• Глава I ГРАММАТИКА И ЛОГИКА
  • I. Союзы причинности и союзы логической связи
  • § 1. Типы связей, выраженные союзом «потому что»
  • § 2. Гипотезы, построенные на анализе детского языка
  • § 3. Соположение и эмпирические «потому что»
  • § 4. Связь вывода и логические «потому что» или «ведь»
  • § 5. Союзы «стало быть» и «тогда»[71]
  • II. Союзы противоречия (противительные)
  • § 6. Количественные результаты и типы ошибок
  • § 7. Непонятое противоречие
  • § 8. Противоречие и «но»
  • III. Выводы
  • Глава II ФОРМАЛЬНАЯ МЫСЛЬ И СУЖДЕНИЕ ОБ ОТНОШЕНИИ
  • § 1. Формальное рассуждение
  • § 2. Тест о трех братьях
  • § 3. Проверочное испытание: разговор с ребенком
  • § 4. Психологическое толкование суждения об отношении
  • Глава III ПРОГРЕССИРУЮЩАЯ ОТНОСИТЕЛЬНОСТЬ ПОНЯТИЙ
  • I. Некоторые тесты, выявляющие логику отношений[89]
  • § 1. Техника опытов и количественные результаты
  • § 2. Братья и сестры
  • § 3. Определение слова «брат» (или «сестра»)
  • § 4. Левое и правое
  • II. Несколько определений понятия семьи и страны у мальчиков от семи до десяти лет[92]
  • § 5. Семья
  • § 6. Страна
  • § 7. Заключение
  • III. Выводы
  • Глава IV РАССУЖДЕНИЕ РЕБЕНКА
  • § 1. Способен ли ребенок к интроспекции?[95]
  • § 2. Определения и понятия у детей. Логическое сложение и умножение
  • § 3. Противоречие у ребенка
  • § 4. Психологический эквивалент непротиворечивости и понятие об умственной обратимости
  • § 5. Трансдукция
  • § 6. Вывод. Эгоцентризм и логика
  • Глава V РЕЗЮМЕ И ВЫВОДЫ
  • § 1. Эгоцентризм мысли ребенка
  • § 2. Трудности осознания и нарушение равновесия мыслительных операций
  • § 3. Неспособность к логике отношений и узость поля наблюдения
  • § 4. Неспособность к синтезу и соположение
  • § 5. Синкретизм
  • § 6. Трансдукция и нечувствительность к противоречию
  • § 7. Модальность детской мысли, интеллектуальный реализм и неспособность к формальному рассуждению
  • § 8. Предпричинность у ребенка
  • Часть II

    СУЖДЕНИЕ И РАССУЖДЕНИЕ РЕБЕНКА

    Глава I

    ГРАММАТИКА И ЛОГИКА

    Употребление союзов причинной и логической связи и противительных союзов у ребенка от трех до девяти лет[65]

    Мы старались показать в предыдущей работе, что мысль ребенка эгоцентрична, то есть ребенок думает для самого себя, не заботясь ни о том, чтобы быть понятым окружающими, ни о том, чтобы стать на точку зрения другого. Мы особенно пытались показать, что эти эгоцентрические привычки существенно влияют на самую структуру мысли. В частности, не испытывая нужды социализировать свою мысль, ребенок не заботится о том, чтобы убеждать, а следовательно, и о том, чтобы доказывать, по крайней мере в той степени, как мы.

    Если это так, то нужно предполагать, что детское рассуждение значительно отличается от нашего и что оно менее дедуктивно и в особенности менее строго. Ибо что такое логика, как не искусство доказывать? Рассуждать логически — значит связывать свои предложения так, чтобы каждое обосновывало последующее и, в свою очередь, было бы доказано предшествующим. Или, по крайней мере, независимо от порядка изложения, это значит доказывать одни суждения при помощи других. Логическое рассуждение всегда есть доказательство. Итак, если ребенок долгое время остается чужд потребности в доказательстве, то само собою ясно, что это отразится на самой его манере рассуждать. Как мы это уже подчеркнули (часть I, глава III, § 5), ребенок не испытывает потребности подчинять свою речь связному логическому порядку.

    Но как производить исследование логических связей у ребенка, не оставаясь неизбежно в искусственных рамках логиков и не отвлекаясь от рассуждения, полученного путем непосредственного психологического наблюдения?

    Первый метод, хотя и приблизительный, но естественный, состоит в исследовании обращения ребенка с теми союзами, которые означают причинность или логическую связь («потому что», «ибо», «стало быть» и т. д.), и с теми, которые выражают отношение противоположности («несмотря на», «все-таки», «хотя» и т. д.). Для этого особенно уместны два приема: первый состоит в том, чтобы вызвать у ребенка с помощью соответствующих мер употребление этих союзов, например, стараться ему растолковать или заставить его придумать фразы, в которых находились бы изучаемые союзы; второй прием состоит в том, чтобы отмечать в спонтанном языке ребенка все фразы, в которых находятся союзы, интересующие нас. Так, чтобы изучить союзы причинности у ребенка от 6 до 7 лет, исследователю следует отметить все «потому что» (parce que) и все «ведь» (puisque), как и все соответствующие им вопросы, то есть все «почему» (pourquoi).

    В одной из глав части I мы уже внесли некоторую лепту в это изучение, анализируя не союзы причинности у ребенка, но вопрос «почему» (pourquoi), соответствующий этим союзам. Анализ этих «почему» дал нам первый существенный результат, а именно: раньше 7 лет у ребенка, по-видимому, нет ясной потребности в логическом оправдании. «Почему» на самом деле в гораздо большей степени свидетельствует о потребности объяснить или оправдать материальные явления, человеческие действия, общественные и школьные правила и т. д., чем о потребности найти оправдание суждений или, короче, о потребности делать выводы и доказывать. Настоящая глава отчасти имеет целью подтвердить этот результат: если отсутствие или редкость «почему»[66] логического оправдания показывают именно то, что нам представляется, то мы должны обнаружить, с одной стороны, соответствующую редкость «потому что» логического оправдания в детском стиле и, с другой — систематическую трудность для ребенка найти правильное оправдание простых предположений, которые от него требуют доказать. Это-то мы и постараемся установить.

    Итак, если данные особенности присущи детскому мышлению, то детский стиль, по сравнению с дедуктивным стилем взрослого, должен представлять характер бессвязный и хаотический: логические связи должны опускаться или подразумеваться. Короче, должно иметься соположение предположений, а не их связь. Другим объектом этой главы будет, следовательно, изучение соположений.

    Явление соположения, впрочем, очень часто встречается в мысли ребенка. Один очень известный и особенно поразительный случай был отмечен в детских рисунках; он получил название неспособности к синтезу. Люке обратил внимание, что одна из самых часто встречающихся черт детских рисунков — это неспособность их авторов передать соотношения частей изображаемого предмета. Целого не существует. Даны одни детали, и, за отсутствием синтетических отношений, эти детали попросту нарисованы одна возле другой, так что глаз находится рядом с головой, рука рядом с ногой и т. д.

    Эта неспособность к синтезу имеет большее значение, чем это может показаться: она характеризует в действительности все мышление ребенка до известного возраста. Мы это уже отметили (в главе II части I) по поводу взаимопонимания между детьми. Мы попытались установить, что часто вместо того, чтобы выразить связь двух предложений при помощи слов «потому что», как это бывает в соответствующем тексте взрослого, или каким-нибудь другим способом, ребенок довольствуется тем, что просто ставит рядом эти предложения вне зависимости от того, почувствовал ли он наличие между ними причинной связи. Так вот, в 3/4 случаев собеседник не понял, что речь шла об этой связи, а потому видел в речи ребенка только два независимых друг от друга утверждения.

    Итак, соположение является в некотором роде противоположностью того, что мы изучали под названием «синкретизм». Синкретизм — это спонтанная тенденция детей воспринимать с помощью глобальных образов, вместо того чтобы различать детали, тенденция немедленно, без анализа находить аналогию между предметами или словами, чуждыми одни другим, тенденция связывать между собой разнородные явления, обнаруживать основание для всякого события, даже случайного, короче — это тенденция связывать все со всем. Таким образом, синкретизм — это излишек, а соположение — нехватка связи. Тут имеется как бы полная противоположность. В рисунке ребенок передает лишь детали, не синтезируя, но детские восприятия, как кажется, более связаны со схемами целого, чем с анализом. Что касается мышления, то ребенок не знаком с логическим оправданием; он сополагает предложения вместо того, чтобы их связывать, но способен представить основание для всего, оправдать все явления и все сближения. Каковы точные отношения между этими противоположными явлениями? Нам нужно будет попытаться это показать.

    Коротко говоря, предметом данной главы является следующее: 1) послужить введением в изучение детского рассуждения, а для этого дать анализ типов связей, предполагаемых союзами причинности, логической связи и противительных; 2) разобраться, в чем состоит явление соположения, и 3) показать, каковы отношения между соположением и синкретизмом.

    I. Союзы причинности и союзы логической связи

    Принятая нами техника чрезвычайно проста. С одной стороны, у нас имеются различные записи детского языка, наблюдаемого у детей различного возраста в течение приблизительно месяца (часть I, глава I); мы извлекли из этих записей фразы, содержащие союзы, и проанализировали их с интересующей нас точки зрения. С другой стороны, мы провели опыты в городских школах Женевы, требуя от детей изобретения или дополнения фраз, содержащих «потому что» и другие союзы причинности.

    Для этого сначала спрашивают у ребенка, умеет ли он выдумывать фразы на какое-нибудь данное слово («стол» и т. д.). Когда он понял, его просят выдумать фразу, содержащую «потому что», и пр. Иногда прием этот надоедает ребенку, тогда переходят непосредственно ко второй части опыта. Говорят испытуемому, что ему дадут неполную фразу: «Ты сам выдумаешь такой конец, чтобы он соответствовал началу и чтобы фраза была правильна» и т. д. После этого ребенку предлагают дополнить ряд фраз вроде такой: «Человек упал с велосипеда, потому что...» — и ребенок придумывает конец. Эта игра вообще сразу же начинает забавлять ребенка. Ответ ребенка может послужить фразой для продолжения серии. Например, если ребенок отвечает: «Потому что он поскользнулся», то его спрашивают: «Он поскользнулся, потому что...» и т. д., пока это допускает здравый смысл. Однако нужно избегать скуки и автоматизма.

    Для изучения употребления союза «потому что» мы экспериментировали при помощи этой техники над 40 детьми от 6 до 10 лет, расспрашивая каждого в отдельности. Кроме того, мы провели коллективную анкету среди 200 детей от 7 до 9 лет, причем мы писали на доске фразы, которые требовалось дополнить. В подобных опытах одновременное пользование коллективной анкетой и индивидуальным исследованием весьма удобно, ибо первая дает статистические показатели, а второе позволяет с уверенностью анализировать результаты. Таким способом мы собрали около 500 фраз путем индивидуального опроса и около 2000 фраз при помощи коллективных анкет.

    § 1. Типы связей, выраженные союзом «потому что»

    Прежде чем приступить к описанию полученных нами результатов, следует сразу же провести различие между двумя существенными типами связей, обозначаемыми союзом «потому что», а именно: связь причины со следствием, или причинная, и связь основания с выводом, или логическая.

    Причинное «потому что» осознает связь причины со следствием между двумя явлениями или двумя происшествиями. Во фразе, которую мы даем ребенку: «Этот человек упал с велосипеда, потому что...», «потому что» выражает причинную связь, так как речь идет о том, чтобы связать происшествие (падение) с другим происшествием (например: «Кто-то ему преградил дорогу»), а не связать идею с идеей.

    Напротив, логическое «потому что» означает не связь причины со следствием, а «подведение» (включение), связь основания с выводом. В этом случае «потому что» связывает уже не два наблюдавшихся факта, а две идеи или два суждения, например: «Половина девяти не четыре, ибо четыре и четыре составляют восемь» или: «Это животное не умерло, потому что оно (раз оно) еще движется».

    Здесь, очевидно, возникают трудности с точки зрения логики, но мы постараемся устранить их из наших изысканий, носящих чисто генетический характер. Когда начинается подведение и когда кончается причинная связь? Не являются ли связи, которые мы только что указали, такими же причинными, как и предшествующие? Разве эмпирическое наблюдение не дает ребенку возможности узнать половину какого-нибудь числа, так же как и констатировать падение с велосипеда? Но, становясь на эту позицию, упускают из виду то обстоятельство, что для объяснения, почему половина 9 не есть 4, необходимо прибегнуть к определению и к отношениям, которые являются не причинами, но логическими основаниями, тогда как для объяснения падения с велосипеда обращаются лишь к фактам. Так что оба вида связей различаются прежде всего по типу объяснения: один вид — это доказательство (логическое), другой — это объяснение (причинное).

    Последний критерий, разумеется, также приводит к трудностям, однако, может быть и подтвержден не только логическими, но и психологическими основаниями. И впрямь, наблюдение делает очевидным, что появление логического оправдания или доказательства происходит значительно позднее, чем возникает причинное объяснение. Когда ребенка просят дополнить фразу «Этот человек упал с велосипеда, потому что...», ребенок не испытывает никакого затруднения. Когда же у него спрашивают: «Половина 9 не 4, потому что...», вопрос ему кажется нелепым и у него является искушение ответить причинным объяснением: «Потому что он плохо считает». Ясно, что различие, проводимое здесь нами, с чем-то связано. Оно основывается даже на одном общем правиле умственного развития, а именно, что потребность в контроле хронологически появляется значительно позднее, чем способность находить объяснения.

    Кроме того, следует еще различать третий тип связи, который мы можем рассматривать как посредствующий между двумя предыдущими и который мы назовем связью между мотивом и действием или связью психологической. «Потому что», означающее эту связь, устанавливает отношение причины к следствию не между двумя какими-нибудь фактами, но между действием и намерением, между двумя психологическими действиями. Например: «Я дал пощечину Полю, потому что он смеялся надо мной». Здесь отношение, в известной степени, эмпирическое, ибо речь идет о двух фактах и о причинном объяснении. В другом смысле отношение это логическое, ибо оно вводит основание — интеллектуальный мотив — в качестве причины: стало быть, здесь столь же оправдание, сколь и объяснение.

    Мы отличаем этот третий тип, потому что у детей имеется тенденция заменять логические связи связями психологическими. Мы только что видели этому пример: «Половина 9 не 4, потому что он плохо считает».

    Было необходимо ввести такие различия, ибо в этой главе мы ставим себе задачей показать некоторые затруднения, испытываемые ребенком при установлении правильной связи. Само собою разумеется, что эти трудности значительно варьируются в зависимости от типа связи. К тому же полезность этих различий уже обнаружилась при исследовании детских «почему» (часть I, глава V). Действительно, каждой из наших трех категорий «потому что» соответствует категория «почему»: «почему» причинного объяснения («Почему лодки держатся на воде?»), «почему» мотивации («Почему вы уходите?») и «почему» логического оправдания («Почему это собака, а не волк?»). Как мы уже достаточно наблюдали, соответствующее появление этих трех видов вопросов и их функциональная важность чрезвычайно варьируются. Отсюда — полезность сохранения данной классификации.

    Можно, наконец, задаться по поводу каждого из наших опытов вопросом о точном отношении, которое существует между языком и рассуждением. Почему ребенку не удается дополнить одну из наших фраз: потому ли, что ему неизвестен надлежащий союз, или потому, что он не умеет мысленно пользоваться связью, обозначаемой этим союзом? Невозможно решить этот вопрос a priori. Мы увидим на примере противительных союзов, что некоторые из них, в том числе «хотя» (quoique), могут остаться непонятными, несмотря на то, что отношение противоположности понимается, когда употребляются другие слова. Что же касается «потому что» (parce que), то дело обстоит иначе. В отношении возраста между 6 и 9 годами, когда связь, обозначаемая «потому что», неправильна, всегда можно допустить, что здесь имела место ошибка в рассуждении, ибо «потому что» спонтанно употребляется ребенком начиная уже с 3 или 4 лет.

    § 2. Гипотезы, построенные на анализе детского языка

    Прежде чем перейти к рассмотрению некоторых проделанных нами опытов, следует начать с самого наблюдения и спросить себя, в каком случае и как часто дети употребляют союз «потому что». Полученные таким образом результаты предоставят нам полезные гипотезы, которые послужат для нас руководством к истолкованию дальнейших результатов.

    Для этого мы располагаем восемью однородными наблюдениями. Три из них уже нам известны: это язык Льва и Пи в 6 лет и язык Льва в 7 лет (язык, о котором шла речь в главе I части I). Позднее Берге, Фио и Гоне любезно записали, пользуясь той же техникой, целый ряд высказываний.

    В настоящее время мы располагаем более 10000 высказываниями собранными таким же путем и в тех же условиях, правда, всего лишь у восьми детей (если при этом Льва и Ада, изучавшихся каждый в два приема, считать за четырех), но эти записи распределяют в отношении детей от 3 до 7 лет так, что позволяют вывести, по крайней мере, некоторые рабочие гипотезы

    Первый вопрос, который можно поставить, это вопрос об абсолютной частоте «потому что». К этому можно добавить несколько «ведь» (puisque), которых имеется уже 3 на 1500 фраз у Дана (3 г.) и 1 на 1500 у Ада (4 г.). Вот полученная таблица; количество «потому что» и «ведь» соединены вместе и выражены в процентах по отношению к количеству высказываний, собранных в наших документах (1,2% значит, что из 100 высказываний 1,2 содержат «потому что»):

    Подобная таблица позволяет нам с уверенностью создать три гипотезы с тем, конечно, чтобы их проверить более обширными статистическими исследованиями или другими приемами, что мы сейчас и сделаем.

    Первая из этих гипотез состоит в том, что количество «потому что» и «ведь» с возрастом увеличивается и, по-видимому, к 7 годам даже значительно, тогда как некоторое время перед тем оно оставалось неизменным. Иначе говоря, если определить явление соположения как отсутствие ясно выраженной связи между предложениями, которые предполагают эту связь, то имеются серьезные данные в пользу того, что значение соположения довольно велико в возрасте 7—8 лет (Лев — ребенок, опередивший свой возраст приблизительно на полгода или на год) и потом уменьшается. Так как этот результат нам уже известен (см. главу III части I), то мы можем отнестись к нему с известным доверием.

    Вторая гипотеза гласит, что количество «потому что» и «ведь» увеличивается вместе с социализацией мысли или, если угодно, соположение уменьшается по мере того, как ребенок выходит из своего эгоцентризма. Эта точка зрения нам тоже известна[67]. Нужно признать, что развитие Льва (у которого коэффициент эгоцентризма в один год уменьшился с 0,47 до 0,27, в то время как количество «потому что» и «ведь» увеличилось с 2,4 до 6,1%) говорит в пользу подобной гипотезы, но, само собой разумеется, что единственным способом проверки было бы получение соотношений между этими двумя коэффициентами у значительного числа детей одного возраста.

    Наша третья гипотеза относится к природе соположения. В самом деле, следует спросить себя: не влечет ли эгоцентризм за собой неизбежно известную неувязку или, как говорит Блейлер, известное «отсутствие управления» в последовательном ряде образов и суждений; если это так, то каким образом соположение нашло бы себе объяснение? Как известно, Блейлер показал в результате своих работ по психоанализу, что существует соотношение между степенью социализации и степенью «управления» или, скажем мы, сознательного управления мыслью. Сон, бред или даже мечты, короче, каждое проявление аутистической, или не поддающейся сообщению, мысли действительно представляются как «неуправляемые» в том смысле, что образы и представления, следующие одни за другими в сознании, лишены явной связи между собой, не выводятся одни из других и даже не имеют причинных связей (сновидение не обладает никаким средством объяснить причинность, кроме соположения). Откуда же то отсутствие сознательного управления? Результат ли это действительной и глубокой бессвязности? Ничуть. В самом деле, анализ показывает, что различные образы или представления, между которыми, казалось бы, нет связи в действительности, сгруппированы вокруг одной и той же бессознательной тенденции или просто желания. Значит, в мышлении всегда имеется направляющее начало, но в подобных случаях это управление бессознательно и зависит скорее от обычной двигательной или аффективной тенденции, чем от направления, даваемого волей и разумом. Если имеется видимое отсутствие управления, то потому, что аутистическая мысль не сознает мотивов, которые ею управляют. Как раз это отсутствие сознания и является результатом его эгоцентрического характера: именно потому, что мысль не выходит за пределы «Я», она не знает и самое себя. Только соприкосновение с другими, обмен мнениями и противоречия заставляют мысль осознать свои цели и тенденции и таким образом принуждают ее связать между собою то, что до тех пор могло оставаться соположением. Ведь каждый акт социализированного разумения включает в себя не только сознание определенного направления мысли (например, сознание задач), но также и сознание связи между последовательными утверждениями изложения (связи выведения) или между последовательными образами представлений (причинные связи).

    Соотношение, связывающее эгоцентризм и соположение, мы можем себе представить в следующем виде: эгоцентризм нисколько не влечет мысль к осознанию самой себя (ибо это осознание рождается от столкновения с другими), и это отсутствие сознания позволяет представлениям следовать друг за другом без ощутимого направления, без связей. Выходит, что соположение есть результат отсутствия управления следующими друг за другом образами и представлениями, и это отсутствие управления, в свою очередь, является результатом отсутствия сознания самой себя, которое свойственно всякой эгоцентрической мысли.

    Перейдем теперь к анализу «потому что» и «ведь», отмеченных нами в языке вышеупомянутых нескольких детей. Из 134 связей, найденных у Жана, Дана, Ада, Пи и Льва (6 л.), 112 — психологические, 10 — причинные и 12 — логические.

    Обилие психологических «потому что» поражает. Вот несколько примеров:

    Дан. «Он смеется, ты видишь? — Почему? — Потому что он хочет поймать яблоко», «Я не хочу, чтобы там открыли, потому что это жаль», «Но Рене еще не пришел, он приходит с опозданием, потому что он идет всегда медленно, он играет по дороге».

    Ад. «Осторожнее там, потому что это вертится», «Я хочу сделать печку — Почему? — Потому что для отопления», «Я должен спешить, потому что мама, она придет».

    Пи. «Я сажусь вот тут, потому что тут мой рисунок», «А, Эз идет сюда, потому что у нас будет одно и то же» и т. д.

    Как читатель видит, эти психологические «потому что» то дают собственно психологическое объяснение («Он смеется... потому что...»), то выражают мотив действия или приказания («Я не хочу... потому что...»). Между этими двумя формами имеются разные промежуточные, а потому можно дать этим связям название связей мотивации. В целом мотивацию легко отличить от логического оправдания: последнее всегда мотивирует констатирующее суждение, а первое — какое-нибудь желание, или приказание, или действие, стало быть, только логическое оправдание составляет доказательство, тогда как мотивация всегда чисто субъективна.

    «Потому что», выражающие причину, редки. Это зависит, как мы видели (часть I, главы I и III), оттого, что дети очень мало социализируют между собой свои поиски причинного объяснения внешних явлений. Это не значит, что они не испытывают нужды в объяснении: совсем наоборот, изучение детских вопросов показало нам, что в 6 лет 18% вопросов относятся к физической причинности (часть I, глава V). Вот примеры этих связей:

    Дан. «[Нечто разбилось] Потому что это не было хорошо склеено».

    Ад. «Поезд не может там пройти? Потому что там наверху слишком много песку».

    Пи. «Некто хотел бы войти в нишу, но он не может, потому что она слишком мала» и т. д.

    Что касается логических связей, то их всего 12 на 134 фразы, что является полезным подтверждением результата, полученного при изучении «почему» (часть I, глава V). Эти связи легко узнаются потому, что они всегда представляют собой не причинные объяснения и не субъективные мотивировки, но доказательства или начала доказательств. Вот примеры:

    Дан. «Нет, это лодка, потому что нет колес», «Она скверно сделана [лестница] — Почему? — Потому что не так их делают, их делают вот так», (Дан показывает при помощи карт для игры в лото): «Да, вот эта самая, потому что она внизу».

    Пи. «Почему видно, что они идут в школу? — Что они идут туда? Потому что у них сзади ранец».

    Как видит читатель, некоторые из этих «потому что» даже не спонтанны и были даны в качестве ответа на вопросы взрослых. Как бы то ни было, можно спросить себя, как эволюционирует вместе с возрастом эта потребность в логическом оправдании. В следующей таблице мы сгруппируем, с одной стороны, «потому что» Жана, Дана и Ада, а с другой — Ада, Льва и Пи от 5 до 6 лет и прибавим к этим данным результат 100 «потому что», взятых наудачу из речей двух взрослых во время беседы за столом в течение нескольких дней подряд. Числа представляют отношение «потому что» логической связи к общему числу «потому что».

    Жан, Дан и Ад ( 0,04 ) 3—4 г.

    Ад (5 л.), Пи и Лев ( 0,10 ) 5—6 л.

    Кло и Лев ( 0,18 ) 7л.

    X и Y ( 0,33 ) Взрослые

    Конечно, не следует торопиться делать какие-либо выводы из этой статистики, которая, правда, опирается на примерно 10 000 детских высказываний, но все же относится всего-навсего к восьми детям. Но повторяем еще раз, здесь мы заняты только гипотезами, которые подлежат в дальнейшем проверке иными приемами. А в хорошем научном методе гипотезы, ориентирующие опыты, рождаются всегда из контакта с фактами простого наблюдения, подобными тем фактам, из которых выведены наши статистические данные.

    Из рассмотрения этих фактов явствует, что возраст, с которого особенно начинает развиваться логическое оправдание, — это 7—8 лет. Действительно, мы сейчас видим, что фразы, которые следовало дополнить и которые содержат логическое оправдание, удались ребятам во время нашей коллективной анкеты в размерах, быстро увеличивающихся начиная с 7—8 лет.

    А если это так, то можно предположить, что развитие потребности в логическом оправдании сопутствует уменьшению эгоцентризма, с одной стороны, и уменьшению соположения вообще — с другой, ибо выше мы видели, что Лев по коэффициенту эгоцентризма в течение седьмого года также перешел от 0,47 к 0,27 и что количество его «потому что» увеличилось с 2,4 до 6,1%. Этот, правда, единственный, но полученный путем тщательного наблюдения случай указывает нам на взаимоотношение между уменьшением эгоцентризма и соположения вообще и развитием логического оправдания.

    Можно легко себе представить механизм этой взаимной зависимости (если она подтвердится впоследствии). Мы не раз уже настаивали на том, что потребность в контроле и доказательстве не зарождается сама собой в недрах индивидуальной жизни: напротив, это продукт жизни социальной. Доказательство рождается из спора и из потребности убедить. Таким образом, между уменьшением эгоцентризма и увеличением логического оправдания существует связь (см. в особенности главу II части I). Помимо этого мы только что видели, что эгоцентризм влечет за собой известное отсутствие управления мышлением, поскольку ничто не ведет эгоцентрическую мысль к осознанию самой себя, а значит и к систематизации или «управлению» последовательными суждениями. Следовательно, не случайно все эти явления появляются в возрасте 7—8 лет, когда отмечается первый этап в социализации мысли.

    Но повторяем, здесь речь идет только о гипотезах. Попытаемся теперь проверить их опытным путем.

    § 3. Соположение и эмпирические «потому что»

    Мы уже говорили о том, что следует понимать под соположением в детском стиле. Это тот способ выражаться, когда последовательные суждения, из которых состоит речь, не соединены между собою явно выраженными связями и попросту представляют нагромождение. Если верно то, что это явление наблюдается вплоть до 7—8 лет, то нужно ожидать, что и в этом возрасте, когда от ребенка потребуют дополнить фразу, предполагающую ясно выраженную связь, можно встретиться со случаями смешения возможных связей: одни эти смешения докажут, что связи в уме ребенка не было даже и в скрытом виде и что он действительно был не способен усмотреть правильную связь. В самом деле, не следует смешивать соположение с простым языковым эллипсисом: мы, взрослые, тоже ведь не высказываем все «потому что», приводя наши объяснения, и даже считается изящным стиль, в котором причинные связи выражены простой серией следующих друг за другом утверждений («Дождь идет, буря ионизировала воздух, и ионы вызвали образование капелек»). Но такой стиль есть результат искусства. Только осознав причинные связи, мы опускаем их словесное выражение, и этот диалектический стиль нас не обманывает. Так, художнику удается в своем рисунке выразить свою идею несколькими рядом поставленными чертами карандаша, подобно детям, отличающимся неспособностью к синтезу, однако, повторяем еще раз, это видимое соположение является результатом искусства.

    Но если редко встречающееся «потому что» до 7—8 лет является доказательством действительного отсутствия связи в уме ребенка, как мы это предположили, то опыт должен открыть серию смешений, когда от ребенка потребуют найти правильные связи. Это мы сейчас увидим.

    Факты показывают, что еще в возрасте 7—8 лет «потому что» иногда имеют разный смысл, служат для выражения чего угодно и обозначают многие разнородные типы связей: причинную связь, связь последовательности, даже целевую связь, причем ребенок, по-видимому, нисколько не смущается этой разнородностью. Иногда даже «потому что» представляется совершенно бесполезным: оно поставлено в начале предложения и не свидетельствует ни о какой связи, кроме одновременности с главным предложением. Эти факты тем более значительны, что здесь мы говорим только о «потому что» эмпирической связи, временно исключая логические «потому что», которые представляют дополнительные трудности. Вот несколько примеров разнородных связей у детей, умеющих в других случаях пользоваться «потому что», но, когда дело идет о том, чтобы дополнить данные фразы, понимают этот союз то в правильном смысле, то в смысле, который напоминает «таким образом, что» (связь следствия), то в смысле «и».

    Га (7 л.) после того, как он правильно придумал, например, такие фразы «Одно окошко разбито, потому что ученик бросил камень», дополняет другие фразы следующим образом: «Человек упал на улице, потому что он заболел»[68]. Итак, Га хочет сказать не то, что человек упал, потому что был болен, но что он упал и от этого сделался больным: «Он упал. Его отвели в аптеку. — Почему он упал? — Положили льду на тротуар». «Потому что», следовательно, могло бы быть заменено на «и» или «так, что» По-видимому, имеется превращение причинного отношения в отношение последовательности во времени

    То же самое у Си (7 л. 2 м.) «Человек упал на улице, потому что он сломал себе ногу, он заставил себе приделать кусок палки [деревянную ногу]».

    Кель (8 л. 6 м.) «Человек упал с велосипеда, потому что он сломал себе руку».

    Брико (7 л. 6 м.) и Же (8 л.) «Потому что он сломал себе ногу».

    Берн (6 л. 6 м.) «Я трогал эту собаку, потому что она меня укусила». Берн хочет сказать «Я сначала трогал эту собаку, а затем она меня укусила».

    Леона (7 л. 6 м.) «Я пошел купаться, потому что после я был чистый», «Был сквозняк, потому что сквозняк меня простудил», «Я ходил в кино, потому что это было красиво». Но, как мы проверили, он не знал, что это было красиво, прежде чем пошел в кино, не «он пошел туда, потому что это было красиво», а «он пошел туда, и это было красиво».

    Дон (6 л) «Я потерял мое перо, потому что я не пишу», «Вчера я ездил, потому что я был на велосипеде», «Играют музыку [в соседней комнате], потому что ее слышно».

    Мур (6 л. 10 м.) « Этот мальчик бросил в меня камень, потому что он в тюрьме». Он же «Человек упал со своего велосипеда, потому что он был потом болен и его подобрали на улице». Это, конечно, не мешает Муру правильно дополнять другие фразы, например «Завтра я не пойду в школу, потому что холодно» или «Я ушибся, потому что я упал с велосипеда».

    Берг (6 л.) высказывает среди правильных предложений и такие суждения «Он упал со своего велосипеда, потому что он упал и потом он очень ушибся».

    Мор (9 л. 1 м., отсталый) говорит нам «Я болен, потому что я не хожу в школу « Вспомним, наконец, приведенный выше факт, а именно: Дан (3 г. 6 м.) в своей спонтанной речи употребляет «потому что» то правильно, то вот так: «Я хочу сделать печь... потому что для отопления». Это «потому что», поставленное рядом с «для» или с «для того чтобы», очень часто встречается в стиле детей от 3 до 4 лет. Встречаются также выражения «потому что по причине».

    Как истолковать подобные факты? Сначала кажется, что ребенок попросту беспрестанно колеблется между причинной связью и логическим оправданием, так как его «потому что» то представляют настоящие «потому что», то имеют значение «ведь», так как ребенок не разбирается, когда от него требуют объяснения, а когда оправдания.

    Вообще говоря, такое объяснение правильно. Необходимо только сделать два замечания, которые уточнят его значение. Прежде всего, ребенок (как мы это видели и еще увидим в ближайшем параграфе) нисколько не испытывает потребности доказывать то, что говорит, или то, что ему говорят. Таким образом, предшествующие ответы вовсе не свидетельствуют о желании привести оправдание: они просто результат потребности вообразить какую-нибудь связь, раз ее требуют от ребенка, и случается, что первая пришедшая в голову связь касается следствия явления, а не его причины, и это создает иллюзию, что ребенок хотел оправдать предложение, которое ему дали дополнить. В самом деле, следствие какого-нибудь факта служит логическим оправданием суждения, утверждающего этот факт: то, что человек себе сломал ногу, одновременно и следствие того факта, что он упал, и оправдание суждения: «Этот человек упал с велосипеда» (слово puisque, например, происходит от слов, которые первоначально выражали только последовательность: «et puis... que»).

    Простейшее истолкование состоит в том, что ребенок, ухватив смутное соотношение между предложением «Человек упал с велосипеда» и другим: «Он был потом болен», не разбираясь точно в том, какое это отношение — причинное (следственное отношение) или логическое (отношение оправдания), попросту выражает его через «потому что».

    Значит, так как здесь речь идет о фразах, которые следует дополнить, а не о спонтанном стиле ребенка, заключение, которое следует вывести из этих факторов, не то, будто ребенок смешивает причину и следствие, а, быть может, то, что до 7—8-летнего возраста он не способен в рассказе или споре, короче — в своих контактах с другими, разбираться в различных возможных типах связей (причина, следствие или логическое оправдание) и сознательно оперировать ими.

    Лучшее доказательство, что это было не фантастичное истолкование, состоит в том, что данные явления обнаруживаются в спонтанном стиле детей. Когда ребенок сам строит свои фразы, а не дополняет начатые, то замечаются перестановки, подобные описанным нами, хотя, разумеется, в меньшем количестве. Мы обсуждали это по поводу взаимопонимания между детьми (часть I, глава III, § 5). Например:

    Пур (7 л. 6 м.), вместо того чтобы сказать «Вода остается здесь, потому что труба так помещена» или в его стиле «Вода остается здесь, потому что трубы не могут прийти сюда», переставляет эти отношения и говорит «Потому что вода остается тут, трубы не могут прийти сюда».

    Март (8 л ), вместо того чтобы сказать «Почему здесь есть вода, которая течет, а там нет воды, которая течет». Потому, что есть кран, который здесь открыт, а там закрыт», говорит «Почему есть кран, который здесь открыт» и т. д., «[Это потому, что] там есть вода, которая течет, а там» и т. д.

    Относительно перестановки «потому что» и «почему» см. также главу V части I (в конце § 5). Короче, эти факты совершенно подобны тем, которые мы получили опытным путем.

    Но особенно часто встречаются эти и вызванные недостатками в управлении мышлением перестановки, когда расспрашиваешь детей о явлениях природы или о действии машины. Например:

    Шней (4 г. 6 м.) говорит нам, что мотор, который перед ним заводят, действует от огня. Огонь тушат «Это больше не действует — Почему это не действует? — Потому что остановилось — Почему оно остановилось? — Потому что оно [колесо] не движется быстро — Но почему же это не вертится больше?» и т. д.

    Такой тип ответа до 7—8-летнего возраста встречается чрезвычайно часто. Конечно, он не является результатом потребности оправдать утверждения, так как они очевидны. Он также и не результат затруднения дать причинное объяснение, так как ребенку известна в данном случае причина. Здесь речь идет просто об отсутствии управления или последовательности в мысли: различные возможные связи в каждое мгновение сменяют друг друга, так как не имеют установленных функций в речи

    Эти явления неразличения, вероятно, также связаны с тем, что мы уже отметили, изучая «почему». Действительно, мы видели (часть I, глава V), что большое количество детских «почему» в возрасте младше 7—8 лет свидетельствует о неспособности различения, когда причина смешивается с основанием, с мотивом, а отсюда — в известном смысле со следствием.

    Таким образом, кажущиеся перестановки причинного отношения, вызванные нашими опытами, как будто бы составляют искомое доказательство реальной важности явления соположения: привычка детей попросту ставить рядом свои последовательные суждения, вместо того чтобы их соединять, свидетельствует о трудности оперировать связями в речи. Первоначально ребенок воздерживается от выражения связи, потому что он ограничивается переживанием того, что можно было бы назвать обыкновенным «чувством связи». Но он не способен различить, какого именно рода такая связь. Потом из этих смутных связей выделяются постепенно связи причины, следствия и цепи. Когда названные три отношения начинают различаться (к 7—8 годам), тогда только появляется в качестве автономной и отличаемой связь вывода (логическое оправдание).

    Вскоре, впрочем, мы увидим, что то же самое происходит со всеми союзами, которые ребенок знает плохо. Когда его просят закончить фразу, содержащую «хотя» (quoique) и т. д., то ребенок, вместо того чтобы сказать, что не знает этого слова, хорошо чувствует, что данный термин должен означать какую-то связь: тогда он всегда выбирает связь самую простую или, более того, наиболее неопределенную, такую, которая могла бы быть выражена простым «и». Нет ничего более естественного, что то же самое долгое время происходит и с союзом «потому что», иногда в спонтанном стиле ребенка (впрочем, такие случаи редки, ибо он как раз всячески избегает в своем стиле ясного выражения связи), но особенно в таких экспериментах, как дополнение фраз.

    Можно ли сказать, что в этом случае обсуждаемые здесь ошибки в действительности грамматического свойства и не затрагивают мысли ребенка? С таким истолкованием можно соглашаться по отношению к «ибо» (car) и противительным союзам, но оно неверно по отношению к «потому что», которое появляется спонтанно в языке детей с 3—4 лет. Следует заметить, что мы здесь нисколько не касаемся проблемы причинности. Чтобы изучить эту проблему, нужно проанализировать конкретные представления детей, заставить их говорить о природе или же произвести вместе с ними маленькие опыты, которые затем они должны комментировать. Если при этом будет наблюдаться смешение причины со следствием или с логическим доводом, то это уже другой вопрос. Ведь то, что мы сейчас изучаем, это просто-напросто словесное выражение причинности или, если хотите, изложение причинной последовательности. Мы утверждаем лишь, что в этом изложении ребенок не способен отчетливо различать связи причинные, следствия и оправдания (хотя бы он и различал их во время конкретного наблюдения), то есть не способен приписывать каждой из этих связей постоянную функцию речи. Короче, это сводится к тому, что ребенок не умеет связно излагать, он не следует ни порядку логического доказательства, ни порядку причинному, но смешивает один с другим. Это как раз то, что мы наблюдали по поводу построения объяснений, которые дают дети (часть I, глава III, § 5)[69].

    Можно, наконец, спросить себя: когда исчезает стадия, на которой ребенок соединяет различные эмпирические связи в одну неотчетливую связь? Иными словами, с какого возраста дети умеют правильно дополнить фразу, содержащую эмпирическое «потому что»? Из наших качественных анализов, как кажется, следует, что возраст в 7—8 лет отмечен уменьшением соположения. Можно ли проверить эту гипотезу путем коллективной анкеты? Для этого мы дали 180 детям в возрасте от 7 до 9 лет в городских школах Женевы две следующие фразы, которые нужно было дополнить:

    1. «Завтра я не пойду в школу, потому что...».

    2. «Этот человек упал со своего велосипеда, потому что...».

    Первая из этих двух фраз правильно дополнялась (85% мальчиков в возрасте от 7 до 8 лет и 95% — в возрасте 9 лет).

    Известно, что испытание считается удавшимся, когда 75% детей одного возраста отвечают правильно. Вторая из этих фраз в этом смысле еще не удается детям в 7 лет (70%), но она верно дополняется в 8 лет (77%).

    Можно, таким образом, допустить, что в среднем правильное употребление эмпирического «потому что» начинается с 7—8 лет.

    § 4. Связь вывода и логические «потому что» или «ведь»

    Если смешивание того, что касается эмпирических связей, обозначаемых «потому что», действительно таково, как мы это только что наблюдали, то нужно ожидать, что и связь вывода не будет употребляться правильно ранее 7—8 лет. Связь вывода, или логическая, — это именно та, которая соединяет не факт с фактом, но основание с выводом или, если угодно, суждение с его доказательством (с его логическим антецедентом). Таким образом, можно высказать гипотезу, что происхождение связи логического вывода двойственно или, по крайней мере, представляется в двух взаимодополняющих видах.

    С одной стороны, как нам показало изучение «почему» (часть I, глава V) и изучение эмпирических «потому что», у ребенка младше 7—8 лет имеется тенденция попросту смешивать отношение причинное с отношением логическим: он понимает мир как созданный вполне разумной человеческой деятельностью (он исключает, например, идею случая и т. д.), а поэтому он и не различает причины явления и психологического или логического мотива, который руководил бы людьми, если бы они сами производили эти явления. А поэтому лишь после 7—8 лет, то есть после того как наивный реализм существенно уменьшается, различные типы связей начинают ясно отличаться одни от других и связь логического вывода может становиться автономной.

    С другой стороны, отношение логического вывода имеет своим источником главным образом отношение психологической мотивации: ведь оправдать суждение — это значит мотивировать акт известного рода, который состоит в словесной передаче действия вместо материального выполнения этого действия. Чем больше ребенок будет осознавать себя, тем большее значение будут получать «потому что» логического оправдания по отношению к «потому что» психологической мотивации. А мы видели выше, что главный фактор, толкающий ребенка к осознанию самого себя и своих побудительных мотивов, — это контакт с другими индивидуумами, и в особенности противоположения его мысли мыслям других. До таких толчков социального характера ребенок склонен непосредственно верить всем гипотезам, которые проходят через его сознание, не испытывая потребности в доказательстве и не обладая способностью осознать с целью доказательства мотивы, которые им действительно руководили.

    В итоге связь логического вывода следует двояко из связи психологической мотивации: или когда ребенок приписывает природе намерения и мотивы, как это бывает до 7—8 лет, и смешивает таким путем логические связи со связями причинными и психологическими, или когда, как это наблюдается также до 7—8 лет, детский эгоцентризм мешает тому, чтобы потребность в отыскании объективных доказательств (то есть годных для всех) заместила собой потребность в простой субъективной мотивации.

    Если эти выводы точны, то, значит, логические связи должны развиваться после 7—8 лет, что мы, впрочем, показали в § 2 и в главах II, III и IV части I: анализируя их, следует заметить, что развитие логических связей соединено с осознанием процесса собственной мысли.

    Чтобы проверить первое из этих утверждений, можно заняться исследованием, в каком возрасте дети способны дополнять фразы, содержащие логические оправдания. Мы проделали опыт с теми же самыми 180 детьми, о которых шла речь в предшествующем параграфе, пользуясь двумя следующими предложениями:

    1. «Поль говорит, что он видел, как маленькая кошечка проглотила большую собаку. Его друг говорит, что это невозможно (или глупо), потому что...».

    2. «1/2 от 9 не 4, потому что...».

    Рядом с процентами точных ответов мы поставили в скобках общие проценты, включающие кроме ответов вполне правильных также ответы попросту неполные, но свидетельствующие о внутреннем логическом оправдании. Мы сейчас увидим, что это за ответы.

    Итак, из этой таблички ясно видно, что логическое оправдание суждений гораздо труднее, чем употребление эмпирического «потому что». Например, те же самые мальчики, которые давали правильные ответы в 80% случаев, дополняя фразы, о которых шла речь в предшествующем параграфе, правильно отвечали лишь в 36 или 47% случаев, когда от них требовалось дополнить первую из наших двух фраз, которая представляется, однако, очень простой. Заметно также, что между 7 и 9 годами прогресс совершается недостаточно быстро в аспекте, который нас сейчас занимает. Чем же здесь объясняется трудность логического оправдания? Это нам покажет анализ результатов, полученный путем индивидуального исследования.

    Наименее удачными были ответы такого типа:

    Гю (6 л.) говорит нам: «У Эрнеста 4 франка, он покупает на эти 4 франка — на 2 франка шоколаду и шар, который стоит 3 франка. Это невозможно, потому что он их украл».

    Такк (9 л.). «1/2 от 9 не 4, потому что он скверно считает»; «1/2 от 6 — это 3, потому что он делит»; «Поль говорит, что 2 + 2 = 5. Это глупо, потому что он плохо умеет считать» и т. д.

    Гю (6 л.). «Поль говорит, что он видел маленькую кошку [и т. д.]. Это невозможно, потому что это неправда».

    Мур (6 л.). «У Эрнеста 4 франка. Он покупает на эти 4 франка [и т. д.]. Это невозможно, потому что это глупо, потому что нельзя никогда сделать этого».

    Маз (8 л.). «Дали Полю 12 яблок, чтобы он их разделил с Жаном. Поль из них возьмет 6, потому что он прав».

    Об (8 л. 2 м.). «Поль говорит, что 2 + 2 = 5. Это невозможно, потому, что это неправда».

    Март (8 л. 10 м.). «1/2 от 7 не 4, потому что это неверно».

    Кар (8 л.). «1/2 от 6 — 3, потому что это правильно» и т. п.

    Нет смысла множить примеры, которых можно привести сколько угодно. Механизм всегда один и тот же. В простейших случаях ребенок ограничивается тем, что вместо логического оправдания дает психологическое объяснение операции, которую от него требуют оправдать либо отвергнуть: «Он украл», или: «Он плохо умеет считать», или: «Он делит» и пр. В подобных случаях логическое оправдание еще смешивается с психологической мотивацией. В ответах, характерных для более развитых детей, ребенок прибегает уже не к индивидуальным, а в некотором роде к коллективным мотивам: «Это правильно», «Можно или нельзя этого делать», «Он прав» и т. д. Но очевидно, что прогресс еще незначителен: ребенок не старается нисколько анализировать «почему» предложений, которые ему дают. Он не приводит еще логического довода, но использует, так сказать, коллективный довод, decus («это делается или не делается»), ставя этим в одну плоскость логические и социальные правила. Выражаясь языком Болдуина, ребенок признает «синтаксические» законы, но не «синномические». Значит, эти дети оправдывают свои суждения таким же способом, как и спорящие дети в возрасте от 7 до 8 лет (часть I, главы I, II), — попросту утверждая или ссылаясь на авторитет, но в действительности не оправдывая свои утверждения[70].

    А отсюда только один шаг к тому, чтобы понять, почему логические обоснования, которые дает ребенок в 7—8 лет, неполны. Это вовсе не потому, что у ребенка не хватает знаний или достаточной осведомленности, чтобы привести доказательства. Так, например, в двух фразах, которыми мы пользуемся в нашей коллективной анкете, детям легко было бы в первой фразе сказать, что маленькие животные не едят больших. Им труднее (и статистика это показывает) сказать, что 4 и 4 составляют 8 в оправдание того, что 4 не является половиной 9. Но значит ли это, что они не умеют пользоваться понятием половины? Другие изыскания нам показали, что понятие половины действительно вызывает разные затруднения, но все дети в Женеве с 7, 8 и 9 лет знают, что 1/2 от 8 = 4, а от 10 = 5 и что всякая половина есть результат деления на две равные части. Когда мы говорим, что они это знают, мы хотим сказать, что они умеют найти половину и умеют пользоваться понятиями так, как если бы они сознавали их определения. Но как раз они их и не осознают, и вот почему попытки привести к осознанию ими таких определений вызывают в их уме всевозможные трудности. Можно было бы сказать, что ребенок не умеет пользоваться логическим оправданием из-за того, что не владеет определениями, но это значило бы оказаться в замкнутом кругу, ибо как раз потребность в логическом оправдании и заставляет осознавать определение понятий, которыми раньше «просто пользовались». Короче, ребенок не способен к логическому оправданию вовсе не потому, что ему не хватает знаний. Дело гораздо проще: это происходит потому, что в силу своего эгоцентризма он не понимает необходимости в логическом оправдании. Предшествующие примеры нам и впрямь показывают, что самый решительный довод, который ребенку хочется привести, когда от него требуют оправдать какое-нибудь утверждение, — это общественное мнение. Но, как это бывает в подобных случаях, тот, кто ссылается на общественное мнение, полагает, что он сам его представляет: он игнорирует возможное разномыслие, а значит, и не анализирует пригодность доводов, способных обосновать это общественное мнение. И правда, мы видели (часть I, глава III), что дети, поскольку они эгоцентричны, всегда думают, что они находятся в согласии со всеми: они полагают, что собеседник всегда знает то, о чем они сами думают, и знает, почему они так думают. Иначе говоря, они всегда полагают, что они целиком поняты. Отсюда и вытекает тот факт, что в примитивных спорах каждый довольствуется утверждением без мотивировки (часть I, глава II), или же что зародыши мотивации рудиментарны и самое существенное подразумевается.

    Ничто так не показательно в этом случае, как логические оправдания, которые, разбираясь в нашей коллективной анкете, мы занесли в рубрику неполных и индивидуальный анализ которых нам показывает, что они подразумевают совершенно правильное основание. Однако ребенок не умеет его выразить, и как раз этих-то доводов он никогда не высказывает. Вот примеры:

    Маз (8 л.) « 1/2 от 6 = 3, потому что его разделили». «Разделили» значит, очевидно, разделили на две равные части, но это-то и забывает сказать Маз, он, в сущности, только повторяет задание.

    Бер (6 л.) « 1/2 от 6 = 3, потому что 1/2 от 6 составляет 3». То же замечание. Следует заметить, что несколько правильных ответов, которые мы получили, очень ясны («Потому что 3 и 3 составляют 6» и пр.), чем доказывается, что эти вопросы не превышают умственного уровня, характерного для возраста этих детей

    Маз (8 л.) « 1/2 от 9 не 4, потому что есть лишняя единица». Ответ правильный, но в нем снова подразумевается рассуждение 4 и 4 составляют 8, «и имеется еще вдобавок единица», которой не хватает, чтобы было 9

    Базз (8 л.) «Поль говорит, что он видел, как маленькая кошка съела большую собаку. Его друг говорит, что это невозможно, потому что маленькая кошка съела большую собаку». Как мы проверили путем беседы с Баззом, он хорошо понял задачу, но он находит, что невозможность, о которой идет речь, настолько очевидна, что он довольствуется повторением данных. Также и Мор (7 л. 11 м.): «Потому что маленький — маленький, а большая собака — большая». Тот же самый Мор: «Поль говорит, что дорога, которая ведет из его дома, все время спускается, когда идешь в школу, и также все время спускается, когда идешь обратно. Жан говорит, что это невозможно, потому что, чтобы идти туда, дорога поднимается». То же самое замечание: Мор утверждает не доказывая, потому что он в этом не чувствует никакой нужды.

    Нет необходимости продолжать. Даже там, где ребенок рассуждал совершенно правильно (а именно этими случаями мы сейчас занимаемся в противоположность ранее рассмотренным случаям), он не умеет оправдать своего заключения потому, что самое существенное он привык подразумевать. Теперь мы можем с полной ясностью поставить вопрос, решение которого подтвердит или опровергнет нашу гипотезу о том, что трудность пользования логическим оправданием вытекает из трудности осознания своего собственного рассуждения: потому ли осознается ребенком это подразумеваемое им «существенное», «логическое» основание, что оно само собой понятно? Имелись ли ясно в его сознании такие предложения, как: «Маленькие кошечки не едят крупных собак», или «Дорога не может спускаться одновременно, когда по ней идешь вперед и возвращаешься», или «Половина от 8 = 4, потому что 4 и 4 составляют 8»? Очевидно, нет. Ребенок сознавал лишь единичные случаи, которым и соответствовали его ответы. Он не мог выразить соответствующие общие законы, а само собой понятно, что не поддающееся выражению предложение тем самым не осознается. Когда мы говорим, что ребенок умеет оперировать каким-нибудь понятием раньше, чем он его осознал, мы понимаем под этим, что мало-помалу в уме ребенка (то есть в намечаемых им действиях) образовалась схема (то есть единообразный тип реакций), применяемая всякий раз, когда говорят о маленькой кошке, или о половине, или о дороге и т. д., но которая еще не получила словесного выражения. Только это словесное выражение сделает схему сознательной и превратит ее в общее предложение или в определение и т. д. Осознание собственной мысли зависит, таким образом, от ее сообщаемости, а эта сообщаемость, в свою очередь, зависит от социальных факторов (таких, как необходимость убедить, и пр.). Мы полагаем, поскольку это позволяют современные знания, что нам удалось оправдать гипотезы, изложенные в § 2. С одной стороны, мы показали в § 3, что соположение есть результат отсутствия или бедности «направлений» в уме ребенка, недостатка ясных связей между идущими одни за другими суждениями. С другой, мы только что показали, что неспособность к логическому оправданию происходит от некоторой бессознательности, от трудности осознавать. Итак, отсутствие направления и трудность осознания являются, очевидно, если не продуктом (ибо сюда входят многие другие факторы), то по крайней мере косвенным результатом детского эгоцентризма.

    § 5. Союзы «стало быть» и «тогда»[71]

    Нам остается теперь изложить проблему, граничащую с теми, которыми мы только что занимались, а именно проблему «стало быть» (donc), которая касается вопроса дедуктивного рассуждения, а, следовательно, и логического оправдания.

    В самом деле, если наши гипотезы, касающиеся соположения и логического оправдания, правильны, то должна иметься возможность их проверки путем изучения «стало быть», которое представляет «потому что» в обратном смысле. Действительно, «стало быть», вместо того чтобы показывать отношение причины к следствию или основания к логическому выводу, как «потому что», отмечает отношение следствия к причине или же причинной либо логической зависимости. Ср.: «Жарко, потому что светит солнце» и «Светит солнце, стало быть, жарко». Или: « 1/2 от 4 — это 2, потому что 2 плюс 2 составляет 4» и «2 плюс 2 составляет 4, стало быть, 1/2 от 4 есть 2».

    Но значительная трудность при изучении этого отношения, обозначаемого у взрослых словосочетанием «стало быть», состоит в том, что у ребенка нет соответствующего слова, чтобы всегда однообразно обозначать это отношение. «Стало быть» (donc) не существует в языке ребенка до известного возраста, который мы еще не в состоянии определить с помощью точной статистики, но который мы можем приблизительно установить, по нашим наблюдениям, в 11—12 лет (возраст появления формальной мысли — см. главу II). Слово «тогда» (alors), которое в детском языке равносильно выражению «стало быть», имеет в ином ракурсе слишком много различных смыслов, чтобы его можно было рассматривать в качестве синонима «стало быть» и чтобы оно могло послужить для экспериментального исследования в связи, обозначаемой этим выражением. Мы это увидим в ближайшем будущем.

    Сейчас мы попытаемся выяснить, почему выражения «стало быть» не существует в языке ребенка, а, кроме того, мы постараемся узнать, в каких смыслах ребенок спонтанно употребляет термин «тогда».

    Первый из этих вопросов представляется нам легко поддающимся разрешению. Каков бы ни был оттенок, обозначаемый «стало быть» у взрослого, это словосочетание почти всегда вводит доказательство. По крайней мере, оно всегда связывает с каким-нибудь непреложным предложением другое предложение, которое считается неизвестным или логическая необходимость которого неизвестна. Во фразе «Светит солнце, стало быть, жарко» отношение, отмеченное «стало быть», конечно, эмпирическое (жара есть результат того факта, что светит солнце), но оно также и логическое, потому что имеется дедукция — и дедукция необходимая: в самом деле, «стало быть» означает, что говорящий доказывает ту общую истину, что солнце всегда производит тепло, и т. д. Поставить «потому что» на место «стало быть» — значит прибавить к нему нечто: присоединить к причинному отношению возможность дедукции, причем дедукции необходимой.

    Отсюда один шаг к пониманию, почему это словосочетание отсутствует в языке ребенка. С одной стороны, до 7—8 лет пользование логическим оправданием остается очень несовершенным, что является достаточным основанием для того, чтобы «стало быть» отсутствовало. С другой — между появлением потребности в доказательстве и оперированием необходимой дедукцией должен иметься длительный переходный период выучки. И верно: всякая дедукция, чтобы быть необходимой, должна быть формальной или гипотетико-дедуктивной, то есть выводы должны считаться правильными только в отношении посылок и независимо от эмпирической истинности этих посылок: «Если допустить такое-то условие, то тогда другое необходимо следует». Возможность подобных рассуждений, как мы старались это установить раньше[72] и как нам это подтвердит ближайшая глава, появляются лишь к 11—12 годам. Так что имеется, как кажется, достаточное основание объяснить, почему «стало быть» отсутствует в языке ребенка до 11—12 лет.

    Сверх того, нам не менее интересно выяснить, какие различные смыслы приписывают дети этому словосочетанию, ибо если сами они им и не пользуются, то постоянно слышат его в языке взрослых, даже малокультурных. Один из нас установил, например, что в языке савойских крестьян, беседующих за столом в кафе, словосочетание «стало быть» повторяется часто. Намного чаще оно должно быть произносимо родителями наших школьников и в особенности учителями и учительницами. Часто слышимое детьми выражение должно для них представлять один или несколько более или менее постоянных типов умственной связи. Отсюда мы можем, не впадая в искусственность, употребить для изучения «стало быть» ту же технику, что и для изучения «потому что»[73].

    Результаты этого опыта поучительны. Значения, которые дети давали «стало быть», на практике оказались точно соответствующими значениям, приписываемым «потому что». Мы увидим, что, подобно тому как «потому что» колеблется между отношением причинности и отношением вывода или импликации, точно так же «стало быть» колеблется между отношением вывода и, что любопытно, отношением собственно причины. Иначе говоря, «стало быть» вместо того, чтобы быть для ребенка симметричной противоположностью «потому что», имеет значение союза «и», который первоначально означает простое отношение соположения при ощущении связи, но связи неопределенной.

    Вот для начала несколько примеров «стало быть», взятого в смысле «и» (простое соположение):

    Мус (8 л. 4 м.). «Фернан потерял свое перо, стало быть, у него было красивое перо». У Муса нет полного непонимания «стало быть», ибо часто он применяет это словосочетание подобно взрослому, по крайней мере, в смысле «следовательно»: «Завтра будет хорошая погода, стало быть, я пойду гулять».

    Баб (9 л.). «Фернан потерял свое перо, стало быть, оно было новое». То же замечание. Некоторые фразы правильны: «Завтра я свободен, стало быть, завтра воскресенье».

    Вот другие примеры, в которых «стало быть» указывает на продолжение рассказа, на отношение между предшествующим и последующим, но чисто временное, без какой-нибудь примеси идеи причинной или логической связи:

    Шма (7 л. 10 м.). «Фернан потерял свое перо, стало быть, он его нашел [опять нашел]». Ср. употребление «тогда».

    Мус (8 л. 4 м.). «Фернан потерял свое перо, тогда он его нашел».

    Га (8 л.). «...Стало быть, он его не нашел» и т. д.

    Наконец приведем несколько примеров, в которых «стало быть» влечет за собой не вывод, а объяснение. Следовательно, можно было бы заменить «стало быть» на «потому что», что делает из этих случаев противоположность кажущихся перестановок «потому что», изложенных в § 3:

    Такк (9 л.): «Фернан потерял свое перо, стало быть, он его дал мальчику; он его потерял в комнате отдыха»; «Я не могу ехать на велосипеде, стало быть, он поломан».

    Аналогичный пример. Лео (8 л.). «...Стало быть, он сломан» и т. д.

    Мы, разумеется, рассматривали бы эти последние фразы как правильные, если бы они не были произносимы детьми, которые употребляют в других случаях «стало быть» чисто фантастическим образом. В самом деле, для этих детей «стало быть» или ничего не значит, или значит «потому что».

    В заключение мы полагаем, что наше изучение «стало быть», как оно ни поспешно, ни в чем не компрометирует результаты, полученные при изучении «потому что». Ведь из 30 детей в возрасте от 6 до 9 лет, которых мы обследовали поодиночке, ни один не умел пользоваться словосочетанием «стало быть» однообразным способом или же указать на те отношения, которые оно выражает у взрослого. Короче, у ребенка нет слова, однозначно обозначающего вывод (слова «таким образом», естественно, не понимаются).

    Эта невозможность разобраться в смысле «стало быть» одновременно позволяет нам понять, почему детским термином, эквивалентом словосочетания «стало быть» является слово «тогда». Оно даже в речи взрослого остается термином смутным, неопределенным, выражающим то локализацию во времени («Тогда было 8 часов») или в речи («Можно тогда прибегнуть к следующим доводам»), то логический вывод («Если все X суть Y, тогда этот X есть Y»), то психологическую мотивацию («Была хорошая погода, тогда мы пошли гулять»), то следствие («Температура была слишком низка, и тогда реакция не произошла»), то связь настолько неопределенную, что она не поддается классификации («Черт возьми, тогда»). Но даже когда связь можно классифицировать, она гораздо более неопределенна, чем, если бы она была выражена через «стало быть» или через «следовательно».

    У ребенка эта неопределенность, естественно, еще акцентирована. Она объясняет, вероятно, почему употребление выражения «стало быть», по-видимому, не зависит от возраста. Иные дети, даже совсем маленькие, употребляют его по всякому поводу, их речь полна таких примеров. Другие пользуются им гораздо реже. Так, у пяти детей, которых мы наблюдали, употребление «потому что» развивается достаточно последовательно, а дисперсия «тогда» носит, видимо, случайный характер:

    Здесь преобладание «стало быть» высчитано в процентах: число 2,06 значит, таким образом, что из 100 высказываний в среднем 2,06 содержат слово «тогда».

    Помимо этого мы искали среди «тогда» те, которые могут быть истолкованы без особого произвола как «стало быть», означающие логическое следствие (связь вывода в дедукции). Число этих логических «тогда» увеличивается начиная с 7 лет.

    При виде показателей этих логических «тогда» первоначально кажется, что ребенок обнаруживает известную способность к дедукции, притом большую, чем мы говорили. Не нужно, однако, делать слишком поспешные выводы, а стоит рассмотреть повнимательнее, о какого рода дедукции здесь идет речь.

    Вот наиболее отчетливые случаи, в которых «тогда» выражает «стало быть» логического вывода:

    Дан (3 г. 6 м.). «И потом, куда мне деться? — В соседнюю комнату — Я тогда буду один», «[он вертит кусок бумаги] Тогда это навыворот», «[рисуя] Почему я рисую дым? Тогда это поезд»; «Там сорвали имя. — Это Дениза. — Тогда это ее пюпитр».

    Ад (4 г. 6 м.). «Это твой! — Нет. — Тогда это мой».

    Пи (6 л.). «Для 22 нужно тогда... нужно 2. Для 22 нужно 2 и 2».

    Лев (6 л.). «Если теряешь один, тогда остается еще один»; «Нет, это не мой [карандаш], потому что у него N2 и эта надпись. Тогда я свой потерял»; «[он поворачивает рисунок]: Вот так! — Тогда это голова».

    Лев (7 л.). «Он совсем маленький. — Как я тогда»; «[он что-то ищет в ящике и не находит]: Тогда во всяком случае это в том ящике! Я видел его в большом ящике».

    Очевидно, что эти выводы, представляющие наиболее ясные дедукции, встреченные в 6700 детских высказываниях, принадлежат к интересному типу. Как ясно видно, такие дедукции оперируют почти исключительно единичными случаями и представляют непосредственное заключение от единичного к единичному путем прямых отношений, не прибегая к общим случаям. Это и есть тот часто наблюдаемый вид детской дедукции, из которого Штерн сделал отличительный признак трансдукции. Таким образом, трансдукция идет от единичного к единичному, как индукция от единичного к общему и дедукция от общего к единичному. Но теперь достаточно известно, что эта формула индукции и дедукции нуждается в поправке. Взрослый тоже ведь часто делает заключение от единичного к единичному. Таково, по крайней мере, мнение, которое защищал Гобло по вопросу о математическом рассуждении. Но даже если мы примем теорию Гобло, общие предложения сохраняют значительную роль в том смысле, что они служат правилами для дедукции: сравнивая между собой две фигуры или два отдельных уравнения либо вообще рассуждая о единичных явлениях, дедукция беспрестанно прибегает к предварительно допущенным определениям или законам, которые являются общими предложениями. А этого-то и не хватает нашим детским трансдукциям: они никогда не прибегают к подобным доказательствам и не требуют осознания общих предложений. Значит, в этом смысле формула Штерна остается правильной. Впрочем, мы займемся этой важной проблемой о детской трансдукции позже (в главе IV, § 5). Сейчас же удовлетворимся выводом, что пользование термином «тогда» остается очень смутным и вовсе не подразумевает наличия необходимой дедукции. Этот результат подтверждает увиденное нами по поводу «потому что» логического оправдания.

    II. Союзы противоречия (противительные)

    Проверку предшествующих доказательств на этот раз возможно произвести путем изучения не союзов, обозначающих логическую связь, причинную связь или связь последовательности, но тех союзов, которые такую связь отрицают. Это, как известно, союзы «хотя» (quoique), «однако» (bien que), «несмотря на» (malgré que), «все-таки» (quand même), «но» (mais) и т. д. Отношение, выражаемое этими союзами, обыкновенно обозначается термином «уступка» или «ограничение». Мы предпочитаем термин «противоречие» (discordance), введенный Балли, ибо этот термин подчеркивает отношение противоположности, которое существует между названными союзами и союзами причинности. В самом деле, «хотя» выражает противоречие, а не положительное отношение между следствием и причиной: такое предложение, как «Уровень озера не поднялся, хотя целую неделю шел дождь», означает, что между дождем и поднятием уровня воды в озере имеется отношение причины к следствию, но что на этот раз вовсе не дождь заставил подняться уровень, в итоге здесь имеется несоответствие между следствием и причиной. Понятие противоречия, таким образом, представляет усложненное понятие причинности: это понятие исключения, вводимого в причинные или логические связи. Понятно, что нам очень интересно сопоставить данную связь со связью причинной и логической. Ведь тут не только возникает новая задача, разрешение которой очень интересно для психологии детского рассуждения, но имеется еще в некотором роде и другой вопрос, дополняющий те, которые мы разбирали. Если же предположить, что понятие противоречия у ребенка совершенно рудиментарно, то можно спросить себя: нет ли здесь нового указания в пользу нашей гипотезы, согласно которой сознание связей и потребность проверки крайне несовершенны у ребенка? Ведь чувство исключений, обозначаемое употреблением союзов противоречия, вытекает, конечно же, из смысла логических и причинных правил, и тут, как и всюду, отсутствие исключений доказывает попросту отсутствие твердых правил.

    Прежде чем перейти к изучению наших материалов, важно обсудить вопрос о методе. Мы увидим, что фактически союзы противоречия (противительные) очень плохо понимаются до 11—12 лет. В какой степени при истолковании этого непонимания его причину можно приписать языку, а в какой — мысли? Решение, которое дают данному вопросу, часто предвосхищается самым методом исследования, а потому нам и нужно договориться по этому пункту прежде, чем излагать факты.

    Прежде всего, можно принять по отношению к союзам противоречия ту же линию поведения, которую мы уже себе наметили по поводу «стало быть». Хотя дети не употребляют этих союзов, они, однако, слышат их постоянно в языке окружающих их взрослых. Если предположить, что «хотя» и «однако» употребляются в народном языке сравнительно редко, то ясно, что «все-таки» и «несмотря на» встречаются постоянно. Следовательно, вопрос может быть поставлен в отрицательной форме: почему дети делают выбор в речи окружающих и исключают из своего языка термины противоречия и в особенности, почему они их не понимают? Здесь, очевидно, налицо проблема в равной мере и генетической логики, и языковедения.

    Но можно подойти еще ближе к задаче и поискать, нет ли известного постоянства в способе понимания ребенком различных терминов противоречия, и таким путем обнаружить фактор мысли, независимый от слова. Для этого мы поступали так. Сначала мы старались определить, какой из союзов противоречия лучше всего понимается. Мы достигли этого при помощи той же техники, что и раньше: заставляли дополнять фразы, разбирали ответы с участием самих детей (при помощи индивидуального опроса) и провели коллективную анкету среди приблизительно 200 детей от 7 до 9 лет. Наиболее понятным оказался, по-видимому, союз «все-таки» (quand même). Потом мы отыскали значения, какие приписывались этому слову, когда оно оставалось непонятным, и убедились, что эти различные значения точно так же приписывались словам «несмотря на», «хотя» и «однако», которые все менее понимаются ребенком — в той последовательности, в какой они здесь перечислены. Подобное единообразие в понимании безусловно позволяет сделать два вывода.

    Первый — тот, что в способе, которым ребенок видоизменяет по-своему союзы противоречия, имеется элемент вербального понимания (неважно — с положительными или отрицательными результатами), который переходит границы простого вербального непонимания. Второй вывод состоит в том, что все же следует принимать во внимание само слово, ибо некоторые термины лучше понимаются, чем другие. Здесь могут играть роль различные факторы: язык окружающей среды и, опять-таки, логические основания, каковые способствовали бы объяснению, почему «все-таки», например, легче понимается, чем «хотя», и т. д. Мы постараемся разобраться при нашем анализе в этих различных факторах.

    § 6. Количественные результаты и типы ошибок

    Для нашей коллективной анкеты мы пользовались 9 фразами (расположенными в определенном порядке):

    1. Эрнест играет на улице, несмотря на...

    2. У меня большие товарищи, но все-таки...

    3. Он мне дал пощечину, хотя...

    4. Я отдал мой велосипед Жану, однако...

    5. Я съел еще один хлебец, хотя...

    6. Сегодня жарко, несмотря на...

    7. Вчера он купался, но все-таки...

    8. Я не промок, хотя...

    9. Этот господин упал с лошади, однако...

    Если принять, что тест удается, когда правильно отвечают 75% детей одного возраста, то можно допустить, что в возрасте, в котором мы изучали наших детей, противоречие еще не понимается. Действительно, вот полученные статистические результаты (в %):

    Мы не хотим с уверенностью сказать, в каком возрасте эти союзы бывают понятны. Нашу анкету следовало бы распространить на возраст между 8 и 9 и 11—12 годами. У нас нет никаких точных данных относительно пользования противоречием во время этой второй стадии, кроме одного: в классе девочек 13 лет наши фразы правильно дополнялись испытуемыми в таких пропорциях: 93% («однако»), 96% («несмотря на» и «все-таки») и 100% («хотя»). Мы считаем, однако, возможным утверждать, на основании нескольких индивидуальных исследований, что дети начинают правильно употреблять союзы противоречия к 11—12 годам. В то же время, если рассматривать не явное противоречие, выражаемое союзом «хотя», а противоречие внутреннее, выражаемое «но» (mais) или «все-таки» (quand même), употребляемое в качестве наречие, а не как союз, то можно отнести его появление к 7—8 годам.

    В языке детей «Дома малюток», например, только в трех случаях в наших материалах и в трех случаях у Льва в 6 с половиной лет (ни одного случая в 7 лет) мы нашли «все-таки», употребляемое как наречие в смысле противоречия. Конечно, слово «все-таки» появляется раньше. Декедр отмечает его у ребенка 2 лет, чей словарь она исследовала, но не констатировала его употребление ни в 5, ни в 7 лет. Но в этом случае это слово употребляется совсем в другом смысле — в смысле отрицания. Вот несколько из таких первоначальных «все-таки» у девочки в 2 года:

    Нель (2 г. 9 м.). «Мне кажется, я вижу большой поезд. Все-таки! [= Какой шум он производит!]»; «Жарко все-таки на этой скамье!»; «О, маленький хорошенький цветочек, как он все-таки мил!»; «О, маленькие цветочки, они все-таки хорошенькие».

    Правда, у Нели слово «все-таки» принимает иногда вид термина противоречия:

    «Эта шкурка кролика, вот эта, что в воде. Он умер все-таки, этот кролик» и «Эти хорошие ягоды [шелковицы], они спелые все-таки. Я хочу их попробовать, они спелые». Они действительно были спелые.

    Но, как видит читатель, это противоречие очень неопределенно, во втором случае даже непонятно. Что до первого случая, то мы не решились бы с точностью утверждать, хочет ли ребенок сказать: «Кролик умер, все-таки есть его шкурка»? Гораздо более вероятно, что здесь снова идет речь о «все-таки», употребляемом как восклицание. Скажем просто, что противоречие у Нель или не выражается, или совершенно отсутствует.

    Что касается примеров Льва (6 л. 6 м.), то вот они все три:

    «Послушай, мне шесть лет. — Я все-таки сильнее»; «Мне тоже от этого больно, но ничего, я все-таки кладу»; «Все вернулись, но мадемуазель Л. все-таки выйдет».

    Однако, как видит читатель, эти три «все-таки» связаны с психологической мотивацией более, чем с умственными поисками. Они куда больше свидетельствуют об «уступках», чем о «противоречии», а поэтому и не показывают употребления скрытого противоречия до 7—8-летнего возраста в том, что касается суждений, просто констатирующих. Напротив, мы увидим, что наши испытуемые хорошо понимают это употребление начиная с указанного возраста.

    Как теперь сгруппировать генетически типы встреченных нами ошибок, касающихся явно выраженного противоречия? Прежде всего, можно различить два типа связей противоречия: эмпирическую (то есть физическую и психологическую) и логическую. Но в возрасте наших испытуемых, когда логические связи только начинают появляться, противоречия логического типа еще совершенно ускользают от понимания ребенка. Поэтому мы будем заниматься только эмпирическими противоречиями.

    Ошибки, которые с этой точки зрения нам удалось установить, могут быть разделены на три группы: злоупотребление соположением, смешение противоречия и причинности и противоречие, сводимое к «но».

    Действительно, простейшие ошибки являются результатом того, что ребенок, совершенно не знакомый с отношением противоречия, дополняет предлагаемые ему фразы кое-как, а потому выбирает связь наиболее простую, каковой как раз и является связь соположения. Или поскольку ребенок ищет предложений, которые лучше всего подходят к дополняемой фразе, то случается, что он заменяет связь противоречия связью причинности. Впрочем, эти два первых типа ошибок встречаются одновременно. Они обнаруживаются у одних и тех же детей и свидетельствуют о непонимании противоречия. А в тот момент, когда противоречие начинает если не пониматься, то, по крайней мере, чувствоваться, появляется третий тип ошибок, аналогичный тому, который мы описали применительно к причинности. Действительно, в случае причинности ребенок спонтанно заменяет в своем стиле «потому что» простым «и». И наоборот, когда его заставляют дополнять фразы, содержащие «потому что», случается, что он заканчивает их так, как если бы «потому что» было бы «и», как если бы причинность могла быть заменена неясной связью, всего лишь обозначающей, что «это идет вместе с тем». В случае с противоречием ребенку (в его речи) точно так же неизвестен термин, обозначающий специально эту связь (за исключением «все-таки», употребляемого в смысле наречия начиная с 6—8 лет), зато он выражает некоторого рода скрытое и рудиментарное противоречие именно при помощи «но». Ясно (как мы сейчас докажем), что «но» находится в одном и том же отношении к «хотя» и к «потому что». Кроме того, — и здесь параллелизм становится полным — когда ребенку дают дополнить фразы, содержащие «хотя», «несмотря на» и т. д., случается, что он их заканчивает так, как если бы «хотя» значило «но».

    Перейдем к изучению этих трех типов ответов.

    § 7. Непонятое противоречие

    Некоторые дети на все фразы, которые им предлагают дополнить, дают явно фантастические ответы:

    Мур (6 л.), «Жан уехал, несмотря на то, что он уехал в горы», «Эмиль играет на улице, несмотря на то, чтобы не быть раздавленным автомобилями».

    Бер (6 л.): «Я выкупался, несмотря на то, что я [себе] не причинил вреда»: «Этот мальчик дал мне пощечину, несмотря на то, что мне было больно». Последняя фраза, как мы это установили, значит: «И мне от этого было больно».

    В этой стадии трудно знать: «несмотря на то» — это «и» или «потому что». Фактически дети отвечают совершенно наобум.

    Но у других испытуемых можно ясно распознать, что хотел сказать ребенок. Тогда видно, что термин противоречия иногда значит «и», иногда «потому что», а иногда он употребляется правильно. Ввиду этой пестроты ответов в подобных случаях позволительно, очевидно, заключить, что противоречие еще не понято. Вот примеры:

    Лео (8 л.). «Эмиль играет на улице, несмотря на то, что холодно» (правильно), «Еще не наступила ночь, несмотря на то, что еще день» («и» или «потому что»), «У меня большие товарищи, несмотря на то, что они милы» («но»), «Он упал с телеги, несмотря на то, что ему больно» («и»), «Он упал с телеги, все-таки он не причинил себе боли» («но» или «все-таки», взятые в смысле наречия «Он все-таки не причинил себе боли»), «Еще не наступила ночь, все-таки 7еще день» («и» или «потому что»).

    Как видит читатель, слово «все-таки» Лео понимает не единообразно.

    Раль (8 л.). «Эмиль играет на улице, все-таки он забавляется» («и»), «Сегодня жарко, хотя идет дождь» (правильно), «Рене уедет в горы, все-таки он едет далеко» («и»), «Я шел еще три часа, все-таки это много» (правильно или здесь имеется соположение), «Я съел еще один хлебец, все-таки это недорого» («и» или «потому что»), «Я дал пощечину Полю, все-таки он плачет» («и»).

    Несколько минут спустя мы повторяем те же фразы Ралю, который их дополняет следующим образом:

    «Эмиль играет на улице, все-таки хорошая погода» («и»), «Сегодня жарко, все-таки погода хорошая» («и» или «потому что»), «Я съел еще хлебец, все-таки он хорош» («и» или «потому что») и т. д.

    Дон (6 л.) «Я шел еще час, все-таки я люблю ходить («потому что»), «Она меня выдрала за уши, все-таки она была злая» («потому что»), «Мне дали трехколесный велосипед, все-таки я их очень люблю» («потому что»).

    Кисс (5 л. 6 м.). «Ему дали пирожное, все-таки он вел себя хорошо» («потому что»), «Он разорвал свой передник, все-таки он зацепился за крючок» («потому что»).

    Маз (8 л.). «Этот человек упал с телеги, все-таки лошадь поскользнулась» («потому что»), «Сегодня жарко, все-таки идет дождь» (правильно), «Этот господин упал со своего велосипеда, все-таки он нажимал на педали слишком сильно» («потому что»), «Он рассердился на меня, все-таки я не хотел с ним разговаривать» («потому что»).

    Такк (9 л.). «Нужно его лечить, все-таки он себе причинил вред» («потому что») Он равным образом употребляет и «несмотря на» в смысле «и», в смысле «но» и в смысле «хотя».

    Гюг (9 л.). «Я не промок, хотя у меня был зонтик» («потому что»).

    Можно было бы привести сколько угодно подобных примеров для каждого из четырех союзов противоречия, которые мы изучали. В результате не будет слишком смелым утверждать, что в возрасте изучаемых нами детей ясно выраженное противоречие, то есть такое, какое обозначено союзом подчинения, не понимается (что не значит еще, что внутреннее противоречие, обозначаемое союзом сочинения, таким, как «но», или же наречием — в том же смысле, как «все-таки», — тоже не понимается). Конечно, можно критиковать нашу технику. И вправду: одно дело — почувствовать различие между причинной связью, связью соположения и связью противоречия в речи другого (например, когда ребенок слышит, как говорит взрослый), а иное дело — самому уметь пользоваться этими самыми связями настолько, чтобы быть способным закончить фразы, содержащие эти связи. Мы против этого не спорим, но можно также вполне обоснованно считать, что настоящее понимание предполагает хотя бы начало пользования: только тогда, например, арифметические элементарные действия становятся понятными, когда умеешь их применять. Более того, лишь в степени, а не по существу есть разница между пониманием слова и его употреблением. Фактически между этими двумя моментами имеется лишь запоздалое, в несколько месяцев, повторение (décalage).

    Итак, сделав необходимые оговорки относительно разницы языка понимаемого и языка, которым пользуются, можно спросить себя: от каких факторов зависит это непонимание противоречия? В данном случае следует снова привести разницу между противоречиями подразумеваемым и явным.

    Выраженное противоречие, иначе говоря, противоречие, обозначаемое союзами подчинения («хотя», «однако», «несмотря на», «все-таки»), понимается, по-видимому, лишь к 11—12 годам и уж не раньше 10 лет. Почему так? Основание этого, как кажется, лежит в логической природе связи противоречия. Ведь эта связь, в противоположность связи причинности и другим связям, обозначаемым словом «потому что», необходимо предполагает сознание общих предложений. Или, по меньшей мере, она требует осознания предложений более общих, чем в случае причинных связей. В самом деле, сравним такие предложения: «Этот кусок дерева держится на поверхности воды, потому что он легкий» и «Этот камешек пошел на дно, хотя он легкий». Первое из двух утверждений нисколько не требует от ребенка осознания закона, что все легкие тела плавают. Оно ведет к такому обобщению, но последнее не подразумевается. Из проделанных нами по этому поводу опытов (см. главу IV) мы убедимся, что: 1) ребенок, который только что утверждал, что данный кусок дерева плавает, потому что он легкий, сейчас же после этого скажет, что другой кусок плавает, потому что он большой, что лодка держится на воде, потому что гребут, а корабль, потому что он тяжел и что в нем сила, и т. д.; 2) но тот же ребенок очень хорошо знает, что небольшой гвоздь или камешек, который немедленно идет ко дну, «легче», чем кусок дерева, о котором он сказал, что тот плавает, потому что он легкий. Короче говоря, в каком бы из этих двух аспектов ни взять предложение «Этот кусок дерева плавает потому, что он легкий», оно не требует сознания какого-нибудь закона: это частное объяснение, данное ребенком наряду с другими частными объяснениями. Исследователь не раз впадает в заблуждение, будто дети оперируют идеями и предложениями более общими, чем мы, взрослые. Рибо[74] и другие показали, что на самом деле это совсем не так: ребенок попросту в силу элементарной экономии мысли применяет при всякой возможности объяснение, которое он нашел в частном случае. Но это не доказывает, что он ищет объяснений или общих законов. Наоборот, опыт нам показал, что значительное число различных и даже противоречивых объяснений могут существовать у одного и того же ребенка (см. главу IV). Предшествующие соображения по поводу «потому что» и «тогда» нам же дали, впрочем, возможность предвидеть, насколько способности к обобщению и дедукции рудиментарны у ребенка.

    Возьмем в качестве контрпримера предложение «Этот камешек потонул, хотя он легкий». Подобное утверждение необходимо предполагает осознание исключения, а так как нет исключения без правил, то и осознание закона, более или менее общего: «Все легкие тела держатся на поверхности воды» или «Большинство легких тел плавает» и т. д. Разумеется, не следует преувеличивать необходимость для ребенка иметь в сознании такие общие предложения для того, чтобы пользоваться словом «хотя». Например, предложение «Я не промок, хотя шел дождь» не предполагает способности к более сильному обобщению, чем предложение «Я промок, потому что шел дождь». Однако представляется бесспорным, что привычки мысли, предполагаемые употреблением противоречия, требуют значительно большего умения пользоваться общими предложениями необходимой дедукции, чем те, о которых свидетельствует использование «потому что».

    Раз это так, то теперь ясно, почему понимание явно выраженного противоречия возникает приблизительно в 11—12-летнем возрасте. Ведь предшествующие исследования нам показали, а следующая глава снова продемонстрирует, что 11—12 лет — тот возраст, когда ребенок становится способным к формальному мышлению, то есть к необходимой дедукции. А формальная дедукция — это та, которая прибегает к общим суждениям, допускаемым для управления ходом рассуждений. Таким образом, вполне вероятно, что оперирование явно выраженным противоречием не случайно возникает в то же самое время, что и формальная дедукция: и в самом деле, оба эти явления — результат прогресса ребенка, его способности к обобщению.

    Что касается противоречия подразумеваемого, то мы увидим, какие доводы можно привести, чтобы объяснить его появление между 6 и 8 годами. Предварительно нам нужно изучить, какие отношения соединяют «хотя» с «но».

    § 8. Противоречие и «но»

    Итак, мы можем принять за доказанное, что союзы, выражающие противоречие, очень долго остаются непонятыми и даже смешиваются с союзами причинности. Теперь следует спросить себя: какой смысл приписывается этим союзам в тот момент, когда они начинают быть понятными? Это смысл, как легко убедиться, слова «но» (mais). Вот примеры:

    Лео (8 л.) и Кле (8 л. 1 м.). «Я съела еще один хлебец, несмотря на то, что мне еще хочется есть» («но» или « потому что»).

    Мар (8 л. 10 м.). «У меня большие товарищи, несмотря на то, что есть также и маленькие» (ср. слово «также», очень знаменательное с точки зрения смысла «несмотря на»).

    Такк (9 л.). «У меня есть большие товарищи, несмотря на то, что они не злые».

    Рок (8 л. 4 м.). «Хотя они не злые».

    Лео (8 л.). «Несмотря на то, что они милы».

    Кло (8 л. 1 м.). «Я шел еще три часа, хотя я не устал».

    Наконец следующий пример у ребенка 10 лет Гран (10 л. 4 м.). «Мы ученики, хотя мы и не слишком большие. — Что это значит «хотя» — Это значит, что мы не слишком большие. — Поставь другое слово вместо «хотя». Подойдет ли сюда «потому что»? «Мы ученики, потому что мы не слишком большие»? — Нет, потому что есть такие, которые больше. — А «несмотря на» подойдет? — Да. — Ну, и как получится? — «Мы ученики, но [!] мы не слишком большие».

    Из этих нескольких примеров ясно видно, что союзы «хотя» и т. д. в момент, когда они начинают пониматься как указывающие на противоречие, истолковываются как простые «но». А мы видели, что это искажение не лишено аналогии с заменой «потому что» на «и». В самом деле, «но» относится к «хотя» так же, как «и» к «потому что». Подобно тому, как можно превратить фразу «Стакан разбился, потому что упал» в другую: «Стакан упал и не разбился», можно проделать ту же операцию и с «хотя», превратив его в «но»: «Стакан не разбился, хотя и упал» в «Стакан упал, но не разбился». Можно, таким образом, задаться вопросом: почему у ребенка существует тенденция заменять «но» на «хотя»? Очевидно, что под этим лингвистическим явлением имеются психологическое и логическое основания.

    Заметим, прежде всего, что этому способствуют известные языковые обстоятельства. Ведь «все-таки» (quand même) понимается и в смысле «хотя» («Стакан не разбился, все-таки он упал»), и в смысле «но» («Стакан упал, все-таки не разбился»). Очевидно, этому обстоятельству и обязан своим существованием тот факт, что, по нашей статистике, среди терминов, обозначающих противоречие, «все-таки» оказалось лучше всего понятым.

    Этого, однако, недостаточно, чтобы объяснить стремление наших детей заменять «хотя» на «но». Чтобы понять эту тенденцию, нужно обратиться к факторам, относящимся к самой психологии мышления. Так вот, сравнение между «но» и «и», сделанное нами только что, в этом отношении наводит нас на верный путь: и впрямь «но» ограничивается выражением «чувства противоречия», вместо того чтобы выявить реальное противоречие, — точно так же, как «и» ограничивается указанием «чувства связи», вместо того чтобы выявить причинность или действительный вывод. В самом деле, «но» обозначает некое соположение двух противоречивых суждений, не требуя сознания общих предложений. Фразы «То твердое, но не это» (см. ниже фразу Дана) и «То твердое, хотя это таковым не является» в аспекте логического анализа, может быть, идентичны, но в психологическом аспекте между этими двумя утверждениями имеется вся та разница, которая отделяет подразумеваемое от явно выраженного. Первая из этих двух фраз обозначает простое удивление или простое противоположение. Здесь, очевидно, имеется чувство противоречия, но не настолько явно выраженное, чтобы повлечь за собой сознание исключения из общего правила. Вторая из этих фраз гораздо лучше обозначает чувство исключения: «То твердое, хотя это таковым не является», значит: «Эти два предмета должны были бы оба быть твердыми или оба мягкими» либо: «Согласно правилу, нет оснований к тому, чтобы один предмет был твердым, а другой нет». Между этими двумя фразами та же разница, как между «и» и «потому что»: «Это из гранита, и оно твердое» — такая фраза менее сильна, чем: «Это твердое, потому что оно из гранита». Очевидно, тут все дело в оттенках, но мысль живет оттенками. Если с нами согласятся, что «хотя», «все-таки» (взятое как союз), «однако» и т. д. означают противоречие, то есть исключение из общего правила, более явное, чем «но» и «все-таки» (в смысле наречия), то это все, чего мы добиваемся. Попробуем теперь установить, что подразумеваемое противоречие появляется лишь к 7—8 годам (возможно, в отдельных случаях начиная с 6 лет), и постараемся выяснить, почему это так.

    Действительно, раз подразумеваемое противоречие может быть выражено простым «но», то следует спросить себя: не обозначают ли все эти «но» противоречия, которое может быть выражено через «хотя»? «Но» появляется очень рано, почти также рано, как «и».

    Надо ли поэтому допустить первое появление подразумеваемого противоречия в 7—8 лет и не нужно ли думать, что это отношение существует фактически с самых первых шагов интеллектуальной жизни ребенка?

    При исследовании употребления слова «но» у детей от 3 до 7 лет замечаешь, что оно еще чрезвычайно рудиментарно. Вот наудачу несколько значений этого слова, причем мы вовсе не претендуем на то, чтобы перечислить все случаи, и не хотим стеснять себя точной классификацией.

    Прежде всего «но», особенно у маленьких, означает попросту удивление перед тем, чего ребенок не ожидал, и по отношению к направлению его мысли в данный момент:

    Дан (3 г. 6 м.). «Но почему он сломал твой [карандаш]?», «Но почему они [два товарища] поднимаются наверх [на третий этаж]?», «[Пытаясь повесить передник] Но как это зацепляется?», «Но эти [лодки] не идут хорошо?» и т. д.

    Короче, в этих случаях — а они самые многочисленные — о противоречии не стоит и говорить. Однако «но» здесь нельзя заменить на «хотя» попросту потому, что здесь нет причинной или логической связи: «но» не означает даже противоположности между двумя объективными моментами. Имеется только удивление или противоречие с тем, чего ожидали.

    Более развитой формой является «но», обозначающее простое противоречие, причем это противоречие не составляет еще исключения из причинных или логических связей Так что «но» равняется здесь «и не»:

    Дан (3 г. 6 м.). «Он делает гимнастику — Но не ритмическую», «Теперь это не твердое — Но то твердое».

    Эти два значения, впрочем, еще так мало отмежевались от простого соположения, что иногда ребенок употребляет слова «и» и «но» вместе одновременно:

    Дель (6 л.). «Почему, когда дождь идет в Женеве, но нет дождя в Нионе?»

    Более точно употребление слова «но» в возражении: «но» служит, чтобы придать возражению интеллектуальный характер, или просто вытекает из деятельности, которой занят ребенок. В этих двух новых случаях, как и в предшествующих, слово «но» не равняется еще «все-таки» или «хотя».

    Возражения неинтеллектуального характера «Ну, так положи ее [ложку] в другой магазин — Но там уже есть одна», (получив приказание петь): «Но я никогда не учился, мама не учила меня этому».

    Возражения интеллектуального характера «Почему здесь две нитки? — Для того чтобы это крепко держалось — Но почему нет двух ниток тут?»

    Короче, единственные случаи, в которых «но» действительно указывает подразумеваемые противоречия, — те, в которых «но» находится не в начале, а в середине фразы и, кроме того, такой фразы, которая может быть истолкована как содержащая причинную, логическую или психологическую связь. До 6 лет мы не встретили подобной фразы, и всего лишь два примера, которые мы нашли между 6 и 8 годами, далеко не однозначны:

    Лев (6 л. 6 м.). «[Солнца] они круглые, но у них нет глаз, один рот»; «Это торчит, но это неправильно».

    Можно заменить эти два «но» при помощи «хотя» («Это правильно, хотя это и торчит»). Но ясно, что противоречие в подобных примерах остается еще в значительной степени подразумеваемым. Однако мы нашли всего два примера у 6-летних детей (ни одного в возрасте младше этого). Значит, лучше считать временем появления подразумеваемого противоречия тот возраст, когда «все-таки» начинает употребляться (в смысле наречия) и становится понятным. Это слово, как мы видели, появляется у Льва в 6 лет (ни одного раза у Пи), но, в общем, оно становится понятным только к 7 годам.

    Мы часто замечали во время нашего анкетного обследования, имевшего предметом причинность, что детям до 7—8 лет трудно вскрыть даже элементарное противоречие и они имеют тенденцию систематически заменять «но» на «и» или на «и потом».

    Например, Лео (7 л.) говорит нам о тенях, которые мы отбрасываем, когда ходим: «А ночью они тоже бывают? — Их делают, и потом [но] их не видно, потому что ночь».

    Следовательно, только к 7 годам противоречие бывает понятно, и дети им оперируют не в ясно выраженной форме, соответствующей «хотя», но в форме подразумеваемой, обозначаемой «все-таки», употребляемой в смысле наречия, или некоторыми «но» (как в уже цитированном примере, где соединены оба слова: «Все вернулись, но мадемуазель Л. все-таки выйдет»). Какими факторами следует объяснить появление этого понимания в 7 лет? В настоящее время мы об этом ничего не знаем. Однако естественно возникает одна гипотеза. Мы видели, что противоречие, или, по крайней мере, явно выраженное противоречие, вытекает из ощущения некоего исключения из общего правила. При помощи каких же операций ум доходит до осознания этих правил, и в особенности до чувства исключения? При помощи того, что логики называют логическим сложением и умножением[75]. Возьмем выражение: «Ветер — неживое существо, но он все-таки двигается». Для представления этой мысли в такой форме нужно, чтобы ребенок дошел до мысли, что все живые существа двигаются, но что не все существа, которые двигаются, обязательно живые. Так что нужно, чтобы он понимал жизнь как результат логического умножения или взаимодействия движения с другими признаками (фактом питания и т. д.). Другими словами, чтобы быть живым существом, нужно в одно время и двигаться, и кормиться и т. д. — такова должна быть мысль ребенка.

    Как мы установили раньше и как мы это увидим снова (глава IV, § 2), ребенок до 10—11 лет не способен систематически оперировать логическим умножением, иначе говоря, понимать альтернативы, противоположения, разъединения и т. д. хотя бы в плане вербальной мысли (например, в тесте: «Если это животное обладает длинными ушами, то это осел или мул. Если у него толстый хвост, то это мул или лошадь. Так вот, у него длинные уши и толстый хвост: что это такое?»). Данный факт и объясняет сразу же и то, что общие предложения не употребляются ребенком до названного возраста (ибо рассматриваемые предложения являются результатом логического сложения и умножения), и то, что явно выраженное противоречие тоже не возникает ранее этого возраста (раз противоречие является исключением из правила либо, если предпочесть нашу новую терминологию, логическим умножением, или интерференцией между данным правилом и каким-либо иным). Но с 7—8 лет ребенок становится способным в плане конкретной мысли к элементарному логическому сложению и умножению. Большая часть случаев неспособности к логическому умножению, которые мы дадим в главе IV, предшествует этому возрасту в том, например, что касается детских определений. Лишь в возрасте 7—8 лет ребенок начинает избегать противоречия с самим собой, а отсюда, как только появляются первые случаи логического умножения в конкретном плане, а не в плане вербальном, подразумеваемое противоречие становится возможным. Таким образом, можно хотя бы представить себе синхронизм, который мы стараемся установить. Что касается психологических факторов, которые объясняют появление логического умножения, то мы изучим их позднее.

    III. Выводы

    Пора сделать несколько заключений из этого слишком длинного анализа. Мы, впрочем, ограничимся тем, что поставим вехи, которые нам помогут отметить этапы для нашей главы IV (о рассуждениях у ребенка). Предположим, что дальнейшие исследования (например, анализ гораздо более значительного числа детских высказываний, изучение индивидов или коллективных анкет, более детальных, чем те, которыми нам пришлось удовлетвориться) передвинули бы границы возрастов, данные нами, и показали бы, что трудности у детей, касающиеся «потому что», в среднем более длительны или короче, чем мы думали, и т. д. Однако мы полагаем, что, несмотря на эти изменения, наш качественный анализ в общих чертах останется верным. Мы полагаем, что трудности для ребенка в употреблении эмпирического или логического «потому что», в применении «стало быть» и «тогда» или в пользовании терминами противоречия останутся связанными с логическими трудностями, которые, в свою очередь, находятся в зависимости от таких социальных факторов, как спор, сотрудничество между детьми и т. д.

    Какой же следует сделать вывод из этого анализа для изучения детских рассуждений? Прежде всего, следует настаивать на том факте, что предшествующие исследования не имеют своим непосредственным предметом ни самое рассуждение, ни в особенности причинность у детей. Они имеют в виду лишь способность выдумывать фразы, то есть, в сущности, способность к рассказу и к спору. Так что не следует ни преувеличивать, ни преуменьшать значения этих способностей. Практика рассказывания и спора не ведет к открытию (invention), но приучает мысль к связанности. Детский ум, не способный к спору и совершающий словесные смешения, может быть умом созидательным, но не логическим. С этой точки зрения грамматическое исследование, которое мы только что проделали, ведет к нескольким заключениям, в частности к следующим двум: во-первых, ребенок, не осознавая своей собственной мысли, доходит лишь до рассуждения о единичных случаях, более или менее специальных[76]; во-вторых, эти суждения, будучи соположены, лишены логической необходимости.

    В самом деле, изучение логического оправдания показало нам, что если ребенок не умеет логически обосновать суждение даже тогда, когда оно правильно само по себе и правильно введено в соответствующий контекст, то потому, что ребенок не осознал мотивов, которые им руководили при выборе. Дело происходит приблизительно так: оказавшись перед некоторым объектом мысли или некоторым утверждением, ребенок, в силу своих предшествующих опытов, прибегает к известной — всегда одной и той же — манере реагировать и думать, к определенной, так сказать, схеме рассуждения. Подобные схемы — это функциональный эквивалент общих предложений, но так как ребенок не осознает этих схем, прежде чем споры и потребность в доказательстве не выявят и тем самым не видоизменят их, то нельзя сказать, чтобы они подразумевали общие предложения. Они составляют попросту бессознательные тенденции, из которых каждая существует сама по себе, но которые не приведены в систему, а потому и не ведут ни к какой строгой логичности. Или, если угодно, это логика действия, но еще не логика мысли.

    Такое отсутствие основания объясняет, почему ребенок рассуждает исключительно о единичных случаях. Поскольку только схема является элементом, обобщающим детское суждение, а эта схема остается неосознанной, то ребенок будет осознавать лишь отдельные объекты, на которые направлена его мысль. Изучение «потому что» логического оправдания показало нам, что даже в тот момент, когда ребенок старается доказывать, он не прибегает ни к законам, ни к общим правилам, но просто ищет единичные или специальные основания («Маленькая кошка съела большую собаку»; «Маленькая есть маленькая, а большая собака — большая»; «Если идти туда, то дорога поднимается» и т. д.) К тому же изучение дедукций, вводимых словом «тогда», подтвердило этот результат. Дедукция идет от единичного к единичному: «Тогда я буду совершенно один»; «Тогда это навыворот» и т. д. Наконец изучение противоречия служит косвенной проверкой того же самого закона: если дети никогда не пользуются явно выраженным противоречием и понимают подразумеваемое противоречие лишь с 7—8-летнего возраста, то это, конечно, потому, что понятие исключения из правила, предполагаемое понятием противоречия между причиной и следствием, не принадлежит к числу первичных и им незнакомо. Чтобы существовали исключения, нужно, чтобы были правила, и если ребенок не понимает, что существует исключение, то потому, что он никогда не формулирует правил.

    Следствием факта, что вербально выраженная мысль ребенка оперирует только с единичными или специальными случаями, является то, что до известного позднего возраста нельзя говорить о дедуктивной мысли. Ведь дедукция предполагает общие предложения, которые или служат для характеристики единичных объектов, на которые направлено рассуждение, или составляют цель, преследуемую самой дедукцией. А схемы-двигатели, о которых мы только что говорили, не могут играть роль общих предложений. Для этого им не хватает сопоставления друг с другом в сознании субъекта и, таким образом, возможности синтеза или противоположений, что лишь одно допускает появление логического сложения и вычитания.

    Итак, мы можем пока рассматривать в качестве полученного результата следующие три пункта: отсутствие осознания, отсутствие общих предложений и отсутствие дедукции; в главе IV мы вернемся к их рассмотрению, причем будем пользоваться иными техническими приемами. А сейчас удовольствуемся анализом явления, которое объясняет указанные пункты, — соположения.

    Изучение союзов причинности показало нам, что у ребенка есть тенденция попросту сополагать утверждения, вместо того чтобы выявлять причинные связи. Когда ребенку предлагают дополнить фразу, содержащую такие связи, он обнаруживает колебание и даже смешивает различные возможные связи: причинность, последовательность и т. д. Изучение связи логического подчинения показало нам также, что потребность в оправдании и доказательстве остается весьма рудиментарной до 7—8 лет и что и с этой точки зрения детям свойственна тенденция сополагать суждения вместо подчинения их одно другому, чтобы сделать возможной дедукцию. Наконец, изучение союзов противоречия (противительных) продемонстрировало нам третью разновидность соположения: не умея пользоваться явно выраженным противоречием, то есть «хотя» (quoique) и другими союзами подчинения, означающими противоречие, ребенок заменяет эти союзы при помощи «но», которое как раз и служит для соположения (для сочинения) противоречащих предложений вместо означения их точных отношений.

    Таким образом, стиль ребенка и самая мысль его могут быть сравниваемы с его рисунком. Большое количество деталей указывается правильно. Рисунок велосипеда у ребенка в возрасте около 6 лет представляет, например, кроме рамы и двух колес педали, цепь, зубчатое колесо, шестерню. Но эти детали находятся рядом одна с другой, вне какого-нибудь порядка: цепь нарисована рядом с зубчатым колесом, а не правильно на него надета, педали висят в пустоте, а не прикреплены. Все происходит так, как если бы у ребенка имелось чувство связи, как если бы он знал, что цепь, педали и зубчатое колесо необходимы для функционирования машины и что эти части «идут одни за другими». Но сознание связей на этом и заканчивается. Оно не доходит до более или менее точного знания подробностей сцепления и контакта. Рисунок, следовательно, похож на мысль или мысль на рисунок: оба сополагают, вместо того чтобы синтезировать.

    Теперь зададимся вопросом, в каких отношениях находится соположение с явлением синкретизма (см. главу IV части I), его прямой противоположностью. В зрительном восприятии соположение означает отсутствие связей между подробностями; синкретизм есть зрительное восприятие целого, создающее схему неотчетливую, общую и вытесняющую детали. В вербальном понимании соположение — это отсутствие связи между различными частями фразы; синкретизм же есть понимание совокупности, делающей из фразы единое целое. В логике соположение ведет к отсутствию подчинения или взаимных оправданий между последовательными суждениями; синкретизм ведет к тенденции связывать все со всем, все оправдывать основаниями, самыми хитро придуманными или самыми странными. Короче, во всех областях соположение и синкретизм противостоят друг другу как прямые противоположности, ибо синкретизм — это преобладание целого над подробностями, а соположение — преобладание подробностей над целым. Как объяснить подобный парадокс?

    В действительности эти два явления дополняют друг друга. Они возникают, как только восприятие, даже у взрослого, плохо анализирует какой-либо предмет — новый или слишком сложный. С одной стороны, не различая достаточно деталей, восприятие создает смутную и неотчетливую схему целого, а это и составляет синкретизм. С другой — как раз в силу неразличения деталей восприятие не способно уточнить включения или связи, что и составляет соположение. Преобладание целого над частями или частей над целым является результатом одного и того же отсутствия синтеза, ибо синтез есть в некотором смысле равновесие между тенденцией составлять схемы и тенденцией анализировать, или иначе: так как ум находится не в статическом состоянии, но в постоянном движении, синкретизм и соположение составляют два момента детского понимания. Если допустить, как это всеми данными подтверждается, что детское понимание менее синтетично, чем наше, и ребенок строит схему целого, стараясь все связать со всем, стремясь ввести новое и непредвиденное в уже известную ему схему, то открытие новых явлений или вторжение явлений, не поддающихся классификации и непонятых, ломает такую систему и разлагает такие схемы, пока не образуются новые системы, которые разрушаются в свою очередь.

    Это особенно ясно в отношении к причинной связи или связи логического оправдания. Мы видели (часть I, глава V) тенденцию ребенка все объяснять, а следовательно, и прибегать к обоснованиям предпричинным, рождающимся некоторым образом из смешения порядка физического, или причинного, с порядком психическим, или рациональным. Представляется вполне естественным, что подобная тенденция сопровождается подлинным неумением оперировать причинными связями в собственном смысле этого слова, как это и подтвердило наше изучение союзов причинности: одна и та же неприспособленность к постижению реальной связи явлений создает и преждевременные синтезы, и ошибки в анализе. Но также вполне естественно, что эта самая тенденция непосредственно оправдывать явления и события становится одновременно и предлогической, и предпричинной, потому что она рождается из неразличения порядка логического и порядка причинного и, значит, сопровождается также природной неправильностью в употреблении логических подчинений: неприспособленность к постижению существующих связей между явлениями действительно идет рядом с неприспособленностью к связыванию суждений между собой. Здесь налицо два частных случая закона, в силу которого каждый недостаток в синтезе влечет за собой одновременно и синкретизм, и соположение.

    Родство синкретизма и соположения ясно показывает, какое толкование следует дать последнему. Соположение, в сущности, есть указание на отсутствие в мысли ребенка какого бы то ни было представления о необходимости. Ребенок не знает необходимости — ни физической (того, что природа повинуется законам), ни логической (того, что данное утверждение необходимо влечет за собой другое). Для него все связано со всем, что сводится к утверждению, согласно которому ничто не связано ни с чем.

    Глава II

    ФОРМАЛЬНАЯ МЫСЛЬ И СУЖДЕНИЕ ОБ ОТНОШЕНИИ

    Логическое значение теста нелепых фраз Бине и Симона[77]

    В наши намерения совершенно не входит излагать здесь вопросы формальной мысли и суждения об отношении у ребенка в целом. Наша цель — только отметить связь, которая соединяет эти две проблемы с проблемой детского эгоцентризма и сопутствующими ему вопросами, которые мы изучали в связи с эгоцентризмом мысли. Чтобы отметить эту связь, лучше всего изучить какой-нибудь тест на понимание, где находились бы интересующие нас факторы. Мы выбрали для этого тест Бине и Симона.

    Пять нелепых фраз хорошо известного теста Бине и Симона[78] действительно требуют от ребенка довольно тонких рассуждений, анализ которых интересно проделать. Можно спросить себя, в частности, почему некоторые из этих нелепостей, которые с первого взгляда представляются самоочевидными, обнаруживаются ребенком лишь в возрасте 10 лет (и даже, как кое-кто утверждает, в 11 лет). О логике ребенка существует так мало достоверных данных, что следует собирать их всюду, где только возможно; в то же время тесты общего понимания или возрастного уровня, какими являются тесты Бине и Симона, приобретут еще больший интерес, когда по поводу каждого теста будет известно, какую именно из многочисленных функций понимания он измеряет. Сначала может показаться, что подобный анализ уводит нас далеко от вопросов, которые мы изучали в главе I. Но это не так. Во-первых, мы видели, что употребление логического «потому что» и союзов явно выраженного противоречия («хотя» и т. д.) предполагает наличие способности соблюдать правила при рассуждении, а, следовательно, и оперировать формальной дедукцией. Важно поэтому выяснить теперь, каким условиям подчиняется эта формальная мысль. Во-вторых, после изучения синкретизма и соположения, которые являются следствиями эгоцентризма, отражающимися на структуре мысли, нужно изучить затруднения, наблюдающиеся у ребенка при пользовании суждением об отношении в собственном смысле слова, затруднения, родственные явлению соположения и, подобно ему, вытекающие из детского эгоцентризма. С этой двойной точки зрения анализ теста Бине и Симона составит естественное продолжение наших исследований. С этой целью мы попытаемся истолковать ответы 40 женевских школьников от 9 до 11—12 лет.

    Мы поступаем следующим образом: расспрашиваем сначала детей, пользуясь техникой Бине и Симона[79], затем, получив ответ, мы заставляем ребенка повторить наизусть самый текст нелепой фразы. Чаще всего фраза искажается ребенком очень своеобразно. Потом мы ему вновь читаем точный текст, чтобы исключить факторы невнимания и забывчивости. Наконец мы требуем от ребенка составить фразу так, «чтобы в ней не было ничего глупого». Рекомендуется также, например, в вопросе о трех братьях, брать иллюстрации из окружающей ребенка среды. Таким путем, в конце концов, мы добиваемся понимания того, что именно ребенок хочет сказать.

    § 1. Формальное рассуждение

    Согласно полученным данным, тесты по трудности могут быть расположены в следующем порядке: вопросы о трех братьях и о пятнице — самые трудные; вопросы о несчастных случаях более легкие[80]. Из 44 детей от 9 до 12 лет (и от 3 до 14) 33 правильно решили вопрос о молодой девушке, разрезанной на 18 кусков, 35 — вопрос о несчастном случае на железной дороге. И только 13 ответили правильно на вопрос о трех братьях и 10 о пятнице. Что касается теста о велосипедисте, умершем мгновенно, то его успешно прошли 24 ребенка; он содержит в себе две трудности, обе словесные, не имеющие никакого отношения к логике: слово «réchapper» часто понимается в смысле «s'échapper» и «mort sur le coup» истолковывается как «mort sur le cou». Благодаря этому тест не позволяет делать каких-либо определенных заключений.

    Чем тесты о несчастных случаях легче других? Они непосредственно обращаются к чувству действительности, безо всяких предварительных данных. Так, избегать самоубийства в пятницу может только тот, кто верит в пагубное свойство пятницы: таким образом, чтобы открыть нелепость этого теста, ребенок должен стать на точку зрения того, кто принимает такую предпосылку. Значит, здесь налицо суждение, относящееся к заранее принятой, условной точке зрения; это составляет гораздо более трудную психологическую операцию. То же и в вопросе о братьях: ребенок обязан стать на чужую точку зрения. Семья, о которой ему говорят, включает трех братьев, и от него требуется, чтобы он стал на точку зрения одного из них и сосчитал братьев этого последнего. И здесь также имеется относительность в точке зрения, предполагающая довольно тонкую операцию. Наоборот, понимание, что женщина, разрезанная на 18 кусков, не убила самое себя или что велосипедист, умерший моментально, не может воскреснуть, представляет собой непосредственное суждение, выведенное из наблюдения. Оно предполагает не какое-то предварительное перемещение точки зрения, а просто некоторое чувство действительности, или «чувство обстоятельств» («sens des contingences»), как его назвал Клапаред. Наконец, оценка несчастного случая, при котором погибло 48 человек, как случая «серьезного» исходит из рассуждения формального порядка, если основываться на определении, даваемом слову «серьезный»; однако ребенок не ставит себе этого вопроса и высказывает суждение непосредственное и абсолютное, весьма отличное от суждений, предполагаемых тестами о пятнице и о трех братьях.

    В заключение скажем, что два последних теста трудны потому, что требуют рассуждения относительного и формального характера (то есть такого, которое имеет в виду переход на чужую точку зрения), а другие легки, потому что предполагают лишь непосредственное суждение, высказываемое с собственной точки зрения.

    Попытаемся в нескольких словах обосновать эти утверждения на примере теста о пятнице. Неверные ответы, данные по этому тесту, позволяют нам ясно увидеть, в чем здесь для ребенка заключается трудность. В большинстве случаев они свидетельствуют о неспособности допустить предпосылку как таковую и рассуждать, отталкиваясь от нее просто дедуктивным путем.

    Бар (9 л. 6 м.). «Можно убить себя в любой день, нет нужды убивать себя в пятницу».

    Ван (9 л. 10 м.). «Пятница не приносит несчастья».

    Берг (11 л. 2 м.). «Он ничего не знает, принесет ли это ему несчастье».

    Арн (10 л. 7 м.). «Может, пятница ему приносит счастье» и т. д.

    Короче, все эти дети не допускают предпосылок, не замечая, что не в них суть. Ведь от детей требуется допускать предпосылки, а потом рассуждать правильно, иными словами, избегать противоречий теста. Испытуемые же, наоборот, не видят противоречия, потому что они не пытаются рассуждать с точки зрения того, кто говорит. Они не сходят с собственной точки зрения и спотыкаются на предпосылках, отказываясь допустить их даже в качестве данных.

    Кампа(10 л. 3 м.) и Пед (9 л. 6 м.) представляют как раз такой случай. На этот раз они пытаются оправдать предпосылки. «Это такой день, когда не следует кушать говядину». А отсюда для них нет ничего нелепого в тесте, но опять-таки потому, что они не рассуждают, отправляясь от данных, а потому, что они судят об этих последних с собственной точки зрения.

    Наоборот, как только ребенок допускает предпосылки как данные, не оправдывая их и не опровергая, он близок к тому, чтобы решить задачу правильно. Некоторые полагают, что «ему следовало бы убить себя в пятницу, потому что это несчастный день», потом получается правильный ответ: «Раз он будет мертвый, так это уже не может принести ему несчастье» (Блей, 10 л. 10 м.).

    Таким образом, настоящая трудность теста состоит в трудности рассуждать формально (то есть в трудности допускать данное как таковое и отсюда выводить то, что из него вытекает). Вот почему, согласно нашим результатам, это тест скорее для 11 или даже для 12-летних, чем для 10-летних: действительно, между правильным решением этого теста и правильным решением теста о несчастных случаях наблюдается, по крайней мере, годичный промежуток.

    Теперь понятно, в чем суть формального рассуждения и в чем его структура может подвергнуться влиянию социальных факторов, таких, как эгоцентризм или социализация мысли.

    Первая дедуктивная операция, на которую способен ум, состоит в том, чтобы определить, что случится при таких-то условиях, или в том, чтобы восстановить случившееся, раз даны такие-то результаты. У ребенка очень рано наблюдается этот акт понимания. До 7—8 лет мы констатировали в спонтанных вопросах ребенка (часть I, глава V, § 9) многочисленные «если», которые свидетельствуют о примитивной дедукции: «Если я столкну друг с другом дракона и медведя, кто победит?» Но до 7—8 лет это еще только псевдодедукция, при которой ребенок полагает, что все возможно принять, так как он еще не умеет контролировать и проверять, что ограничивает гипотезы. После 7—8 лет, напротив, ребенок становится более требовательным по части контроля, а поэтому лучше умеет различать предполагаемое от действительного. Этой-то стадии отвечают развитие логических «потому что» и первые правильные дедуктивные рассуждения. Но рассуждение остается ограниченным благодаря одному существенному условию: дедукция направлена лишь на явления, принятые самим ребенком, иначе говоря, на действительность как таковую, какой он лично ее себе представляет. Ребенок может сказать: «1/2 от 9 не 4, потому что 4 и 4 составляет 8» или (не находя искомого предмета в одном ящике и показывая на следующий ящик): «Тогда это в этом ящике во всяком случае» и т. д., потому что в таких примерах дедукция направлена на предположения, которые ребенок не допускает сам лично или сам лично отвергает. Но если ребенку сказать: «Допустим, например, что у собаки 6 голов. Сколько будет голов во дворе, где 15 собак?», то он откажется решать задачу, потому что не хочет допустить гипотезу. Мы же, наоборот, понимая, что эти предпосылки нелепы, сумеем очень хорошо рассуждать о них и заключить, что в этом дворе будет 90 голов. Дело в том, что мы отличаем необходимость реальную, или эмпирическую (собака не может иметь 6 голов), от необходимости формальной, или логической (если бы собаки имели 6 голов, то в данном случае непременно имелось бы 90 голов). Можно проделать опыт лишь над произвольными предпосылками, не прибегая к нелепым. В свое время мы попытались сделать это следующим образом[81].

    Возьмем тесты Берта: «Если у меня больше одного франка, я поеду на такси или поездом. Если будет идти дождь, я поеду поездом или в автобусе. Так вот, идет дождь и у меня 10 франков — как я поеду, по-вашему?» Можно ли сказать, что этот тест нелеп? Нет, он просто произволен. Лицо, о котором идет речь, имеет свои соображения, чтобы не брать такси в случае дождя, и т. д. Такая же вольность получается, если говорить детям, как это постоянно делается в арифметических задачах: «Нужно два часа, чтобы наполнить резервуар при помощи крана, дающего три литра в минуту» и т. д. Вопрос состоит всего лишь в том, чтобы узнать, сумеет ли ребенок применить или допустить произвольные предпосылки и рассуждать о них так, как если бы он им верил.

    Опыт показал, что в Париже этот тест удавался в 11 лет так же, как и другие, требующие точно таких же способностей. Как и в тесте о пятнице, здесь можно сказать, что причина этого лежит в отказе детей младше названного возраста просто допускать данные: дети хотят или оправдывать их, или дополнять. Между 7 и 10 годами мы получили ответы такого рода: он поедет поездом — «потому что поезд идет быстрее», в автобусе — «потому что в автобусе удобно», в такси — «потому что это недорого стоит, достаточно 10 франков» и т. д.

    Правда, этот тест усложнен двумя альтернативами и требует, таким образом, трудных логических операций. А потому следовало бы проконтролировать эти результаты другими: в этом смысле тест о пятнице полезен, ибо он тоже удается лишь с 11-летними детьми, хотя и не содержит никакой особой трудности, кроме трудности рассуждать формально. Здесь мы имеем дело с фактом, который каждый может наблюдать, расспрашивая детей. До известного возраста можно заставить ребенка допустить предлагаемую ему гипотезу лишь в том случае, если заставить его в нее верить, то есть превратить ее в утверждение. В опытах с воздухом, которые мы опубликуем в ближайшем будущем, встречаются дети от 8 до 9 лет, которые знают, что воздух находится повсюду, в частности в комнате. Мы им говорим: «Если бы не было воздуха, то вот это [предмет, подвешенный на веревочке, который мы заставляем быстро вертеться] производило бы ветер? — Да. — Почему? — Потому что в комнате всегда находится воздух. — А в комнате, откуда выкачан весь воздух, это производило бы ветер? — Да, производило бы. — Почему? — Потому что остался бы воздух» и т. д. и т. п. Или вот пример с самыми маленькими детьми в анкете относительно анимизма: «Если можно было бы дотронуться до солнца, оно бы это почувствовало? — Нельзя до него дотронуться. — Да, но если бы было можно до него достать, почувствовало бы оно? — Оно слишком высоко. — Да, но если бы...» и т. д.

    Итак, ясно, что такое формальная дедукция: она состоит в том, чтобы делать выводы не из факта, непосредственно наблюдаемого, и не из суждения, к которому безоговорочно присоединяются (и которое, следовательно, считают чем-то реальным), а из суждения, которое просто допускают — принимают, не веря в него, только чтобы посмотреть, какой из него может быть сделан вывод. Эта-то дедукция и появляется, по нашему мнению, у детей в возрасте 11—12 лет, в противоположность более простым рассуждениям, возникающим раньше.

    Из наших тестов может сложиться впечатление, что формальная дедукция очень специальна и ее употребление бесполезно для ребенка. Но это совсем не так. Прежде всего, все математические рассуждения формальны или, как выражаются в логике, гипотетично дедуктивны. Всякий раз, когда ребенку говорят: «Возьмем треугольник» или «Отрез сукна стоит 12 франков» и т. д. и т.д., его заставляют рассуждать согласно предпосылкам, которые попросту даны, то есть, не заботясь о реальности, даже устраняя воспоминания и имевшие место наблюдения, которые могли бы помешать рассуждению. Такое рассуждение основано на чистой гипотезе. Если допустить, что обучение конкретно и даваемые ребенку задачи сопровождаются действительными измерениями и наблюдениями, то требуемое рассуждение не станет от этого менее формальным, потому что ребенок должен будет вспомнить о множестве определений и правил, находящихся вне его непосредственного наблюдения. Правда, что касается математической задачи, то она может быть предложена ребенку и как чисто эмпирическая проблема, но в этом случае ребенок остается в неведении относительно могущества дедукции в арифметике (даже элементарной). Или же его заставляют прибегать к строгому рассуждению, но тогда это рассуждение, поскольку оно использует установленные определения и предварительно допущенные предложения, будет рассуждением формальным.

    Более того, всякая дедукция, даже по поводу наблюдаемой реальности, будет формальной в той мере, в какой она хочет быть строгой. В самом деле, когда наша дедукция оперирует с такими объектами, какие нам показывает непосредственное наблюдение, то она не может быть строгой, а просто возможной или аналогичной. Из того, что вода кипит при различных температурах в зависимости от давления, нельзя сделать никакого точного вывода. Чтобы делать абсолютно точные выводы, нужно: 1) действовать в идеальных условиях, таких, которые непосредственный опыт осуществить не может, и таким путем прийти к законам, которые, возможно, никогда не подтвердятся эмпирически, а останутся лишь умственными построениями, и 2) оперировать идеальными объектами, то есть имеющими совершенно определенные, четкие границы, препятствующие смешению их с меняющимися предметами, какие мы наблюдаем в реальной жизни (например, химическое определение воды H2O или H2O2 соответствует телу, которое в природе никогда не находится в чистом виде, и т. д.). Значит, для того чтобы прийти к общим законам или к математическим отношениям, необходима дедукция, которая будет тем более строгой, чем более она будет формальной, другими словами, чем больше она будет предполагать идеальные определения и гипотезы, не поддающиеся непосредственной проверке.

    Какими теоретическими ни казались бы эти соображения, они, тем не менее, необходимы, для того чтобы осознать психологию детского понимания. Когда мальчики 9—10 лет объясняют весом то обстоятельство, что тела держатся на воде, часто создается впечатление, что у них имеется интуитивное представление о плотности: так, они заявляют, что при равном объеме (то есть когда им показывают два равных объема: один — дерева, другой — воды) дерево легче, чем вода. Наоборот, до 9 лет дети, которые только что заявили, что дерево «легкое», считают его тяжелее воды. Что значит этот прогресс, связанный с 9-летним возрастом, как не то, что дети пытаются еще довольно неясно заменить непосредственную действительность (абсолютный вес, не принимая в расчет объем) отношением (вес — объем), иначе говоря, заменить реальный предмет предметом более идеальным? Именно следуя этой ориентации, ребенок непременно достигнет применения формальной дедукции к самой природе, поскольку он будет подставлять отношения, законы и четкие, так сказать, идеальные определения на место простого эмпирического наблюдения.

    Мы столь подробно на этом остановились, чтобы показать, что формальная дедукция, или рассуждение, исходящее из предпосылок, просто допущенных, а не предполагаемых непосредственным убеждением, имеет основное значение не только в математике, но и во всяком размышлении о природе.

    Вернемся теперь к вопросу о происхождении этой формальной мысли. Предшествующий анализ показал нам, что два фактора особенно необходимы для функционирования всякого формального рассуждения: 1) требуется некоторое отрешение от собственной, или непосредственной, точки зрения, с тем, чтобы стать на чужую точку зрения и рассуждать о том, что допущено другими, потом, в более общем виде, — относительно всякого рода гипотетических предложений; 2) переносясь в сферу чужих верований или вообще принимая гипотезу, нужно в целях формального рассуждения оставаться в плоскости чистого допущения, не возвращаясь контрабандным путем к собственному верованию или к непосредственной действительности. Таким образом, чтобы быть формальной, дедукция должна отрешиться от реальности и поместиться в плоскости чистой возможности, каковая, по самому своему определению, есть плоскость гипотезы. Короче, формальная мысль предполагает два фактора: один — социальный (возможность становиться на всякую точку зрения и покидать собственную, или непосредственную, точку зрения), другой — зависящий от «психологии верования» (возможность подразумевать под эмпирической реальностью мир возможный, где и обосновывается логическая дедукция).

    Каково может быть отношение между этими двумя факторами? Логический ли фактор, то есть построение гипотетически-дедуктивного мира, порождает фактор социальный, то есть возможность стать на любую точку зрения, или наоборот? То, что мы наблюдали относительно роли социальных факторов в умственном развитии ребенка, не может, как кажется, вызывать у нас колебаний в этом пункте: лишь в тот момент, когда ребенок сумеет отвлечься от своих личных верований и стать на любую чужую точку зрения, он по-настоящему узнает, что такое гипотеза. Он будет, конечно, и раньше уметь пользоваться словом «если», но не выходя за пределы реалистических привычек мыслить, не делая ничего иного, как воображая мир, отличный от реального, но мир, в существование которого он в известной степени верит. Только в тот момент, когда ребенок скажет: «Я вас понимаю. Примем вашу точку зрения. Но тогда, если бы было верно... вот что последует... потому что...», родится в его уме настоящая гипотеза или настоящее допущение, такое, в которое совершенно не веришь, но которое анализируешь ради него самого. Здесь снова налицо социальный обмен, но обмен гораздо более утонченный, чем тот, о котором мы говорили раньше, обмен, который изменяет самую структуру мысли. В этом смысле тест о пятнице или другие подобные тесты представляют большой интерес: они показывают, в каком возрасте ребенок способен делать простейшие допущения, — те, что независимо от всякой математики или от всякого размышления о природе свидетельствуют о способности рассуждать о предпосылках, в которые не верят до проверки.

    Итак, если судить по тесту о пятнице и по тестам, изученным одним из нас раньше, возраст, к которому мы отнесли возможность формально рассуждать, равен 11—12 годам. Почему именно этот возраст? Всегда рискованно давать объяснения синхронизмам, представляемым умственным развитием, но если, как мы только что видели, формальная мысль и впрямь зависит от социальных факторов, то нет ничего невозможного в том, что 11—12-летний период находится в связи со вторым критическим возрастом детской социальной жизни. Известно ведь, что именно к 11—12 годам особенно развиваются среди детей различные общества и что, в частности, соблюдение правил игры и правил общества становится важным и симптоматичным в детской социальной жизни. В этом именно возрасте споры между мальчиками не только обретают большую связность, чем раньше, но в них больше видна потребность в понимании и координации.

    Вот типичный пример социального поведения детей в 11 лет. Восемь мальчиков от 10 до 11 лет собираются играть в снежки на одной из улиц Женевы, где мы за ними наблюдаем. Они начинают, как это ни странно, с того, что выбирают предводителя. (Ведущий спрашивает): «Кто за Т.? — (Три мальчика поднимают руку.) — Кто за С.? — (Четыре мальчика поднимают руку, среди которых один из тех, что голосовал за Т.) — Ты не можешь голосовать за двоих, потому что никогда нельзя голосовать за двоих!» (Ср. это применение допущенного правила.) Потом группа выбирает себе имя: «Скажем, что мы — Компания... [кого-то — название от нас ускользнуло] улицы Доль». Потом два лагеря располагаются на равном расстоянии от арбитра, которым является тот же ведущий. Один из играющих выдвигается слишком вперед, ведущий говорит: «Тогда будем говорить [когда кто-нибудь выдвинется слишком вперед]: «в карантин такого-то!» (Ср. принимаемое на себя правило.)

    Из примера мы ясно видим прием обсуждения в этом возрасте (неизвестный в такой явной форме предшествующим возрастам): 1) принятие новых правил по мере надобности и 2) применение этих правил с помощью формальной дедукции. Не было бы удивительным, если бы подобные социальные привычки вели к взаимному пониманию и к новым привычкам мысли. Впрочем, к этому же заключению совершенно естественно приводят последние опыты Кузине относительно роли коллективной работы[82].

    Короче, мы должны признать существование двух критических периодов в социальной и умственной жизни ребенка: возраст 7—8 лет, с которым связано уменьшение эгоцентризма, первые мотивированные споры (или «настоящие», см. главу II части I) и появление потребности в проверке и в логическом обосновании, и возраст 11—12 лет, который отмечен образованием обществ, регулируемых правилами, и становлением формальной мысли.

    § 2. Тест о трех братьях

    Тест о трех братьях требует от ребенка установления противоречия между существованием трех братьев («Поль, Эрнест и я») в одной семье и предложенным суждением: «У меня три брата: Поль, Эрнест и я»[83]. Для обнаружения противоречия нужно, чтобы ребенок мог различать точку зрения общего числа братьев и точку зрения отношения, соединяющего между собой этих братьев. Мы назовем первую точкой зрения принадлежности (l'appartenance), имея в виду отношение между индивидуумом и совокупностью братьев, к которой он принадлежит. Вторую мы назовем точкой зрения отношения (relation), имея в виду отношение между индивидуумами, входящими в одно и то же целое. Первая точка зрения, в общем, обозначается глаголом «быть» (être) и предикативным суждением («нас есть три брата», «я есть брат» и т. д.), вторая — глаголом «иметь» (avoir) («я имею двух братьев») и притяжательным прилагательным («мои братья») или предлогом de (je suis fère de Paul). Мы увидим, что эти точки зрения остаются неразличимыми в притяжательных конструкциях, употребляемых в детском языке (j'ai, mon, de и т. д.), и ошибочно представляются имеющими тот же смысл, что и в языке взрослого.

    Вот это-то неразличение мы и постараемся изучить. Мы попытаемся доказать, что все разные типы детского рассуждения, вызванные тестом о трех братьях, объясняются неспособностью отличать точку зрения отношения (отношение брата к брату) от точки зрения принадлежности. Начнем с простого описания явления, довольствуясь логическим анализом. Затем мы попытаемся дать психологическое объяснение.

    Полученные нами детские рассуждения могут быть сведены к пяти типам, которые, однако, не следуют один за другим в правильном порядке и между которыми один и тот же ребенок может постоянно колебаться.


    Первый тип. Ребенок этого типа не считает «я» за брата не потому, что он понял тест, но потому что он забывает или не знает, что «я» — брат для моих собственных братьев. Таким образом, ребенок, по-видимому, становится на точку зрения отношения (у меня два брата), но он из этого последнего предложения делает вывод о существовании всего двух братьев в семье: «У меня два брата, [стало быть] нас два брата».

    Примеры:

    Ди (9 л. 4 м.). «У нее две сестры, а она, она не сестра». Значит ли это, что ребенок понял тест? «Почему она не сестра? — Потому что она немного старше, чем другие. — Сколько сестер в семье? — Две».

    По-видимому, в этом суждении имеется лишь внушение со стороны теста и экспериментаторши. Мы считали нужным проверить, так ли это. Два месяца спустя Ди, не помня больше о настоящем тесте (он подвергся другим расспрашиваниям в тот день, когда мы ему задали вопрос о трех братьях), дал нам совершенно аналогичные ответы относительно своего собственного брата, которые читатель найдет немного ниже, рядом с другими спонтанными рассуждениями детей.

    Матт (9 л. 1 м.) считает также, что имеется всего две сестры в семье.

    Блей (10 л. 10 м.) утверждает «Есть две сестры — Полина и Жанна» и еще «Вы говорите, что у вас три сестры, но вас [sic!] всего две сестры. Не нужно вас считать». И Пед (9 л. 6 м.): «Вы — вы не брат». Эти испытуемые считают, как Матт: в семье всего два брата.

    Согласно обычным оценкам, подобные ответы должны были бы считаться правильными. Бине и Симон не спорят по этому пункту, но оценки, опубликованные Декедр[84], дают 22 положительные против 2 отрицательных относительно ответа: «Вы — вы не сестра». Ответ нам представляется совершенно неясным. В самом деле, он хорош, если ребенок хочет сказать: «Вы не ваша сестра». Но очень часто — и это как раз относится к испытуемым, чьи ответы мы только что цитировали, — ребенок хочет сказать: «Вы не сестра ни для себя, ни для других»; «У вас две сестры, но они имеют каждая только одну сестру» и т. д. Семья, как говорят Ди, Матт и другие, насчитывает двух сестер и меня. Эти суждения представляются невероятными, но мы сейчас увидим, что их обыкновенно находят у детей, когда спрашивают их относительно их собственных братьев, причем никогда перед тем им не были предложены вопросы из теста Бине. Ребенок попросту еще не заметил, что слово «брат» необходимо означает взаимное отношение: «если у меня есть брат, то я сам его брат». В других случаях ребенок употребляет слово «брат» как слово «отец»: «У меня есть отец, но я сам не отец».

    Итак, выводы:

    1. Дети, принадлежащие к этому первому типу, становятся на точку зрения отношения брата к брату: «У меня два брата». Но данное отношение не является еще отношением в том смысле, в каком мы приняли этот термин, так как оно еще не взаимно и не позволяет сделать вывод «Значит, я их брат».

    2. Что касается самой притяжательной конструкции, то она ставит интересную проблему: как ребенок может употреблять такие формы, как «я имею двух братьев» или «мои...», не понимая, что обладание здесь взаимное?

    3. На данной стадии переход от суждения о принадлежности к суждению об отношении еще невозможен, ибо эти две точки зрения еще не различаются: «Я имею двух братьев» и «Мы — два брата» суть словесные формы, которые ребенок еще не отличает одну от другой.


    Второй тип. Ребенок этого типа уже понял, что если у меня два брата, то я тоже брат для них. Имеются, таким образом, три брата в семье, но тогда нет ничего нелепого в тесте Бине и Симона. Ребенок старается, раз от него этого требуют, найти, что тут нелепо, но он это делает без убеждения.

    Перн (9 л. 6 м.), Тьек (10 л.) и другие объявляют, что тут нет ничего «глупого», несмотря на многократное чтение. Бар (9 л. 4 м.) дает нам возможность понять, почему он правильно повторяет тест и не видит в нем ничего нелепого. На наш вопрос он объявляет, что в семье имеется три сестры: «Есть Жанна и Полина, это составляет две, тогда еще одной не хватает». Таким образом, он понял выражение «Я имею три сестры «, как если бы ему сказали: «Нас три сестры», потом он считает себя обязанным, когда перечисляют «моих» двух сестер, указать, что одной не хватает. Недостающая сестра не четвертая сестра, как предполагают другие испытуемые, а «я».

    Бона (9 л.) тоже после вторичного чтения на вопрос, что тут глупо, отвечает: «Потому что могли бы сказать Поль, Эрнест и я есть мои три брата». Значит, для него нет ничего нелепого в тесте Бине и Симона.

    Сделаем выводы:

    1. В противоположность предыдущему типу, ребенок помнит, что «я» — сам брат. Но он не доходит до словесного различения точки зрения принадлежности и точки зрения отношения, не может сказать: «Нас трое братьев, и у меня два брата». За недостатком средств выражения он их смешивает в одну формулу, копирующую формулу Бине и Симона.

    2. Здесь дело не в простом внушении, вызванном тестом: мы скоро увидим, что ребенок иногда и спонтанно употребляет те же самые выражения. Является ли это смешение чисто вербальным? Ведь вербальное смешение, когда оно, как здесь, касается отношения, а не просто неизвестного ребенку слова, свидетельствует о смешении логическом. В данном частном случае ребенок сополагает в одном и том же выражении две ситуации, к различению которых он не проявил интереса.

    3. Точка зрения принадлежности и точка зрения отношения, таким образом, еще не различаются, иначе говоря, «я имею» означает не только отношение между индивидуумами одного и того же сообщества, но и отношение между индивидуумом и сообществом, к которому он принадлежит: «Я имею трех братьев, из которых один я». Это сообщество братьев, о которых индивидуум говорит «Я имею», у предыдущего типа не включало в себя говорящего; теперь говорящий туда входит; в этом вся разница, но по-прежнему еще нет чистого суждения об отношении.

    4. Что касается порядка, в каком первый и второй типы следуют один за другим, то случается, что он обратен указанному нами. Бывает и так, что второй тип не составляет отдельной стадии и ребенок переходит от первого к третьему. Вопрос каждый раз решается различно.


    Третий тип. В этой стадии ребенок старается отличить точку зрения принадлежности от точки зрения отношений и для этого становится лишь на первую точку зрения. Он хочет таким путем поставить «я» в ту же плоскость, что и двух других братьев, и делает вывод, что нелепость состоит в том, что не хватает имени: нужно, стало быть, привести имена трех братьев, но это не значит (как на предыдущей стадии), что у «меня», нет трех братьев, когда я сам себя считаю в их числе.

    Вот пример, который послужит нам переходом между последним этапом и настоящим:

    Май (9 л. 6 м.) начинает с того, что говорит: «Я должен был бы иметь еще одного брата, потому что я тоже считаюсь», зная, однако, что в семье три брата.

    Иначе говоря, «Нас три брата» и «Я имею трех братьев» еще не синонимы. Но Мая шокирует выражение «Я имею трех братьев — Поля, Эрнеста и меня», потому что Поль и Эрнест образуют особую группу. Май скрыто различает, таким образом, две точки зрения — отношения и принадлежности, но не понимает, что с первой точки зрения «я» имеет всего двух братьев. Точно так же, как и в случае с Баром, Май считает, что «ему не хватает одного брата», то есть, как и в предыдущей стадии, он сам себя считает среди братьев. Он предчувствует, следовательно, решение в форме, которая составляет третий тип: то, чего мне не хватает, так это имени «меня»: «Не хватает имени».

    Следует заметить, что это требование имени является просто новой формой смешения второго типа. Ребенок во избежание нелепости требует лишь того, чтобы можно было перейти с точки зрения отношения («Я имею трех братьев») на точку зрения принадлежности («Нас трое братьев»), не меняя смысла слова «брат». Дать имя «я» кажется ему для этого достаточным.

    Гаве (9 л. 11 м.), например, говорит: «Не хватает имени девочки, которая называет... той, которая называет имена других. — Сколько сестер в семье? — Трое: Полина. Жанна и я. — Сколько сестер у Полины? — Совсем нет. — А сколько у Жанны? — Совсем нет. — Сколько у меня сестер «я»? — Одна та, чье имя не обозначено».

    Это очень отчетливый пример того, что касается значения «имени, которого не хватает». Относительно утверждения, что ни у Полины, ни у Жанны нет сестер, то оно встречается очень часто и сводится как раз к явлениям первой стадии: «Я имею две сестры, но я не их сестра».

    Шм. (10 л. 6 м.) тоже все ясно. Фраза нелепа, «потому что последний не назвал своего имени». И вот, сам стараясь составить фразу, «чтобы она не была глупой», Шм. говорит: «Я имею трех братьев — Поля, Эрнеста и Вильяма», разумея под этим, что их трое в семье и что Вильям — это «я». Ему никогда не приходило в голову, что их четыре, и когда его просят стать на место Поля, то Шм. ему приписывает двух братьев, как и каждому из двух других (в этот момент он доходит до понимания точки зрения отношения), что составляет в общем три. А отсюда Шм. снова заключает « Я имею трех братьев — Поля, Эрнеста и Вильяма».

    Таким же образом Шан (9 л.) говорит «Здесь то глупо, что не говорят вашего имени», но он, после того как правильно повторил содержание теста, прибавляет: «Я не нахожу этого глупым, но дело в том, что нет ничего другого в загадке». Иначе говоря, нет ничего нелепого в том, чтобы вывести из фразы «Я имею трех братьев» тот факт, что «нас три брата», но понятнее было бы назвать свое имя.

    Сальв (12 л 5 м.) и Клер (10 л. 9 м.) представляют тот же случай.

    Здесь снова видно, что оценка такого ответа, как «не нужно говорить «я», нужно сказать имя», является очень трудной, что подтверждают, впрочем, суждения, собранные Декедр (12 положительных против 12 отрицательных)[85]. Необходим всегда анализ, чтобы понять, что хотел сказать ребенок.

    Итак, можно сказать следующее:

    1. Структура суждения этого типа та же, что и предыдущего. Но ребенок старается различать точку зрения всех братьев в целом и точку зрения того брата, который говорит «я». Не будучи в состоянии этого сделать, то есть найти адекватные логико-вербальные выражения, ребенок жертвует попросту первой точкой зрения и заменяет слово»я» равносильным именем, надеясь этим поставить всех трех братьев в одну и ту же плоскость.

    2. Однако ребенок сохраняет формулу «Я имею...», а отсюда возникает словесная форма: «Я имею трех братьев — Поля, Эрнеста и [имя]». Значит, две точки зрения принадлежности и отношения еще не различаются.

    3. В аспекте последовательности данный тип не всегда составляет отдельную стадию. Действительно, некоторые дети совершенно его пропускают. Другие достигают его, но иными путями, отправляясь, например, от предыдущего типа. Наконец, некоторые достигают его, отправляясь непосредственно от первого типа.


    Четвертый тип. Отправной пункт этого типа тот же, что и у предыдущего. Но прием противоположный. Ребенок не старается исключить «я» и точку зрения отношения между братьями: наоборот, он ищет, сколько каждый из указанных братьев имеет братьев, и приходит таким путем к сумме «четыре». И, что любопытно, это происходит не потому, что тест гласит: «Я имею трех братьев», а потому, что двое названных в тесте братьев не имеют тех же братьев, что и «я». Здесь наблюдается очень странный счет, который объясняется отсутствием ясной точки зрения на отношения. «Мои братья каждый имеет своих братьев, которые не мои», «Я» имею сверх того еще моего собственного, что и составляет в сумме четыре.

    Дюшо (9 л.), например, говорит после первого чтения: «Неизвестно, какое имя имеет третий», что является ответом предыдущего типа, ибо в этот момент он полагает, что всего братьев трое. Потом он прочитывает еще раз и заключает: «Ну, у Поля два брата, у Эрнеста два, и у меня еще два брата, а имя последнего неизвестно». И Дюшо делает вывод, что «их четверо в семье».

    Этот любопытный ответ хорошо показывает механизм рассуждения на данной стадии Ребенок сополагает и складывает точки зрения каждого брата, не будучи в состоянии перейти от одной к другой при помощи суждения об отношении. Действительно, под последним Дюшо разумеет брата, принадлежащего «мне», а не Полю и не Эрнесту.

    Параз (10 л. 6 м.) после трех чтений заявляет: «Имеется три брата — Поль, Эрнест и я», что представляется правильным, но в целом это составляет четыре брата, «потому что имеется три брата и еще я».

    Рив (9 л. 8 м.) представляет подобный же случай.

    Шней (11 л. 3 м.) дает нам возможность понять это странное рассуждение. Он начинает с заявления, что одного имени не хватает (третий тип). Потом он приходит к заключению, что имеется четыре сестры, и вот каким путем у Полины две сестры: (Жанна и «я»), у Жанны — одна сестра (Полина), а «я» имею еще одну сестру (четвертую), «Я» не сестра Полины и Жанны — как раз, как на первой стадии — и вот в силу этого-то отсутствия симметрии «я» имею четвертую сестру.

    Кампа (10 л. 4 м.), приписав двух сестер Полине, двух Жанне и двух «мне», что представляется правильным, объявляет, что нелепость в следующем: «Каждая из них имеет по две сестры. Это глупо, что они не имеют все одну и туже сестру».

    Читатель помнит, что на третьей стадии Гаве прибегал к подобным же вычислениям.

    Сделаем выводы.

    1. Ребенок этого типа еще не понял взаимного характера отношения, связанного с понятием «брат». Следует, впрочем, заметить, что этот характер не проявляется вполне ни на одной из предшествующих стадий, как это нам показали дети второго и третьего типов.

    2. Стараясь перейти от отношения между братьями к общему числу братьев, ребенок рассуждает следующим образом: он приписывает, например, по два брата каждому из указанных братьев, но так как он не устанавливает между ними взаимных отношений, то каждый имеет своих собственных братьев, что в сумме составляет 4, а иногда и 5.

    3. Обычное число 4 очевидно находится в связи с утверждением теста: «Я имею трех братьев», но ребенок не выводит непосредственно числа 4 из этого утверждения, говоря о себе, например: «3 брата плюс я составляют 4». Ход рассуждения не так непосредствен. По прочтении теста ребенок спрашивает себя, братьев трое или четверо, тогда-то он делает попытки установить лишенные взаимности отношения, которые мы только что видели. Так что надо отличать детей данного типа от тех, которые сразу же предполагают существование четырех братьев, как на предыдущей стадии.

    4. Что касается последовательности, то бывает, что этот тип немедленно идет за первым или за вторым. Случается также, что от этого типа ребенок переходит к первому или третьему, а не к пятому. Наконец, некоторое число испытуемых совершенно его минует.


    Пятый тип. Этот последний этап приводит нас к правильному решению. Ребенок или требует четвертого брата в силу утверждения: «Я имею трех братьев», или же сводит к двум число братьев, которых «я имею». Мы считаем правильными следующие ответы:

    Селлер (9л. 5 м.). «[Это глупо], потому что нет трех сестер, если имеется [одна] с ними».

    Батта (9 л.). «Потому что у нее только два брата, а она себя считает за брата».

    Стюк (9 л.). «Потому что не хватает третьего. Забыли его поместить».

    Таким образом, точка зрения принадлежности и точка зрения отношения наконец различаются.

    § 3. Проверочное испытание: разговор с ребенком

    Мы полагаем, что следует подчеркнуть первый пункт метода: результат опытов и анализов, произведенных при помощи теста, имеет значение лишь в том случае, когда он подтверждается расспросами в течение разговора или обычным наблюдением. При опытах всегда существует опасность создать искусственную атмосферу, в которой ребенок подчиняется механической логике; это напоминает, очевидно, то, что происходит во многих случаях жизни ребенка, когда существует то же принуждение и тот же вербализм, не дающий сведений о его спонтанной мысли. Нужно поэтому теперь постараться проверить путем обычного наблюдения результаты описанных опытов.

    Другое замечание. Надо тщательно различать в мысли ребенка внутреннее или не поддающееся формулировке понимание от понимания явного или выражающегося в словах. Явления, на которых мы только что настаивали, и большинство тех, которые мы укажем, непонятны только со второй точки зрения. А значит, нам можно возразить, что эти явления зависят собственно не от понимания ребенка, а от его языка. Однако для ребенка язык не составляет просто системы обозначений, он создает в его уме новую реальность, вербальную реальность, которая накладывается на чувственную реальность, а не просто отражает ее. Некоторые силлогизмы, которые ребенок отбросил бы в плане конкретном, принимаются им в плане словесном. Так вот, — в чем и состоит основная гипотеза нашей работы, — это те же самые силлогизмы, которые ребенок обнаруживал на предыдущей стадии в плане конкретного наблюдения. Между двумя названными родами операций имеется простое «запоздалое повторение» (décalage). Ребенок, который путается в тестах Бине и Симона, рассуждал бы правильно, если бы этот тест перед ним разыграли. За несколько лет до этого он и при таких условиях не справился бы с тестом. Трудности, которые он испытал в действительности (и которые мы покажем, приводя, что говорят дети от 4 до 10 лет по поводу собственной семьи), попросту переносятся в плоскость языка: поставленный лицом к лицу с искусственными объектами, создаваемыми словами, ребенок прибегает к тем же рассуждениям, как и раньше, когда он боролся с реальными, непосредственно наблюдаемыми объектами.

    Итак, вопрос, который нам нужно разрешить, состоит в том, чтобы узнать, можно ли в разговорах с детьми, проводимых независимо от всякого наперед задуманного опыта, и в особенности независимо от теста Бине и Симона, найти явления, обнаруженные нашим предыдущим анализом. Мы увидим, что рассуждения первого, второго и четвертого типов буквально повторяются в высказываниях детей, расспрашиваемых таким способом. Мы не будем настаивать на этих фактах, которые ставят более широкую проблему о самом развитии понятия брата (или кузена, или семьи и т. д.) с точки зрения детской логики — проблему, к которой мы вернемся в ближайших главах. Здесь мы только резюмируем некоторые ответы, поскольку это существенно необходимо для подтверждения нашего толкования данных фактов.

    Вот двое детей — Рауль и Жеральд (4 л. 6 м. и 7 л. 2 м.). «Рауль, есть у тебя братья? — Жеральд. — А у Жеральда есть брат? — Нет. Только у меня есть брат. — Послушай, у Жеральда нет брата? — Рауль?.. Нет, у него нет брата». Что касается Жеральда, то, давши тот же ответ по отношению к Раулю, он находит правильное решение.

    Жак (7 л. 6 м.). «Есть у тебя братья? — Два [Поль и Альбер]. — А у Поля есть братья? — Нет. — Ты его брат? — Да. — Тогда у Поля есть братья? — Нет» и т. д. Тогда ему объясняют решение, и он как будто бы понимает. «А у твоей сестры есть братья? — Двое: один брат Поль и один брат Альбер [он снова себя забывает]». Час спустя: «У Альбера имеются братья? — Один [Поль]. — А Поль имеет братьев? — Одного [Альбера]. — А твоя сестра? — Двух».

    8 и 9-летние. Лабер (8 л. 6 м.). «Есть у тебя братья? — Артур. — А у него есть брат? — Нет. — А сколько вас братьев в семье? — Двое. — А у тебя есть брат? — Один. — А он имеет братьев? — Совсем не имеет. — Ты его брат? — Да. — Тогда у него есть брат? — Нет».

    Ди (9 л. 6 м., один из наших испытуемых первого типа), которого мы расспрашивали три месяца спустя после опыта Бине и Симона «Есть у тебя братья? — Один. — Есть у него брат? — Нет. — А ты его брат? — Да. — Значит, у него есть брат? — Нет».

    Короче, ответы первого типа: «Вы — вы не брат» и т. д. могут быть, как кажется, поставлены в связь в этим столь отчетливым проявлением иллюзий у детей: они не могут стать на точку зрения своих братьев и считать самих себя за братьев Они называют братьями совокупность братьев всей семьи, включая туда же и самих себя. Но они не представляют, сколько их собственные братья имеют братьев.

    Что касается второго типа, то вот два спонтанных высказывания детей в возрасте от 4 до 12 лет, которые показывают, что не только наши опыты способствуют созданию нелепостей:

    Маг (4 г. 6 м.) «Есть у тебя сестра? — Да. — А у нее есть сестра? — Нет. У нее нет сестры. Я — моя сестра».

    Симо (11 л. 9 м.) говорит, что имеется «трое детей в моей семье», и прибавляет, хотя у него не спрашивают подробностей: «У меня два брата и одна сестра. — А ты? — Я тоже ребенок. — Как зовут твоих братьев? — Альбер, а меня Анри». Таким образом, как Бона («Я имею двух братьев»), он считает сам себя, хотя никогда перед этим не подвергался испытанию с помощью теста Бине и Симона!

    Другие примеры.

    Фаль (7 л. 6 м.): «У меня только одна сестра и один брат [причем он считает самого себя]».

    Ко (7 л. 6 м.) представляет аналогичный случай.

    Легко, впрочем, понять подобные словесные формы. Как только ребенок открыл, что он сам брат, он говорит «мои братья», считая себя среди них. Более любопытно рассуждение четвертого типа, которое мы находим в спонтанном виде там, где испытуемые, подобно Жаку и другим, приписывают братьям одной и той же семьи различное число братьев. Так, у Жака два брата, у его брата Поля — один, у его брата Огюста тоже один и т. д. Но вот еще несколько полных примеров:

    Жиз (8 л.). «Есть у тебя брат? — Да. — А твой брат имеет брата? — Нет. — Ты в этом уверен? — Да. — А у твоей сестры имеется брат? — Нет. — Есть у тебя сестра? — Да. — А у нее есть брат? — Да. — Сколько? — Нет, у нее их совсем нет. — Твой собственный брат — это тоже брат твоей сестры? — Нет. — А у твоего брата есть сестра? — Нет. — Сколько же братьев в вашей семье? — Один. — А ты не брат? — [Он смеется] Да. — Значит, у твоего брата есть брат? — Да. — А у твоей сестры? — Да. — Сколько? — Один. — Кто? — Я».

    В этом примере можно наблюдать соединение первого и четвертого типов Жиз отказывает своим брату и сестре во взаимности отношений, которые он приписывает самому себе.

    Из этих нескольких фактов мы вправе в итоге заключить, что рассуждения, которые мы наблюдали в связи с тестами Бине и Симона, обнаруживаются и в спонтанном виде в обычных разговорах с детьми.

    Было бы интересно расположить эти явления детской логики в соответствии с возрастом. Данной задачей мы и займемся в ближайшей главе.

    § 4. Психологическое толкование суждения об отношении

    Заключение, вытекающее из предшествующего анализа, состоит в том, что трудность для ребенка в понимании теста о трех братьях или простых вопросов по поводу своих собственных братьев и сестер есть трудность в пользовании суждением об отношении. Ребенку легко удается (в среднем от 6 лет, как увидим ниже) рассуждать о братьях и сестрах в целом, но отношение между братьями и сестрами от него ускользает, потому что он не придает выражению «брат такого-то» или «сестра такого-то» относительного смысла, то есть в данном частном случае взаимного (réciproque) смысла (или, как это называется в логике отношений, «симметрического» смысла) — того смысла, который мы, взрослые, ему придаем. Иначе говоря, «Поль мой брат» еще не влечет за собой вывода «Я брат Поля». Различные отмеченные нами типы как раз представляют колебания, при которых этот относительный смысл слова «брат» обособляется от смысла, даваемого ему единственно точкой зрения суждения о принадлежности.

    Как объяснить эту странную трудность? Прежде всего, следует помнить, что трудность для ребенка схватить относительность понятий имеет вполне общий характер. Еще один подобный пример ее мы увидим в ближайшем будущем (глава III) по поводу понятий о правой и левой сторонах. Четыре страны света, термины измерения, даже выражение сравнения являются поводом к затруднениям, подобным тем, которые мы только что рассмотрели. Так, мы долгое время анализировали[86] трудности, вызываемые тестом Берта или более простым тестом следующего содержания: «У Эдит волосы светлее, чем у Сюзанны (или она более светлая, блондинка). Эдит темнее, чем Лили. Которая же темнее других — Эдит, Сюзанна или Лили?» И вот что мы получили.

    Вместо того чтобы пользоваться суждениями об отношении, то есть отдавать себе отчет в выражениях «светлее, чем» и т. д., ребенок прибегает попросту к суждениям принадлежности и старается установить по поводу трех девочек — блондинки они или брюнетки (в абсолютном смысле). Все происходит, как если бы он рассуждал так: «Эдит светлее, чем Сюзанна, значит, обе они светловолосые; Эдит темнее, чем Лили, значит, обе они темноволосые; итак, Лили брюнетка, Сюзанна — блондинка, а Эдит — посередине между ними. Другими словами, благодаря двум отношениям, заключенным в тесте, ребенок, замещая суждение об отношении (Эдит светлее, чем Сюзанна) суждением о принадлежности (Эдит и Сюзанна — блондинки и т. д.), приходит к выводу, прямо противоположному нашему. Приведем несколько примеров.

    Гв. (13 л. 9 м.) говорит нам: «Эдит была бы самой темноволосой из трех, потому что она темнее, чем Лили, но, с другой стороны, она самая светлая». Значит, она «средняя, Сюзанна — блондинка... Лили — брюнетка... Лили самая темная, а Сюзанна — самая светлая».

    Другие испытуемые видят противоречие в тесте.

    Ф. (9 л. 4 м.). «Нельзя узнать, потому что говорят, что Эдит самая светлая и самая темная».

    Гек (10 л. 2 м.). «Нельзя узнать: Эдит светлее, чем Сюзанна, и темнее, чем Лили!»

    Некоторые пытаются составить суждение об отношении, но тотчас же замыкают найденные отношения в классы.

    Мар (11 л. 8 м.). «Сюзанна подобна Эдит [и обе темнее, чем Лили], и нет ничего посередине. Потому что они обе « темнее», они обе самые темные».

    Гв. (13 л. 9 м.) при пятом чтении теста: «То Сюзанна самая темная, то Эдит, [значит] Сюзанна равна Эдит, а Лили самая светлая».

    В итоге ясно родство этих ответов с теми, что получены при помощи теста о трех братьях. В обоих случаях суждения об отношении постоянно превращаются в суждения о присущности (о принадлежности или о включении).

    Откуда эта трудность оперировать отношениями и эта тенденция заменять логику отношений более простой логикой принадлежностей и включений? Изучение стадий, через которые проходит ребенок, прежде чем дойти до правильного решения теста Берта, показало нам следующее: в первой стадии ребенку не удается удержать в памяти две предпосылки теста, а следовательно, и держать в сознании данные отношения во всем объеме. Он удерживает лишь отрывочные образы: Эдит и Сюзанна = светлые; Эдит и Лили = темные и т. д. На второй стадии ему удается соединить все данные в один пучок и он рассуждает, как мы уже указали. Наконец, на третьей стадии он рассуждает правильно, но рассеянность и временный недостаток синтеза сначала его держат в заблуждении, подобном заблуждению предшествующих стадий. Все происходит так, как если бы внимание (или, скорее, апперцепция, или форма синтеза) играло существенную роль: поскольку поле сознания узко, отношения не замечаются и постигаются только одни индивиды и их характерные черты (независимо от всякого сравнения). Отсюда — возможность суждений о принадлежности, которые как раз только и требуют созерцания индивидов, взятых по одному или же вместе без сравнения. Наоборот, по мере того как поле сознания расширяется, индивиды уже не фигурируют друг за другом или вместе, а сравниваются попарно или по нескольку с несколькими. Тогда становится возможным суждение об отношении или о сравнении.

    Но такое описание, которым мы удовлетворились при анализе теста Берта, очень статично. Остается задача определить, почему поле сознания у ребенка узко или почему индивиды воспринимаются ребенком поодиночке, без отношений между ними или отношений их к самому ребенку. И если ребенок не старается найти отношений, соединяющих индивидов между собой, если он рассматривает каждого из них абсолютно и не отдавая себе отчета в их признаках или точках зрения, то не происходит ли это оттого, что он никогда не сравнивал себя самого с этими индивидами? Иначе говоря, не потому ли он не понимает, что его товарищ может в одно и то же время быть более светловолосым, чем другой, и более темноволосым, чем третий, что он никогда не подозревал, что тот или иной индивидуум, всегда считавшийся блондином, должен в глазах светловолосых товарищей быть брюнетом и т. д.? Короче, не потому ли ребенок чужд привычкам сравнения или отношения и поле его внимания остается узким, что он всегда принимает свою собственную точку зрения за абсолютную? Таким образом, трудность оперировать логикой отношений является, как представляется, новым следствием детского эгоцентризма. Эгоцентризм ведет к наивному реализму, а этот реализм, который в силу определения есть незнание всякой относительности, ведет к логическим трудностям всякий раз, когда приходится заменять логику принадлежностей или включений логикой отношений.

    В случае представлений о «брате» и «сестре» эти психологические факторы различаются совершенно ясно. Действительно, исследуя детей описанным нами способом, нужно тщательно остерегаться принимать их ошибки за софизмы в собственном смысле слова, то есть за ошибки рассуждения. В поведении ребенка имеется лишь ошибка внимания или, строго говоря, недостаточность точки зрения, обязанная тому, что ребенок никогда не ставил себе вопроса так, как мы ему ставим. Он всегда смотрел на своих братьев и сестер со своей собственной точки зрения, называя их братьями и сестрами, считая их и при этом, не включая в счет себя самого или считая всех в семье. Но он никогда не думал об их собственных индивидуальных точках зрения, он никогда не спрашивал себя, чем он сам является для них и не считается ли он за единицу среди братьев и сестер. Спрошенный по этому поводу, он не дает ни продукта предшествующих рассуждений, ни даже явно выраженного рассуждения, сделанного в тот же момент, но производит суждение, относящееся к некоторой оптической иллюзии интеллекта. Его псевдорассуждение состоит в серии непосредственных суждений, которые следуют одно за другим, не проходя через логику. Тут имеется то, что можно было бы назвать девственностью суждения по сравнению с тем, что Рескин назвал в области восприятия «девственностью глаза», то есть неведением какой бы то ни было перспективы.

    Если мы (и это замечание относится также к нашим предшествующим опытам) выразили мысли детей в терминах логики взрослых, то не следует видеть в этих терминах что-либо иное, чем простую систему знаков или, как было сказано, «простую этикетку, наклеенную на факты»[87]. Рассуждение ребенка, поскольку это психологический процесс, остается независимым от подобных обозначений. Оно состоит из ряда ситуаций, которые влекут за собой друг друга по законам, психологически определяемым в каждом частном случае (как мы это пытаемся сделать теперь в примере о трех братьях), а не представляют цепи логически связанных понятий. Эта работа по психологическому анализу только еще начинается, и мы далеки от намерения создать картину мысли ребенка по типу мысли взрослого. Более того, может быть, настанет время, когда логика ребенка объяснит логику взрослого и, как к этому стремится историко-критический метод, именно история разъяснит нам природу мысли. Так что сохранение логической терминологии может оказаться полезным ввиду возможности объяснить рассуждения взрослого при помощи наблюдений над образованием детского рассуждения.

    Теперь вернемся к эгоцентрической иллюзии детских суждений. Ребенок в силу «девственности» своего суждения рассуждает так, как будто бы он один только думал: его точка зрения на семью кажется ему единственно возможной и исключает всякую другую. Для него, таким образом, это не субъективная точка зрения: она реальна и абсолютна. А поэтому, не осознавая субъективности своей мысли, или, проще, своего «Я», он сам помещает себя в другую плоскость, чем та, где находятся его братья: а это и мешает ему видеть, что он брат для своих братьев в той же мере, в какой эти последние братья для него.

    В конце концов, приходится снова прибегнуть к эгоцентризму мысли, чтобы объяснить неспособность к релятивизму, даже элементарному. Понимание какого-нибудь отношения, например отношения брата к брату, предполагает, что мыслят по крайней мере с двух точек зрения сразу — с точек зрения каждого из братьев. Абсолютные понятия, как, например, понятие о мальчике или вообще любые, предполагают, напротив, только одну точку зрения: суждение «Поль есть мальчик» остается все тем же, какова бы ни была перспектива.

    Теперь ясно, насколько важен вопрос об эгоцентрической иллюзии. Объяснение, которое мы дали только что по поводу понятия «брат», имеет силу для всех относительных понятий. Если для ребенка существуют абсолютные правая и левая стороны или, как мы только что видели, абсолютно светлый и абсолютно темный оттенки и т. д., то это потому, что до известного возраста ребенку не удается понять той простой истины, что товарищ, которого он считает за большого, или темноволосого, или злого, может быть в глазах третьего лица маленьким, блондином и симпатичным, причем этот третий отнюдь не дурак и не шутник.

    Нам остается сделать еще два замечания. Первое касается различения словесной и конкретной плоскости. Трудности, которые мы только что описали, не зависят от языка и наблюдаются в повседневной жизни. Поэтому можно допустить, что они исчезают раньше, чем словесные трудности; мы увидим в ближайшей главе, что с 7—8-летнего возраста, точнее говоря, со времени уменьшения примитивного эгоцентризма, некоторая часть детей умеет сказать, сколько братьев и сестер имеют их собственные братья и сестры (этот тест удается в 10 лет). Ошибки, которые еще остаются после этого возраста, являются результатом запоздалого повторения (décalage) этих трудностей в новой плоскости, а именно: в плоскости действительности, воображаемой словесно. Поэтому-то тест Бине и Симона о трех братьях удается лишь в 11 лет, то есть в возрасте формальной мысли. Если бы этот тест разыгрывать, вместо того чтобы передавать его устно, если бы представить конкретно действующих лиц, то дети не сделали бы никакой ошибки. Но они запутываются, когда им передают этот тест устно. Откуда появляется это запоздалое повторение трудностей плоскости действия в плоскости вербальной? Иначе говоря, почему факт словесного выражения отношения заставляет вновь появиться трудности, уже побежденные в плоскости действия? Как нам кажется, дело здесь не только в трудности представить или вообразить себе наглядно ситуации, которые позволяют воспринять действия такими, как они есть; здесь нечто большее: именно трудность осознания. Чтобы ребенок дошел до различения словесных выражений языка взрослого, которые ясно характеризуют принадлежность («Нас три брата») и отношение («Я имею двух братьев»), нужно, в самом деле, нечто большее, чем простое усвоение различных точек зрения: следует отчетливо осознать различие, может быть, и принимаемое в расчет при действии, однако все-таки оставшееся незаметным. Вот почему речь так важна: она указывает на осознание. Поэтому-то и нужно весьма тщательно изучать вербальные формы ребенка. Сами по себе они ничего не значат, и надо остерегаться принимать их буквально. Когда, например, мальчик 10 лет говорит нам: «Вы не брат» или девочка 4 лет: «Я — моя собственная сестра», то не нужно искать в этих словах чего-то большего, чем случай смешения, но эти формы значимы своим колеблющимся употреблением. Если их принимать в их отрицательном значении, а не в их положительном содержании, то они свидетельствуют о логических трудностях; они показывают, что ребенок не осознал разницы, которая существует между операциями, которые он, может быть, легко различает в плане действия.

    Вот почему, даже если трудности, относящиеся к непосредственным суждениям, таким, как «Я имею X братьев» и «Мой брат Поль имеет X братьев», начинали исчезать к 7—8 годам и исчезали к 10, то эти самые трудности могут вновь появиться в вербальной плоскости и препятствовать тесту Бине и Симона о трех братьях до 11-летнего возраста, то есть возраста формальной и дискурсивной мысли.

    С этой точки зрения — и в этом состоит наше второе замечание — представляется интересным определить, как ребенок употребляет такие выражения, как «иметь» («Я имею двух братьев»), или «мой» («мои братья»), или «de» («le frère de...»), каковые формы означают в языке взрослого определенное отношение и поэтому должны иметь особый смысл у ребенка.

    Легко заметить, что наши исследования подтверждают результаты, ранее полученные одним из нас[88]: ребенок смешивает еще три смысла, обозначаемые предлогом «de», — притяжательный, атрибутивный и разделительный.

    Когда у ребенка от 7 до 9 лет спрашивают, что значит выражение: «Часть моего букета желтая» или «Некоторые из моих цветов желтые», ребенок, зная, что часть есть дробь (он даже говорит «половина»), отвечает обыкновенно, что весь букет желтый и что он состоит только из одной части — желтой. «Часть, которая есть вместе с букетом» — это иногда встречающееся детское высказывание выражает как раз ту особенность, что букет и часть суть одно и то же (ибо часть понимается просто как неполный предмет или отделенный от своего целого).

    При анализе этих явлений обнаруживается, что три смысла слова «de» еще смешиваются, то есть 1) смысл разделительный («la moitié du gateau» — «половина пирога»), 2) смысл притяжательный («le chapeau de l'homme» — «шляпа мужчины») и 3) смысл атрибутивный («la nature de Dieu» — «природа Бога»). Ребенок понимает, таким образом, «некоторые из моих цветов» так, как если бы я сказал: «la forme du Bouquet» (форма букета), ибо форма принадлежит букету, хотя и неотделима от него. Мы назвали это детское недифференцированное отношение отношением собственности (relation de propriéte).

    И это явление, относящееся к предлогу «de», можно узнать по употреблению отношения, выраженного глаголом «иметь». И, правда, оба отношения, означаемые «de» и «иметь», эквивалентны в языке. Говорят: «la nature de l'homme» (природа человека) или «l'homme a une nature...» (человек имеет природу...) и т. д.. Глагол «иметь» обозначает также то отношение притяжательное («я имею шляпу»), то отношение атрибутивное («эта линия имеет 3 метра в длину»), то отношение разделительное («этот пирог имеет шесть кусков»), или обозначает отношение между частями одного целого («я имею трех коллег», «я имею брата» и т. д.). Действительно, ребенок говорит: «Я имею трех братьев», желая сказать: «Нас три брата» или «Я — моя сестра», смешивая таким образом отношение притяжательное и отношение атрибутивное (понимаемое в широком смысле). Когда он говорит: «Я имею двух братьев», но отказывает каждому из своих братьев в возможности иметь больше одного брата, то это отношение есть почти обладание (когда, например, говорят: «Я имею отца, но сам я не отец»), а не отношение между частями целого.

    Глава III

    ПРОГРЕССИРУЮЩАЯ ОТНОСИТЕЛЬНОСТЬ ПОНЯТИЙ

    «Итак, позволь, — добавил Сократ, — расспросить тебя несколько подробней, чтобы лучше дать тебе понять, чего я хочу. Если бы я тебе сказал: «Послушай, брат, поскольку он брат, то есть ли он или не есть чей-нибудь брат?» — «Он чей-нибудь брат, — ответил Агатон». — «Не есть ли он брат брата или сестры?» — «Несомненно».

    (Платон. «Пир»)

    Предшествующая глава дала нам возможность убедиться в большом значении логики отношений, ибо такое простое отношение, как обозначаемое словом «брат», создает еще непреодолимые трудности для ребенка от 9 до 10 лет. Далее мы снова увидим, что детский реализм, то есть как раз неспособность понимать относительность понятий, является одним из главнейших препятствий к развитию детского рассуждения. Такой реализм мешает ребенку подняться путем постепенных дедукций выше непосредственной действительности, которая для примитивного ума состоит из ряда не связанных друг с другом частных случаев. Прежде чем перейти к изучению этих последствий реализма, нужно, видимо, снова рассмотреть факты, полученные не путем искусственных тестов, а наблюдением над непосредственным опытом ребенка. Для этого мы сначала попытаемся проверить гипотезы, высказанные по поводу теста о трех братьях, опрашивая детей от 4 до 12 лет об их собственных братьях и сестрах. Мы изучим на тех же самых детях эволюцию понятий о правом и левом, что очень интересно в аспекте логики отношений, потом, во второй части этой главы, мы исследуем определения понятий семьи и страны.

    I. Некоторые тесты, выявляющие логику отношений[89]

    После ряда индивидуальных расспросов детей оказывалось, что качество полученных результатов всегда бывало достигнуто в ущерб количеству, а потому гипотезы, которые мы предложили при изучении теста о трех братьях, требуют проверки путем привлечения несколько большего объема статистических данных. Для этого мы исследовали более 200 детей от 4 до 12 лет (из коих 180 имели братьев и сестер), пользуясь в качестве техники приемом теста, то есть, задавая известное число вопросов ne varietur в однажды установленном порядке (что не исключает, конечно, проверки того, хорошо ли понял ребенок вопрос, чтобы исключить ответы, обязанные своим происхождением простому невниманию, а не ошибке в логике).

    В самом деле, три вывода, к которым мы пришли, требуют проверки этим статистическим приемом.

    Прежде всего, как мы уже показали на нескольких примерах, при расспросах ребенка о его собственных братьях и сестрах даваемые им ответы содержат ошибки, свидетельствующие о тех же трудностях рассуждения, какие влечет за собой тест о трех братьях. Поэтому следует постараться определить, до какой степени данному явлению присущ общий характер и соответствует ли в известной мере возраст, когда оно имеет место — принимая во внимание словесные трудности, — возрасту, в котором дети не справляются с тестом Бине и Симона.

    Мы истолковали эти трудности как результат эгоцентризма мысли ребенка: он рассуждает всегда со своей точки зрения, не умея стать на точку зрения своих братьев и сестер. Эта причина очевидна, когда речь идет о собственной семье ребенка, но мы распространили эту причину и на случаи, в которых ребенок говорит о какой-нибудь другой семье, чей состав ему описывают и по поводу которой его заставляют рассуждать. Следует подтвердить, что здесь имеются трудности одного порядка, показав, например, что правильные решения вопроса о собственной семье ребенка и вопросов о какой-нибудь абстрактной семье соотносительны, то есть даются в одном и том же возрасте.

    Наконец, мы распространили это объяснение неспособности ребенка оперировать суждением об отношении, применяя это объяснение к понятиям, на первый взгляд чуждым всякому влиянию эгоцентризма, таким, как понятие цвета и т. д. Следует поэтому, изучая такие отношения, как правая и левая стороны, показать, что их эволюция обрисовывается в соответствии с линией логической структуры — той линией, которую можно наблюдать в эволюции отношений брата и сестры

    Мы попытаемся дать эти три рода подтверждений.

    § 1. Техника опытов и количественные результаты

    Мы исследовали индивидуально около 240 детей в возрасте от 4 до 12 лет, из них 100 девочек Мы им задали 12 следующих вопросов в таком порядке:

    I. Братья и сестры

    1 «Сколько у тебя братьев? А сестер? [Допустим, что у ребенка имеется брат А и сестра B.] Сколько братьев у А? А сестер? А сколько братьев у В? А сестер?» и т. д.

    2 «Сколько братьев имеется в семье? А сестер? Сколько всего братьев и сестер?»

    3 «В одной семье имеется три брата — Огюст, Альфред и Ремон. Сколько братьев у Огюста? А у Альфреда? А у Ремона?»

    4 «Ты брат (или сестра)? Что такое брат или сестра [в зависимости от пола ребенка]?»

    5 «У Эрнеста три брата — Поль, Анри и Шарль. Сколько братьев у Поля? А у Анри? А у Шарля?»

    6 «Сколько братьев в этой семье?»


    II. Левая и правая стороны

    7 «Покажи мне свою правую руку. Левую. Покажи мне правую ногу. Левую».

    8 «Покажи мне левую руку. Правую. Покажи мне левую ногу Правую [Эти вопросы ставятся экспериментатором, сидящим лицом к лицу с ребенком.]»

    9 «[Кладут на стол перед ребенком монету с левой стороны от карандаша по отношению к ребенку.] Находится ли карандаш слева или справа? А монета?»

    10 «[Ребенок находится лицом к лицу с экспериментатором, у которого в правой руке монета, а на левой руке браслет.] Ты видишь эту монету. Где она у меня, в левой или в правой руке? А этот браслет?»

    11 «[Ребенок находится перед тремя предметами, положенными рядом слева карандаш, ключ посредине, монета справа.] Где карандаш — слева или справа от ключа? А монета? Ключ слева или справа от монеты? Слева или справа от карандаша? А монета — слева или справа от карандаша? А от ключа? [Всего 6 ответов.] «

    12 «[Те же вопросы по поводу трех предметов, положенных перед ребенком, как и раньше ключ слева, бумага посередине, карандаш справа, но на этот раз дают смотреть на предметы в течение полминуты, потом их прикрывают тетрадью и записывают ответы. Говорят ребенку.] Внимание! Я тебе покажу три вещи, но только на один момент Ты хорошенько посмотришь на них, а затем мне скажешь, как они расположены Внимание! [Опыт] Ну, а теперь скажи, где ключ — слева или справа от бумаги? А от карандаша?» и т. д.

    При обработке ответов не допускается никакой ошибки. Каждое из двенадцати испытаний считается удавшимся только в том случае, если все частные ответы даны правильно (причем, разумеется, принимается в расчет лишь окончательный ответ, если, например, ребенок не поправляет себя тотчас же после того, как сделал ошибку, вызванную невниманием). Таким образом, полуошибки в счет не принимаются. Действительно, в вопросах о правой и левой сторонах, если ребенок отвечает наугад, у него имеется один случай из двух ответить правильно. В вопросах относительно братьев и сестер равным образом для него много шансов ответить правильно, даже если он невнимателен. Каждое испытание, в котором правильно решены только один или два частных пункта, рассматривается как неудавшееся: например, если 2-й и 4-й из 6 пунктов теста (11) решены правильно, то испытание (11) считается неудавшимся, за исключением, разумеется, того случая, когда ребенок сам себя поправляет. Конечно, нужно работать не торопясь, чтобы исключить возможность невнимания, и в случае усталости разбить испытание на две или на три части. Сверх того, не нужно задавать маленьким детям вопросов, которые, очевидно, трудны для их возраста (исключая детей особенно способных). Что касается вопроса (4), то для того, чтобы считать его удавшимся, нужно, чтобы ребенок сказал в той или другой форме, что братом может быть тот, который имеет сам брата или сестру. Само собой понятно, что тесты (1) и (2) не предлагаются детям, единственным в семье.

    Вот результаты, которые у нас получились. Обыкновенно мы считали испытание удавшимся для данного возраста, если, по крайней мере, 75% всех детей этого возраста отвечали правильно.

    Мы надеялись найти одновременно и тест для определения способностей, и возрастной тест, классифицируя ответы по методу процентных отношений; но два факта мешают публикации наших результатов: у нас не было достаточного количества детей, чтобы установить однородное процентное отношение, а главное, мы констатировали, что между результатами тестов от (1) по (6) и от (7) по (12) нет соотношения. В зависимости от возраста соотношение приблизительно варьирует от 0 или даже от 0,2 до 0,5. Отсюда следует заключить, что эти тесты не следует безоговорочно употреблять для определения способностей и что каждый ответ обусловливается личными обстоятельствами (количество братьев и сестер испытуемого и т. д.). Однако, само собой разумеется, что если ограничиться, как мы это собираемся сделать, извлечением из этих результатов только чисто статистических выводов, то употребление этих тестов вполне законно. Из того, что не имеется соотношения между индивидуальными ответами, вовсе не следует, что нужно отказаться от констатации того, что в среднем тесты (1) и (5) или (8) и (10), которые, будучи взяты попарно, имеют одно и то же логическое значение, удаются соответственно в те же возрастные периоды: 10 лет — для (1) и (5); 8 лет — для (8) и (10).

    Теперь перейдем к анализу полученных результатов.

    § 2. Братья и сестры

    Первое, что следует констатировать, — наши тесты, относящиеся к понятиям «брат» и «сестра», представляют собою именно возрастные тесты, то есть что процент правильных ответов, данных по поводу каждого вопроса, пропорционально увеличивается вместе с возрастом.

    Вот, например, результаты теста (1):


    4—5 л. — 19%; 6—7 л. — 24%; 8—9 л. — 55%; 10—11л. — 87%; 12 л. — 100%


    Что касается особенно интересующего нас теста (1), который содержит трудность, аналогичную той, какая находится в тесте Бине и Симона о трех братьях, то он решается всеми испытуемыми лишь в 12 лет, а в 10 лет — всего 75% из них. Излишне возвращаться к качественному анализу неверных ответов: во всех наблюдавшихся случаях эти ответы идентичны тем, которые мы цитировали в главе II, § 3 (Рауль, Жак и т. д.). Таким образом, до 10 лет 75% детей не способны сказать, сколько братьев и сестер имеют их собственные братья и сестры, ибо они не умеют отрешиться от своей собственной точки зрения. В 8 лет лишь половина детей может найти правильный ответ. Здесь мы находим прекрасное подтверждение логического значения теста Бине и Симона.

    Что касается вопроса (2) (число детей в семье), то он, очевидно, гораздо легче предыдущего, поскольку правильно разрешается в 75% случаев, начиная с 7 лет. Большая разница между вопросами (1) и (2) подтверждает полезность различения между логикой классификации (суждение о принадлежности) и логикой отношения и показывает, насколько оперирование суждением принадлежности легче, чем пользование суждением об отношении. В самом деле, ребенок гораздо чаще становится на точку зрения всей семьи целиком, засчитывая и себя в качестве брата, чем на точку зрения каждого из своих братьев и сестер. Следует, однако, заметить, что еще до 10 лет встречается немало ошибок, обязанных тому обстоятельству, что ребенок сам себя не считает среди братьев и сестер (что составляет одну из наиболее известных форм реалистической иллюзии у детей).

    Любопытно, что не все те дети, которые правильно отвечают на вопросы (1) и (2), иначе говоря, дети, успешно проходящие тест (1), проходят тест (2); по крайней мере, это, безусловно, верно по отношению к малышам. Начиная с 8-9 лет дело уже обстоит иначе. Но только к 10 годам дети способны одновременно сказать, сколько братьев и сестер в семье и сколько братьев и сестер имеет каждый из них. Скомбинированные между собой, эти два теста (1 и 2) вызывают те же трудности, что и тест Бине и Симона о трех братьях. А так как этот последний тест равным образом успешно проходится только к 10 или 11 годам, то мы можем сделать вывод, что наш анализ материалов, полученных с помощью этого теста, правилен.

    Такое впечатление будет еще более отчетливым, если мы теперь перейдем к изучению ответов, которые дает ребенок, когда его спрашивают о чужой семье при помощи тестов (3), (5) и (6). Вопрос (5), имеющий ту же логическую структуру, как и (1) («Сколько братьев у Х и Y?» и т. д.), дает совершенно схожие результаты. Он проходится успешно тоже в 10 лет. В возрасте младше 7 лет, однако, он дает худшие результаты, чем (1), что естественно, так как он ставит ребенку более трудные задачи для приспособления: новые имена и т. д. После 7—8 лет эти сопутствующие обстоятельства не играют большой роли — остается одна логическая трудность, подобная трудности теста (1).

    Что касается вопроса (6), то он, напротив, более труден, чем вопрос (2), и решается лишь в 10 лет, как вопрос (8), а не в 6 лет, как (2). Но это понятно. Прежде чем ребенка стали расспрашивать, он часто думал о вопросе (2) (число детей в его семье), независимо от точки зрения каждого из его братьев. Наоборот, вопрос (6) предполагает известное приспособление (к новым именам и т. д.), но особенно требует, чтобы ребенок произвел общий счет братьев в зависимости от того, что он узнал по поводу вопроса (5). Значит, он не станет непосредственно считать отдельных лиц, как он это делает для своей собственной семьи (суждение принадлежности), но будет принужден построить суждение о принадлежности из суждений об отношении теста (5). Это-то построение и составляет трудности теста (6).

    Тесты (5) и (6), рассматриваемые вместе, снова воспроизводят трудности теста Бине и Симона: и снова они удаются лишь в возрасте 10 лет. Напротив, тест (3) проходится успешно начиная с 8 лет. Он, следовательно, легче, чем тест (5), и даже, что любопытно, чем тест (1). Единственное объяснение этому факту, по нашему мнению, следующее: относительно теста (1) ребенку труднее стать на точку зрения своих братьев, чем на точку зрения трех братьев теста (3), потому что, когда речь идет о его собственной семье, ему недостаточно стать на точку зрения других, ему нужно еще смотреть на самого себя с точки зрения других, что вдвойне трудно. Пользуясь тестом (5), ребенка сразу помещают на привилегированную точку зрения, а именно на точку зрения Эрнеста. Трудность, таким образом, в некотором роде аналогична трудности теста (1). Эти обстоятельства могут объяснить, почему тест (3), не предполагающий специальных трудностей, оказывается легче, чем тесты (1) и (5).

    Как бы то ни было, уже одна аналогия результатов тестов (1), (5) и (6) способна подкрепить наши объяснения главы II: рассуждения ребенка, когда речь идет о чистых логических задачах, как в тесте Бине и Симона о трех братьях, объясняется привычками ума, приобретенными ребенком в отношении своих собственных братьев и сестер.

    § 3. Определение слова «брат» (или «сестра»)

    Нам остается проделать последнее проверочное испытание. Если трудности, указанные выше, зависели от неспособности оперировать логикой отношений, то в самом определении слова «брат» должно снова встретиться такое отсутствие относительности. Это нам и покажет тест (4).

    В этом отношении нужно, прежде всего, заметить, что первая часть вопроса («Ты сам брат?») не представляет трудности начиная с 4—5 лет. Но только в 9 лет складывается правильное определение, то есть такое, которое в той или иной форме содержит идею: чтобы быть братом, нужно иметь брата или сестру.

    Простейшие определения гласят, что брат — это мальчик. Например:

    Жо (5 л.) полагает, что брат — «это маленький мальчик. — Все мальчики братья? — Да. — У папы есть брат? — Да, и сестра. — Почему твой папа брат? — Потому что это мужчина».

    Ло (5 л.). «Сестра — это девочка, которую знаешь. — Все маленькие девочки, которых ты знаешь, — сестры? — Да, а мальчики — братья».

    Ба (6 л. 10 м.). «Сестра — это девочка. — Все девочки — сестры? — Да. — А я, я — сестра? — Нет. — А почему ты знаешь, что я не сестра? — Я не знаю. — Но ведь у меня есть сестра, что же, я не сестра? — Да. — Что же такое сестра? — Девушка. — Чтобы быть сестрой, что нужно иметь? — Не знаю» (У Ба есть две сестры и брат).

    Пи (6 л.) Брат — это «мальчик. — Все мальчики — братья? — Потому что есть такие, которые маленькие. — А когда маленький, то это уже не брат? — Нет, брат только тогда, когда большой».

    Этот последний случай тем более любопытен, что Пи только что сказал, что он сам не брат «Почему же? — Потому что у меня нет других. Потому что я один». Значит, он внутренне как будто бы знает, что такое брат, но в надлежащей степени не осознал необходимых признаков «брата», чтобы дать определение. В подобных случаях мы, разумеется, отмечаем ответ на вопрос (4) как правильный. Однако то обстоятельство, что Пи не умеет ни оперировать понятием «брат», ни определить его, хорошо показывает, что осознание, вызываемое определением, есть полезный признак. На вопрос (3) Пи, например, отвечает, что у Огюста, «может быть, два брата», у Альфреда — «три», у Ремона — «четыре». На вопрос (5) Пи отвечает, что у Поля было, «может быть, три брата», у Анри — «один», у Шарля — «четыре» и что всего — вопрос (6) — было три брата в семье.

    Соб (7 л.) полагает, что все мальчики — братья. «Твой папа — брат? — Да, когда он был маленький. — Почему твой папа был братом? — Потому что он был мальчиком. — Ты знаешь брата твоего отца? — У него нет брата [и сестры]».

    Кан (7 л. 6 м.). «Это мальчик. — Все мальчики — братья? — Да. — Твой отец — брат? — Нет. — Почему? — Потому что это мужчина. — Твой папа не брат? — Да. — Почему? — Потому что он был то же самое, что маленькие мальчики».

    Бо (8 л.). Брат — «но ведь это мальчик, это тоже некто. — Все мальчики братья? — Да, и потом есть еще двоюродные братья, и потом племянники. — У твоего папы есть брат? — Да. — Он брат? — Да. — Почему твой папа — брат? — Не знаю. — Что же нужно иметь для того, чтобы быть братом? — Не знаю, это трудно».

    По (8 л. 6 м.). «Сестра — это девочка. — Все девочки — сестры? — Да. — Ты уверена? — Сестра — это девочка. — А разве нет девочек, которые не были бы сестрами? — Нет».

    Пон (9 л.) считает также, что все мальчики — братья.

    X. (10 л.) — то же самое. И т. д.

    Другой этап в определении наблюдается у испытуемых, которые знают: чтобы быть братом, нужно иметь в семье несколько человек, но которые не дают всем детям одного и того же наименования.

    Со (8 л.) не знает, брат ли он (единственный ребенок). Брат — «это когда у кого-нибудь есть ребенок, и вот ребенок, который появляется потом, — это брат». Со не умеет разрешить ни вопрос (5), ни вопрос (6). Вопрос (3), напротив, решает правильно.

    Галь (9 л.). «Когда имеется мальчик и другой мальчик, то их двое. — Твой папа — брат? — Да. — Почему? — Потому что он родился вторым. — Тогда что же такое брат? — Это мальчик, который появляется вторым. — Тогда, значит, первый не брат? — Ах, нет! Называют братом второго брата, появляющегося на свет». Эти ответы хорошо показывают отсутствие относительности слова «брат».

    Встречаются другие случаи ложных определений, но не имеющих логического интереса, ибо они попросту неполны.

    Кур (9 л.). «Брат — это маленький человек, который живет с нами. — Значит, все мальчики, которые с тобой, — братья? — Нет, это мальчик, который всегда с нами».

    Пон (9 л.). «Брат — это мальчик, который находится в той же самой квартире».

    В таких случаях следует, конечно, расспрашивать ребенка дальше, чтобы убедиться, не осознал ли он иными путями, что речь идет о детях одной и той же семьи.

    Что касается правильного определения, то это такое, которое заключает в себе идею: чтобы имелись брат или сестра, нужно, чтобы в одной семье было, по крайней мере, двое детей. Очень часто ребенок знает это, но не может выразить сразу. В таких случаях нужно достигнуть того, чтобы ребенок выявил свою мысль. Начиная с 7 лет подобные правильные определения даются в значительном количестве (приблизительно 60%).

    Ми (7 л. 6 м.). Брат — это «мальчик. — Все мальчики — братья? — Да. — Мальчик, который один в семье, — брат ли он? — Нет. — Почему ты брат? — Потому что у меня есть сестры. — А я, я — брат или нет? — Нет. — Откуда ты это знаешь? — Потому что вы мужчина. — А есть ли братья у твоего папы? — Да. — А он сам брат? — Да. — Почему? — Потому что у него был брат, когда он был маленький. — Скажи мне, что такое брат? — Это когда есть несколько детей в семье».

    Мы, может быть, произвели на ребенка нажим, задавая ему вопрос «Мальчик, который один в семье, — брат ли он?» Но вот другие случаи:

    Фаль (7 л.). «Все мальчики — братья? — Да. — Все? — Нет, есть такие, у которых нет сестер. Чтобы быть братом, нужно иметь сестру».

    Фа (7 л.). «Все мальчики братья? — Нет. — Что нужно, чтобы быть братом? — Нужно быть двум мальчикам вместе, мама и два мальчика».

    Сет (7 л.). «Брат — это маленький мальчик, у которого есть еще маленький мальчик с ним».

    Рей (10 л.). «Брат, ну, это когда имеется двое детей».

    Берн (10 л.). «Брат — это родство, мальчик родственник другого».

    Любопытно, что здесь не наблюдается заметной разницы между единственными детьми в семье и другими.

    Хотя эти определения и не зависят непосредственно от суждения об отношении, все же они дают нам полезные проверочные сведения, показывая, что осознание относительности понятия «брат» приобретается весьма медленно. Вначале понятие «брат» нисколько не относительно. Понятие «брат», подобно понятию «мальчик», употребляется в абсолютном смысле. Во второй стадии относительность уже замечается, но ребенок еще приводит особые указания, считая братом только одного ребенка в семье, что мешает какой бы то ни было действительной относительности. Очевидно, впрочем, насколько эта вторая стадия интересна для нас, поскольку позволяет догадываться о причинах странных вычислений, которым предаются дети первого и четвертого типов при решении теста Бине и Симона о трех братьях. Если ребенок не считает всех мальчиков одной и той же семьи братьями, то вполне естественно, чтобы каждый из братьев не имел того же числа братьев, что другие. По крайней мере, в подобных усложнениях понятия «брат» содержится достаточная причина, чтобы помешать всякому правильному суждению об отношении. Наконец, тот факт, что правильное определение в среднем получается лишь в 9 лет, объясняет нам, почему только после этого возраста такие простые тесты, как (4) и (5), разрешаются правильно.

    § 4. Левое и правое

    Теперь следует постараться выявить третье из тех подтверждений, которые мы ожидали найти, и посмотреть, является ли прогресс, обнаруживаемый ребенком в оперировании таким отношением, как правая и левая стороны, так же результатом прогрессирующего уменьшения эгоцентризма мысли, как и то, что мы наблюдали по поводу понятия «брат». Мы попытаемся сделать это, показав, что приобретение понятий правой и левой сторон как понятий относительных проходит три стадии, соответствующие трем стадиям «обезличивания», или трем прогрессивным стадиям социализации мысли: первая стадия (5—8 лет), когда левая и правая стороны рассматриваются только с собственной точки зрения; вторая (8—11 лет) — когда они рассматриваются с точки зрения других и собеседника; наконец, третья стадия (11—12 лет) отмечает момент, когда левая и правая стороны рассматриваются еще и с точки зрения самих вещей. И вот, как читатель видит, эти три стадии как раз отвечают трем социальным стадиям, которые мы перед тем установили: возраст от 7 до 8 лет сопровождается уменьшением примитивного эгоцентризма, а возраст 11—12 лет появлением оформленной мысли, вбирающей сразу все точки зрения. Но перейдем к фактам. Известно на основании теста Бине и Симона, что возраст, когда ребенок может показать свою левую руку и свое правое ухо, — 6 лет. Но не следует полагать, что в этом возрасте левая и правая стороны известны и употребляются в качестве отношений. Очень возможно, что данные понятия еще абсолютны, что имеются, иначе говоря, левая и правая стороны «в себе», как для греков имелся «верх» и «низ», независимо от притяжения. Абсолютные левая и правая стороны естественно определяются собственным телом ребенка, и большая работа приспособления остается необходимой для того, чтобы ребенок дошел до понимания, что могут существовать, во-первых, правая и левая стороны для каждого человека и, во-вторых, что и сами предметы могут находиться слева или справа друг от друга, занимая в то же время определенное положение по отношению к нам.

    Опыт показал нам это очень ясно. Мы начали с того, что стали искать, в каком возрасте ребенок знает свою правую и свою левую стороны, — с теста (7). В Женеве в простонародной среде, где мы работали, это 5 лет (если мы будем соблюдать обычное правило о 75%)[90]. Но следующий факт доказывает с полной очевидностью, что в этом возрасте левая и правая стороны — только названия известной руки и известной ноги ребенка и что ребенок еще не способен поставить эти понятия в соотношение с различными точками зрения собеседника: когда экспериментатор садится перед ребенком и задает ему вопрос (8): «Покажи мне левую руку» и т. д., то около трех четвертей детей 5 лет на это не способны правильно ответить. Этот тест удается только в 8 лет. Ввиду важности вопроса мы считали необходимым проконтролировать этот результат путем другого теста. Действительно, тест (10) содержит как раз ту же задачу, но иначе выраженную. И он также удается в 8 лет. Можно, таким образом, допустить, что ребенок способен стать на точку зрения других в том, что касается левой и правой сторон, только в 8 лет, то есть три года спустя после того, как он дошел до пользования этими понятиями со своей собственной точки зрения. Значит, повторим еще раз, именно в 7—8 лет детский эгоцентризм подвергается существенному уменьшению (часть I, глава I).

    Что касается относительности левой и правой сторон применительно к самим предметам, то она выявляется гораздо медленнее, и, повторяем, здесь нужно избегать иллюзий, которые могут явиться на первых порах при расспрашивании детей. Итак, вопрос (9) (определить, находится ли монета слева или справа от карандаша) разрешается в 7 лет (около 70% уже в 6 лет). Но, само собой разумеется, что в подобных случаях ребенок судит о предметах попросту по отношению к самому себе. Взрослый тоже, конечно, судит по отношению к самому себе, и логики знают хорошо, что левая и правая стороны — это понятия, которые нельзя иначе определить, как принимая во внимание (скрыто или явно) положение своего собственного тела. Но разница состоит в том, что, имея перед глазами монету и карандаш, взрослый скажет, что монета слева от карандаша, в то время как ребенок просто скажет, что она слева. Оттенок не только словесный: он существен с точки зрения логической, и его важность доказывается тем, что ребенок до 11 лет не решает тест (11) как раз потому, что он не понимает выражения «слева от», когда речь идет об отношении между двумя предметами. Успешное же прохождение теста (9) в 7 лет нисколько не доказывает, что относительность понятий левой и правой сторон приобретена по отношению к самим предметам[91].

    Следовало бы потребовать от ребенка (но это вопрос, о котором мы подумали, только приступив к классификации данных настоящей анкеты), чтобы он перешел на другую сторону стола после того, как сказал, что монета слева от карандаша, и прибавить: «А теперь где монета — слева или справа от карандаша?» Было бы интересно проделать опыт еще раз, идя по этому пути.

    Доказательством того, что понятия правой и левой сторон не относительны, может служить результат тестов (11) и (12). Положив рядом три предмета и требуя от ребенка указать отношение между ними, буквально принуждаешь его открыть относительность понятий о положении. И в самом деле, о ключе, находящемся между карандашом и монетой, нельзя сказать в абсолютном смысле — «слева» или «справа»: «Он слева по отношению к монете и справа по отношению к карандашу». Ребенок, предоставленный самому себе, скажет, что этот ключ «посередине»; но у него ясно спрашивают: «Где ключ — слева или справа от монеты? Слева или справа от карандаша?» Если ребенок не привык оперировать понятиями левой и правой сторон по отношению к самим предметам, то выражение «слева от» ему покажется непонятным. Что и показывает опыт: данный тест успешно проходится только в 11 лет. В 9 лет его понимают еще всего лишь 15% детей.

    11-летний возраст важен для нас потому, что он отмечен окончательным усвоением понятий правой и левой сторон, поскольку они относятся к самим предметам. Правда, тест (12) удается лишь в 12 лет, но это запоздание легко объяснить: тест (12) имеет ту же логическую структуру, что и тест (11); но сверх того он требует запоминания данных и известной топографической памяти (приходится судить о положении трех предметов, которые показывали лишь в течение полминуты). Ведь дело здесь в том, чтобы воображать отношения, а не попросту констатировать их.

    Интересно отметить, что эти два теста (11 и 12) вполне подтверждают результаты, полученные ранее из теста Берта, которые мы привели в § 4 главы II: «Эдит светлее, чем Сюзанна, Эдит темнее, чем Лили, какая из трех темнее — Эдит, Сюзанна или Лили?» И в самом деле, тест об отношениях цветов и наши тесты (11) и (12) имеют совершенно одну и ту же логическую структуру: они требуют сравнения промежуточного индивида с двумя крайними индивидами в группе из трех. Однако нас упрекали иногда, что мы пользовались тестом Берта (который требует большого усилия внимания даже со стороны взрослых), чтобы выявить явления, которые зависят не от психологии внимания, а от психологии логических отношений. На это мы отвечали фактами, показывая, что, когда ребенок достаточное число раз прочел и перечел тест, когда этот тест запечатлелся в его мозгу и трудность внимания больше для него не существует, остается все же логическая трудность, а именно: необходимость понять, как девочка может быть в одно и то же время и светлее, чем другая, и темнее, чем третья. Теперь мы можем дать еще лучший ответ, чтобы доказать неспособность ребенка пользоваться логикой отношений. Это ответ, который нам подсказывают тесты (11) и (12) или, по крайней мере, один (11). С точки зрения внимания тест (11) очень прост. Сначала вместо того, чтобы его высказать, его разыгрывают, то есть ребенок имеет перед глазами предметы, и ему не приходится думать о трех предметах сразу в течение всего испытания. Ему ставят шесть вопросов один за другим, и он на них отвечает отдельно: «Где карандаш — слева или справа от ключа?» и т. д. Однако этот тест имеет ту же логическую структуру, что и тест о цветах.

    Полученные ответы оказались как раз эквивалентными ответам, добытым с помощью теста Берта. Прежде всего, в аспекте возраста тест Берта удается в среднем между 11 и 13 годами, если дать ребенку время подумать. Этот возраст совпадает с тем, в котором удаются наши тесты (11) и (12). Но аналогия особенно поразительна по механизму ответов. Что касается теста о цветах, то софизм ребенка, говоря языком логиков, состоит в том, что он принимает отношения «светлее, чем» и т. д. за суждение о принадлежности (Эдит — блондинка или брюнетка, Сюзанна — блондинка, Лили — брюнетка). В случае с левой и правой сторонами происходит то же самое. Ребенок заявляет, что монета справа, а карандаш слева. Но эти термины не относительны. А поэтому в тесте о цветах ребенок не знает, что ему делать с Эдит: она в одно и то же время и блондинка, и брюнетка. Точно так же и в настоящем случае ребенок не понимает, что ключ (предмет, находящийся посередине) одновременно лежит и слева от монеты, и справа от карандаша. Он заявляет, что ключ «посередине». Если его принуждают уточнить свои слова и сказать, что ключ слева от монеты, то он скажет также, что ключ слева и от карандаша. Если начать с карандаша, то ребенок объявит, что ключ справа от карандаша, и на вопрос, где ключ, слева или справа от монеты, ответит, что ключ тоже справа. Короче, ключ находится в абсолютном смысле слева или справа либо может быть сразу же и слева, и справа. Ребенок не понимает, что ключ может находиться просто слева от монеты и справа от карандаша. Читатель видит, что аналогия между тестом Берта и нашими тестами (11) и (12) — полная: эволюция понятий о правой и левой сторонах так же сложна, как и эволюция других относительных понятий, и повинуется точно таким же законам.

    Какой вывод можно сделать из этих фактов? Соответствуют ли они объяснению, предложенному нами, когда безотносительность детских понятий сводится к эгоцентризму мысли? Кажется, что да. В этой эволюции понятий правой и левой сторон три стадии в высшей степени ясны: в первой ребенок становится на свою собственную точку зрения, во второй — на точку зрения других и в третьей — на точку зрения вполне относительную, причем принимая во внимание самые простые предметы. Процесс, таким образом, совершенно тот же, как и при постепенной социализации мысли: сначала чистый эгоцентризм, потом социализация и, наконец, полная объективация. Замечательно, что эти три стадии определяются годами, точно соответствующими годам социального кризиса у ребенка: в 7—8 лет уменьшение эгоцентризма, в 11—12 лет — стадия правил и мысли, становящейся достаточно оформленной, чтобы рассуждать со всех данных точек зрения. Мы увидим, что эти три стадии отмечают также три стадии рассуждения в собственном смысле слова: трансдукцию, примитивную дедукцию и полную дедукцию.

    Даже если придется на основании дальнейших исследований несколько переместить возрастную норму, то порядок, в какой стадии следует одна за другой, останется тот же. Впрочем, для общей психологии этот порядок единственно и важен.

    II. Несколько определений понятия семьи и страны у мальчиков от семи до десяти лет[92]

    В главе II и на предшествующих страницах мы рассмотрели трудности для ребенка постичь такие, по-видимому, простые идеи, как идея брата и сестры, правой и левой сторон и трудности оперирования ими. Мы нашли, что эти трудности происходят от неспособности ребенка известного возраста уразуметь относительность понятий. Следующие страницы, хотя и касающиеся областей, далеких от логики отношений, на самом деле послужат нам полезным дополнением. Анализируя определение семьи, мы затронем вопрос, близкий к вопросу о братьях и сестрах: мы увидим ребенка в процессе овладения понятием о родстве — понятием, которое является относительным. При определении понятий страны, города и кантона мы снова очутимся перед трудностями, зависящими от отношения целого к части, а это отношение также является основным для ребенка. Наконец, между понятиями семьи и страны также имеются соотношения, которые мы заметим более или менее ясно: оба они вызывают понятие «целого».

    Само собой разумеется, что эта анкета не была задумана нами как систематическая. Иначе можно было бы нас справедливо заподозрить, что мы некоторым образом подтасовывали факты. Наоборот, полученные нами результаты обязаны случайностям исследования. Бове, которому нужны были сведения относительно социальных понятий у детей, заставлял ребят определять такие слова, как страна, отечество, семья, дядя, кузен и иностранец. Около двухсот детей в возрасте от 8 до 10 лет отвечали на эти вопросы. Но вместо ответов с чувственной окраской были получены ответы более или менее словесные, которые нужно было проанализировать. Мы проделали этот анализ в отношении 30 мальчиков от 7 до 10 лет, опрашивая их индивидуально. При каждом определении мы следили за ребенком в избранном им направлении, пытаясь, таким образом, в ходе разговора внести поправку в слишком словесный характер, который мог иметь этот прием.

    Детские определения всегда интересны, но истолкование их нелегко. В самом деле, всякое определение есть осознание, а известно из закона Клапареда об осознании, что чем автоматичнее употребляется какое-нибудь понятие или отношение, тем труднее его осознать. Стоит спросить, например, у взрослого, даже образованного, какая разница между «потому что» (parce que) и «ведь» (puisque). Хотя взрослые и умеют очень правильно и кстати употреблять эти два термина, иногда, правда, ставя один вместо другого, но этого еще недостаточно, чтобы они могли сразу осознать разницу между ними. Так что, хотя дети и умеют употреблять слова «дядя» или «страна» в осмысленных фразах, этого все же не хватает, чтобы они умели определить эти слова. Точно так же при изучении определения, даваемого детьми, следует тщательно различать осознание и реальное понятие, в некотором смысле неосознаваемое или, по крайней мере, подразумеваемое, которым уже обладает ребенок, не умея, однако, его выявить.

    Сделав эту оговорку, мы, думается, можем утверждать, что понятия о стране и семье остаются еще словесными между 7 и 9 годами, то есть что реальное понятие, которым уже неосознанно владеет ребенок и которое им мало-помалу осознается, являет собой еще лишь понятие, возникшее в связи с речью взрослых, а не спонтанное и непосредственное представление. Иначе говоря, ребенок часто слышит слова «страна», «семья» и т. д., и он ставит в соответствии с ними более или менее синкретическую схему, в которую он вводит образ, но здесь не образ породил схему, а наоборот. Итак, мы собираемся заняться изучением вербального, а не конкретного понимания, то есть родившегося по поводу какого-нибудь наблюдения внешнего мира. Мы называем вербальным пониманием функцию приспособления ребенка не к самой действительности, а к словам и выражениям, услышанным из уст взрослых и других детей, словам, под которыми ребенок старается представить себе действительность. И именно потому, что вербальное понимание частично оторвано от реального мира, педагог не должен культивировать его у ребенка, по крайней мере не приняв необходимых предосторожностей. Но для психолога оно представляет большой интерес: часто схематизм детской речи обнаруживается здесь яснее, чем при конкретных представлениях. Слыша, например, слово «страна», ребенок может совершенно свободно создать себе любое представление. Это представление, действительно, гораздо менее, чем это можно было бы предполагать, зависит от окружающих влияний: так как услышанное ребенком не связано ни с каким конкретным представлением, то он его деформирует и классифицирует по законам мысли, свойственным каждой возрастной стадии. Достаточно поэтому ясно представить себе, что делаешь, когда занимаешься изучением словесного понимания, и точно отличать эту разновидность мысли от понимания восприятия, чтобы исследования словесных представлений стали интересными.

    § 5. Семья

    Мы ставим себе целью показать, что определение семьи представляет полезную проверку для выводов нашего этюда об отношении, выражаемом словом «брат», в том смысле, что эти определения до возраста 9—10 лет не принимают во внимание отношения родства. Действительно, эти определения проходят через три стадии. На первой — ребенок называет семьей людей, находящихся вокруг него: он не интересуется отношениями родства и определяет семью по квартире или по фамилии. На второй стадии ребенок умеет применять понятие о родстве, но еще ограничивает состав семьи родственниками, которые находятся вокруг него в данный момент. На третьей стадии, наконец, определение распространяется на всех родственников.

    Вот примеры первой стадии:

    Бэт (7 л.). «Это люди, которые живут вместе, в одной и той же квартире». Тети и дяди не принадлежат к семье. Бэт оспаривает, что у экспериментатора тоже имеется семья.

    Жак (7 л.). «Это люди, это когда много лиц». Это определение имеет тот же смысл, что и предыдущее.

    Кю (7 л. 7 м.). Семья — это «когда они все вместе. — Здесь есть семья? — Нет, — когда они все носят одну фамилию». Но кузины и тети не принадлежат к семье, «потому что они не живут с нами. — Если бы твоя тетя жила с вами, ты сказал бы, что она принадлежит к семье? — Да».

    Бюс (8 л. 6 м.) дает то же определение. Кузен не принадлежит к семье: «Если бы он принадлежал к семье, то он жил бы у нас. — А если бы я стал жить с вами, я принадлежал бы к семье? — Да». Бабушка принадлежит к семье, «потому что она жила с моим папой». Это последнее замечание по своему внутреннему смыслу относится ко второй стадии, хотя явно ребенок прибегает лишь к факту «жить вместе».

    Бон (9 л.) не соглашается, что его брат принадлежит к семье: «Нет, он в Савойе». Потом, подумав, он расширяет смысл слова «семья»: «Он принадлежит к семье, но он в Савойе». Это «он» хорошо показывает, что Бон держится своей идеи, иначе эта фраза имела бы не больше смысла, чем знаменитый пример: «Этот человек — садовник, но он протестант». Что касается дедушки Бона, то он принадлежит не к данной семье, но к семье отца Бона, «потому что, когда он [мой папа] был маленьким, он жил у моего дедушки». (То же замечание, что и Бюс.)

    Лов (10 л. 9 м.) определяет семью: говоря «Они все в одной и той же квартире». Потом он прибавляет идею общей для всех фамилии.

    Излишне приводить еще примеры: ребенок на этой стадии определяет семью фактом совместного проживания с прибавлением или без прибавления условия единой фамилии. Кузены, дедушка и бабушка, братья принадлежат к семье лишь тогда, когда живут вместе с ребенком, не иначе. Конечно, не следует полагать, что ребенок не знает отношений родства. Доказательством этого служат определения слов «кузен» и «дядя», которые мы требовали от тех же самых детей и которые нам были даны в более или менее опытной форме, но всегда точно: «Дядя — это брат мамы или папы» и т. д.; «Кузен — это сын тети» и т. д. Но подобно тому, как ребенок, зная, сын чьих родителей его брат, не делает заключения о взаимных отношениях с братом, потому что он судит лишь со своей непосредственной и эгоцентрической точки зрения, точно так же в определении семьи он остается тоже на непосредственной точке зрения. Зная реальные отношения родства, он называет семьей тех из родственников, которые действительно окружают его в настоящий момент. Здесь имеется реалистическая ориентация ума, которую интересно подчеркнуть, ибо, не означая в данном случае настоящего незнания отношений, она объясняет (по крайней мере, в качестве именно умственной ориентации), как наиболее значительные иллюзии могут быть порождены детским реализмом. Заметим, что правильные определения слова «брат» даются только в 9 лет.

    На второй стадии понятие родства получает определение, но не замещает еще собой факта совместного проживания.

    Матт (9 л. 3 м.) так, например, определяет семью: «Папа, мама и дети». Но папа и мама сами не принадлежат к семье: «Папа, когда был маленьким, имел свою семью» (ср. с Боном).

    Мар (9 л. 7 м.) доходит до того, что, определив семью: «Это родственники», — говорит, что его «папа не совсем принадлежит к семье».

    Вик (11 л., отсталый). Семья — «это группа родственников. — А сколько вас в семье? — Трое в моей семье, но, может быть, несколько. — Почему трое? — Те, которые вместе обедают».

    Шав (12 л. 9 м., отсталый). Семья — «это ряд людей. — А сколько вас в семье? — Четверо, потому что моя сестра далеко».

    Следует еще отметить выражение Во (9 л.), говорящего о своем еще живущем дедушке: «Это был пала моей мамы».

    Отношение родства, следовательно, еще не ясно понимается ребенком как не зависящее от места и времени. Явно опираясь на понятие родства, ребенок во второй стадии хранит еще заднюю мысль: семья пока понимается с точки зрения непосредственной и реалистической.

    Наконец, на третьей стадии ребенок освобождается от этого реализма и определяет семью только по признаку родства. Поэтому он почти внезапно замещает понятие семьи в узком смысле (родители и дети) понятием в широком смысле (дедушка, бабушка, дяди, тети и кузены):

    Про (8 л., опережающее развитие). «Это все родственники вместе».

    Пио (12 л. 3 м.). «Это поколение» и т. д.

    Итак, беглый обзор эволюции определений семьи подтверждает наш анализ отношения, выраженного словом «брат». Благодаря эгоцентрическим привычкам мысли ребенок не старается сойти со своей непосредственной точки зрения. Отсюда семья понимается как совокупность лиц, окружающих ребенка, независимо от вопроса о родстве. Эта непосредственная точка зрения является, сверх того, реалистической в том смысле, что родство, не будучи освобождено от обстоятельств места и времени, среди которых ребенок живет, не понимается еще как отношение. Здесь только один шаг (как это в достаточной мере нам показало изучение отношения «брат») между точкой зрения непосредственной или реалистической и отсутствием интереса к реальным отношениям.

    Остается вопрос о природе этого реализма, который в данном частном случае кажется исключительно зрительным: действительно, может показаться, что образ квартиры или фактор совместного проживания преобладают в упрощенных определениях, которые мы только что перечислили. Правда, в представлении детей всегда имеются образы, однако это еще не значит, что детский реализм может быть квалифицирован попросту как зрительный. Весь вопрос в том, чтобы знать, что замещает и что представляет образ: причинные ли отношения, отношения пространственные или простое соположение терминов, понимаемых без синтеза, и т. д.? Так вот, в случае с определением семьи образ, будучи зрительным и удаленным от логической действительности (отношение родства), все же может быть сравним с тем реализмом, который, например, в рисунке велосипеда, ведет ребенка к тому, чтобы заменить пространственные отношения (символизирующие причинные зависимости) соположением частей, понимаемых просто как «идущие вместе». В этом отношении определить семью словами: «Они все вместе» — это дать доказательства реализма, похожего на реализм интеллектуальный, который производит соположение в рисунке. В самом деле, оба заменяют связи логические, причинные и даже пространственные непосредственной связью, обусловленной господствующим интересом ребенка.

    Что касается возрастов, которыми характеризуются наши три стадии, то можно отнести второй приблизительно к 9 годам, а третий к 11. Если дальнейшие изыскания не переместят этих лет, то можно будет установить и возрастное совпадение с тем периодом, когда отношение к брату и отношения вообще употребляются правильно.

    § 6. Страна

    Нам часто случалось, независимо от анкеты, о которой мы говорим сейчас, задавать школьникам вопросы такого рода: «Ты швейцарец?» Очень часто мы получали в ответ: «Нет, я женевец. — Но тогда ты швейцарец? — Нет, я женевец. — Но твой папа — швейцарец? — Нет, он женевец». Тогда мы стали спрашивать: «Ты женевец?» Иногда ребенок, будучи даже жителем Женевы, отвечал: «Нет, я швейцарец». Наконец, мы стали спрашивать у значительного количества швейцарских школьников всех кантонов: «Ты женевец?» (или уроженец Ваадта и т. д.), а потом: «Ты швейцарец?» (или в обратном порядке), затем: «Ты швейцарец и женевец в одно и то же время?», наконец: «Можно ли быть одновременно швейцарцем и женевцем?» До 9 лет три четверти опрошенных нами школьников оспаривали, что можно быть одновременно швейцарцем и женевцем (или жителем Ваадта и т. д.).

    Отчего это происходит? Нет ли здесь каких-нибудь следов кантонального шовинизма? Мы не нашли ничего подобного. Женевцы, невшательцы, валийцы и даже бернцы, находившиеся в классах, не обнаружили ни малейших следов шовинизма. Дети дали отрицательный ответ вовсе не потому, что думали над вопросом. Они себе никогда не ставили такого вопроса. Часто даже вопрос казался им странным.

    Можно ли сказать, что тут имеется простое незнание, недостаток осведомленности, что лишило бы всякого интереса подобные суждения? На самом же деле есть основания утверждать, что, поскольку в школе до 9—10 лет еще не учат тому, что такое Швейцария и кантоны, ребенок говорит о Швейцарии так, как если бы говорил о Китае: эта страна, которая находится «дальше». Но вопрос решается опытным путем. В известных случаях (и мы увидим, что они часто встречаются в первой стадии) так и происходит. В этих условиях представляется интересным спросить у ребенка, что такое Швейцария, что такое страна и т. д., только для того, чтобы посмотреть, что он усвоил и что выбрал из разговоров, которые он мог слышать случайно в семье или на улице. Но ответ ребенка не будет представлять непосредственного интереса для логики. Наоборот, в других случаях очень заметно, что у ребенка имеется некоторая точная осведомленность относительно Швейцарии и ее кантонов. Несмотря на это, его тенденция отрицать возможность быть одновременно швейцарцем и женевцем продолжает существовать вопреки осведомленности. Швейцария, говорит нам один мальчик, — это «все кантоны вместе. — Значит, ты швейцарец? — Нет». Другие знают, что Женева в Швейцарии, но не соглашаются, что они швейцарцы. Таким образом, эти случаи, относящиеся ко второй группе, гораздо более интересны, ибо в данном случае действует не дефицит осведомленности, а трудность схематизации.

    И верно: настоящая трудность состоит, прежде всего, в том, чтобы создать себе зрительное представление, схему правильных включений; но даже тогда, когда эта схема построена, ребенку по-прежнему трудно понять, каким же образом часть, входящая в целое, представляет собой в действительности часть этого целого и как человек, оказавшийся в какой-то части, продолжает находиться, однако, и в целом. Трудность может быть проиллюстрирована типичным ответом ребенка Беля (9 л. 2 м.). Бель знает, что Женева в Швейцарии и что Швейцария больше, чем Женева, но он не понимает, что, будучи в Женеве, находишься, тем не менее, в Швейцарии. Тогда Белю рисуют большой круг, содержащий многочисленные маленькие кружки; ему объясняют, что большой круг изображает Швейцарию, а маленькие кружки — соответственно Женеву, Ваадт и т. д., и обращают его внимание на то, что, попав в маленький кружок, находишься в то же самое время и в большом. Бель заявляет тогда, что он все понял. Но он так мало ухватил схему, что, когда у него спрашивают, можно ли быть одновременно женевцем и ваадтцем, Бель отвечает, не колеблясь, что да, так как Женева и Ваадт оба находятся в Швейцарии!

    Короче, трудность для ребенка проистекает из того, то он попросту сополагает территории, не связывая их. Он понимает, что Женева в Швейцарии, не понимая, что Женева «составляет часть» Швейцарии. Трудность, таким образом, относится к связи целого с частью, вот почему с этой точки зрения нас и интересует вопрос об определении слова «страна» в главе, посвященной изучению оперирования отношениями у ребенка.

    В эволюции понятия «страна» можно различить три стадии. В первой «страна» — это простая единица, находящаяся рядом с городами и кантонами, и такой же величины, как они. Швейцария, следовательно, находится рядом с Женевой и Ваадтом. Во второй стадии города и кантоны находятся внутри стран, но не становятся их частями. Так, Швейцария окружает Женеву и Ваадт. Они находятся в Швейцарии, но реально не составляют ее части. Наконец, правильная связь устанавливается на третьей стадии.

    Вот примеры первой стадии:

    Шла (7 л. 11 м.): Страна — «это другой город». Салэв — это «гора в другом городе», то есть в «большой деревне Франции, как Ла-Шо-де-Фон». Савойя — это «деревня поменьше». Город — это «куча домов». Может показаться, что Шла отвечает так благодаря элементарному незнанию. Ведь самое естественное решение для ребенка — это сополагать страны, города и деревни в одной и той же плоскости, вместо того чтобы рассматривать одни как части других, если мы предположим, что его не выучивали специально поступать наоборот. Так вот, Шла — что и интересно в этом факте — как раз умеет употреблять правильные словесные формы: «Город составляет часть страны», — говорит он нам спонтанно. «Страна — это чтобы путешествовать. — А что находится в стране? — Дома, сады, поезда, трамваи, люди. — И города? — Да... Нет».

    Иначе говоря, Шла достаточно слышал, чтобы составить себе правильную схему. Если бы понятие о части понималось ребенком, то выражение «Город составляет часть страны» влекло бы за собой помещение Женевы в Швейцарии, но тенденция к соположению сильнее, и Шла продолжает представлять себе Женеву рядом со Швейцарией, а страны уподоблять городам.

    Жак (7 л.) — уроженец Ваадта, но он полагает, что нельзя быть и ваадтцем и швейцарцем одновременно. Швейцария для него — это кантон или страна в том же смысле, как и Женева. Однако он умеет сказать, что страна больше, чем кантон. Как Шла, он умеет употреблять правильные словесные выражения, но еще не доходит до схематизации целого и части.

    Бос (6 л. 9 м.) умеет сказать, что «Женева в Швейцарии», но он понимает Женеву, Швейцарию и Францию как рядом стоящие города. Швейцария «дальше», чем Женева.

    Бюс (8 л.) представляет подобный же случай. Он также говорит, что Женева в Швейцарии. Мы ему рисуем Женеву в виде круга и просим его показать, где Швейцария. Он рисует тогда второй круг, рядом с первым. Швейцария равным образом «дальше».

    Тье (10 л.). Аналогичный случай. Женева в Швейцарии (но рядом). Нельзя одновременно быть женевцем и швейцарцем, ибо швейцарцы находятся «в Швейцарии».

    Эти пять примеров показательны, ибо дети, о которых идет речь, ошибаются не в силу недостатка осведомленности. В самом деле, они умеют пользоваться правильными словесными формулами, но они переводят их в схематизм соположения. Сверх того, имеются, конечно, дети, которые не употребляют спонтанно эти самые формулы и схема соположения которых является результатом простого неведения. Эта схема действительно экономичнее. Напротив, было бы странно, если бы дети начали с установления иерархии между целым и единицами, которые в их присутствии просто называют: Швейцария, Женева, Ваадт, Франция и т. д., вместо того чтобы попросту их сополагать, делая из них совокупность городов, соседних или нет. Но интереснее всего то, что этот схематизм соположения при всей своей естественности достаточен, чтобы парализовать словесное приспособление ребенка, то есть достаточен, чтобы помешать пониманию выражений, которые он слышит вокруг себя и которые, не будь этого, дали бы ему точные понятия. Почти три четверти детей на этой стадии умеют сказать, что Женева в Швейцарии, если даже они не достигают той ясности выражения, которую обнаруживает Шла. Это не мешает привычке соположения взять верх и заставить ребенка вообразить, что Швейцария лежит «дальше», чем кантоны.

    На второй стадии наблюдается еще более любопытный конфликт между тенденцией к соположению и освоением отношения целого к части. Теперь Женева также «в Швейцарии». На этот раз не вербально, а реально: только — и в этом интерес явления — Женева не составляет части Швейцарии. Она подобна клину в чужой земле, и быть женевцем и одновременно швейцарцем невозможно. Естественно, что парадокс этот не всегда является в такой чистой форме и наряду с очень ясными большинство случаев менее четких. В нижеследующих примерах, однако, явление это проступает совершенно ясно:

    Стю (7 л. 8 .м.) говорит, что «Женева в Швейцарии» и что «Швейцария больше [чем Женева]». Но женевцы — не швейцарцы — «Тогда откуда же нужно быть, чтобы быть швейцарцем? — Из Швейцарии». Мы рисуем круг, представляющий Швейцарию, и просим Стю поместить кантоны на их места. Вместо того чтобы нарисовать их рядом (как Бюс), Стю вписывает внутрь большого круга три или четыре маленькие кружка: Женева, Ваадт и т. д., но он не соглашается еще, что женевцы суть швейцарцы.

    Мар (9 л. 7 м.) не в курсе словоупотребления, и для него страна — это «часть кантона». Но, допустим это, он, очевидно, применяет к странам частичное отношение, по крайней мере в своем языке «Швейцария в Женеве, нет, скорее Женева в Швейцарии». Но это чисто словесные отношения, ибо вслед за тем Мар оспаривает, что женщины — это швейцарцы. Мы тогда указываем ему на противоречие: «Ведь ты же полагал, что мы находимся в Швейцарии? — Нет, я хорошо знал, что мы в Женеве!» Иначе говоря, хоть Женева еще и в Швейцарии, нет, однако, настоящей иерархии между целым и частью.

    Вспомним очень отчетливый случай Беля (9 л. 2 м.), приведенный в начале этого параграфа и относящийся к этой второй стадии Вот его ответы: Бель начинает с того, что он не швейцарец, а ваадтец. Швейцария — «это страна». Ваадт — «это кантон». Кантон, сообщает нам Бель, — это поменьше. Мы рисуем большой круг, говоря Белю, что это Швейцария, и просим его нарисовать Ваадт и Женеву. Он помещает два маленьких круга в большой, что правильно. «Значит, тот, кто находится в кантоне Ваадт, находится в Швейцарии? — Да. — И он находится в кантоне Ваадт? — Нет. Ах! Да [Бель как будто бы понял]. — Можно быть одновременно женевцем и ваадтцем? — Да, если он находится в Женеве, он в Швейцарии, а если он в Швейцарии, то он может быть тоже и ваадтцем [он показывает кружок, обозначающий Ваадт]!» Значит, Бель не схватывает отношения между целым и частью.

    Обер (8 л. 2 м.) говорит, что он фрибуржец, но не швейцарец. «Ты знаешь, что такое Швейцария? — Вся страна. Это 22 кантона»; «Женева в Швейцарии? — Да, это очень маленькая страна в Швейцарии». Итак, кажется, что Обер все понял, но отрицает еще, что он швейцарец. «Что такое швейцарец? — Они живут в Швейцарии. — Фрибург находится в Швейцарии? — Да, но я не фрибуржец, потом швейцарец. — А те, которые живут в Женеве? — Они женевцы. — И швейцарцы? — Не знаю. Нет, это — как я. Я живу в Фрибурге, который находится в Швейцарии, и я не швейцарец. С женевцами то же самое. — Знаешь ли ты швейцарцев? — Немного», «Существуют ли швейцарцы? — Да. — Где они живут? — Я не знаю».

    Мей (9 л. 5 м.). «Женева в Швейцарии, а Швейцария больше, чем Женева [схематизм правильный], но нельзя быть в обоих местах в одно и то же время».

    Само собой разумеется, скажем еще раз, что схематизм этой второй стадии не всегда так отчетлив. Вероятно даже, что у вышеупоминавшихся испытуемых столь ясно зрительный схематизм появился по поводу наших вопросов (что еще не значит, что он был им внушен). В невыраженной мысли ребенка дело происходит, вероятно, так: на первой стадии ребенок, не имея конкретного представления о Швейцарии и городах, о которых в его присутствии говорят, попросту их сополагает. В третьей стадии он уже имеет о них правильное представление. В промежутке между двумя стадиями он узнает, что Женева действительно в Швейцарии и что она принадлежит Швейцарии. Он устанавливает тогда между Женевой и Швейцарией неотчетливое отношение, которое не является ни отношением части к целому, ни отношением принадлежности в собственном смысле слова, но смутное отношение, колеблющееся между этими двумя значениями: это «отношение собственности», о котором мы говорили в главе II (§ 4).

    Напомним, наконец, что третья стадия отмечена правильным схематизмом: страна, говорит нам Ви (10 л.), — это совокупность кантонов, и Женева составляет часть Швейцарии. Можно быть женевцем и швейцарцем одновременно.

    § 7. Заключение

    Эти несколько наблюдений над схематизмом понятия «страна» позволяют нам дополнить выводы, намеченные применительно к понятию о семье, то есть проконтролировать идею родственной связи, соединяющей отсутствие относительности и детский реализм.

    Спросим вначале: что в предшествующих понятиях свидетельствует о трудности оперирования отношениями? Конечно, то, что Женева, хотя и понимаемая как «часть» Швейцарии или как расположенная «в Швейцарии», реально не составляет еще «части» в том смысле, как понимают это взрослые. И в самом деле, мы уже старались показать в одной из предшествующих работ[93], насколько эволюция частичного отношения подвержена усложнениям у ребенка. Когда мы занимались вопросом об осмыслении восприятия, мы не изучали частичного отношения ради него самого, то есть того, как оно используется в ходе конкретного наблюдения. Мы ограничились, как и в настоящем очерке, вербальным выражением понятия о части, то есть разложением на части и целое, производимым разумом по поводу предметов, о которых говорят, не видя их. Видоизменяя тест Берта, мы поставили следующий вопрос: «Жан говорит своим тетям: «Часть моих цветов — желтая». Потом он у них спрашивает, какого цвета его букет. Мария говорит: «Все твои цветы — желтые». Симона говорит: «Некоторые из твоих цветов — желтые», а Роза говорит: «Ни один из твоих цветов не желтый». Которая из трех девочек права?» Так вот, любопытно, что еще в 9 и 10 лет почти все опрошенные мальчики ответили: 1) букет Жана целиком желтый и 2) Мария и Симона говорят одно и то же. Другими словами, выражение «часть чего-нибудь» или «некоторые из» словесно не поняты. Выражение «часть моих цветов» здесь значит «мои некоторые цветы», которые образуют частичный букет или маленький букет. Тут имеется специальный смысл, приписываемый предлогу «de», о чем мы уже говорили (см. главу II, § 4). Но есть и нечто большее, и вот к этому-то мы и хотим подвести.

    Имеется детская способность мыслить — по крайней мере, в вербальной плоскости, о которой только и идет речь, — часть независимо от целого, не разыскивая целого и не устанавливая частичного отношения.

    «Часть — это то, что не цело» (цитированная статья, с. 466); «Половина — это нечто такое, что разрезано», — говорит Бэн (7 л. 1 м.). «А другая половина? — Ее выбросили»; «Это значит, что он [букет] имеет одну половину желтую. — А другую половину? — Ее нет». (Там же, с. 467); «[Букет] это часть. — А желтые цветы? — Нет, это часть, которая вместе с букетом». (Там же, с. 471).

    Как истолковать эти факты? Они в одно и то же время объясняются неспособностью к логическому умножению и неспособностью к логике отношений. С одной стороны, когда ребенок находится перед двумя или несколькими логическими категориями (здесь — «букет» х «желтые цветы»), он не старается понять, взаимодействуют ли они: он сразу же обнаруживает тенденцию сополагать или смешивать их (см. далее главу IV, § 2). С другой стороны, если тенденция предпочитать соположение умножению или интерференции столь сильна, то это следствие непобедимой привычки ребенка думать о вещах абсолютно, вне связей между ними. Здесь ясно можно почувствовать, насколько логика категорий находится в зависимости от логики отношений. Категории — это, так сказать, лишь моментальная фотография подвижной игры отношений.

    Такие явления мы находим в связи с вопросами о Швейцарии. Даже те дети, которые определяют Швейцарию как совокупность кантонов, или как целое, часть которого составляет Женева, или как страну, в которой находится Женева, раньше третьей стадии не могут еще уловить отношения целого к части: целое для них является то абстракцией (случаи Рея и т. д. и в особенности Дюпа, который считает, что Швейцария меньше, чем Женева), то чем-то другим, а не суммой частей, как думает Стю, помещая швейцарцев в большой кружок, который окружает кантоны и выходит за пределы их. Короче, факты, подобные тем, которые мы только что анализировали, ясно указывают на тенденцию мыслить часть как нечто самостоятельное, зная, однако, что это часть, и забывать о целом, которое становится то абстракцией, то другой частью. Эти факты отмечаются при изучении развития у ребенка понятия о дроби, в особенности при анализе детских рисунков: части одного и того же целого (человек, дом, автомобиль и т. д.) всегда нарисованы, а значит, поняты независимо от целого, прежде чем произошел их правильный синтез. Здесь, таким образом, имеется обычный факт, свидетельствующий о столь общей для всех детей тенденции избегать употребления различных отношений и замещать относительные понятия такими, которыми можно мыслить вне связи с другими, абсолютно.

    С какими факторами связана эта тенденция в данном частном случае? Безусловно, с реалистической тенденцией, которая заставляет ребенка принимать свою непосредственную точку зрения за единственно реальную и мешает поставить эту точку зрения в соответствие с опытом. Но какова эта непосредственная точка зрения? Не зрительная и не пространственная. Дети, с которыми мы имеем дело, даже как будто совершенно лишены всякого интереса к географии. Они не только не осведомлены относительно положения мест, о которых мы им говорим, но не имеют никакого понятия и о расстоянии. В 7—8 лет Африка не считается дальше от Женевы, чем Швейцария или Лозанна. Из этого отсутствия интереса можно было бы даже извлечь одно, на первый взгляд серьезное возражение против нашей анкеты, ибо, как правило, бесполезно спрашивать детей о предметах, которые их не интересуют. Тогда ребенок отвечает, что ему придет в голову, или выдумывает. Однако в данном частном случае возражения отпадают, ибо страны интересуют ребенка, но только не с точки зрения пространственного реализма, что как раз и объясняет отсутствие в детских понятиях относительности, и в том числе отношения целого к части.

    Это прежде всего точка зрения номинального реализма и артифициализма. Ребенка в первую очередь интересует название. Большое число детей определяло страну так: «Это кусок земли, имеющий название». Иначе говоря, происходит то же самое, что и с рисунком, где также реализм интеллектуальный и даже номинальный ведет к соположению частей и отсутствию отчетливых пространственных отношений. До 7—8 лет, например, ребенок, рисуя велосипед, знает, что нужны «колеса», «педали», «цепь», «маленькое колесико» и т. д. Поэтому он ограничивается тем, что рисует их рядом, и думает, что эти части «идут вместе», но не заботится о контакте между ними. Раз они существуют и имеют название, они необходимы, но их взаимные отношения не представляют важности. То же самое происходит, когда речь идет о стране: страна — это, собственно, группа домов и кусок земли. Дома построены и земли разграничены каким-то «месье»; тот же «месье» дал им название, чтобы отличить их от других. По воле этого «месье» страны поддерживают друг с другом более или менее сложные отношения собственности. Только эти отношения и имеет в виду ребенок, когда он говорит, что Женева составляет часть Швейцарии или находится в Швейцарии, но именно в силу того, что у Швейцарии есть название, она существует где-то далеко, независимо от кантона. Всем недавно выученным названиям (а ребенок любит заполнять ими свою память: какая-нибудь «страна Жекс» очень часто понимается в том же значении, как и Швейцария, Франция и Америка) соответствует интерес, состоящий не в том, чтобы поместить на свое место страну, называемую так или иначе, и не в том, чтобы представить себе ее реально как «часть» какой-то другой (хотя вербальное выражение, воспроизводимое ребенком, как будто на это указывает), а в том, чтобы рассматривать ее как существующую неважно где или как возникшую где-то рядом или за счет других.

    Отсутствие отношений целого к частям соответствует в данном частном случае, как и во многих других (рисунок), интеллектуальному и номинальному реализму.

    Здесь не место заниматься изучением представлений детей относительно происхождения стран, что составляет совершенно другую тему. Но вот несколько примеров понятий, которые хорошо показывают, насколько интерес ребенка далек от пространственных отношений:

    Шла (7 л. 11 м.) полагает, что «Франция принадлежит другому «месье» [чем Швейцария]. — А Швейцария тоже принадлежит какому-нибудь месье? — Нет, да, тому месье, который хотел выдать нам паспорта».

    Для Стю (7 л. 8 м.) страна — это «большой план. — А что это такое? — Рисунок. — Это существует на самом деле? — В земле».

    Для Фре (7 л.) страны делаются по мере надобности подрядчиками.

    Для Про (8 л.) страны узнаются на вокзалах, «потому что это отмечено на вокзалах».

    Для Конта (9 л.) то же самое: «Это отмечено [на вокзалах]. — А если ты идешь пешком? — Тогда это на дороге, это отмечено, имеется надпись» и т. д.

    Короче, подобно тому, как ребенок, говоря о семье, не старается пойти дальше своей непосредственной точки зрения («быть вместе в одной квартире» или «носить одну и ту же фамилию»), точно таким же образом ребенок высказывает здесь свое номинальное понятие о стране как абсолютное. Следовательно, номинальный реализм ведет к представлению о странах вовсе не в пространственном аспекте, способном содержать в себе отношение целого к части, но в воображаемой плоскости, где предметы мыслятся абсолютно, без отношения одних к другим или, по крайней мере, без каких-либо других возможных отношений, за исключением смутных и недифференцированных отношений «собственности» («это рядом с тем»).

    В случае со страной, как и в случаях с семьей, братьями или правой и левой сторонами, реализм, зависящий от эгоцентрических привычек придерживаться непосредственной точки зрения, влечет за собой отсутствие какой бы то ни было относительности, то есть фактически неспособность оперировать логикой отношений.

    III. Выводы

    Какой вывод о детском рассуждении можно сделать из этих фактов? Исследуя понятия брата, левой и правой сторон, семьи и страны, мы занимались лишь схематизмом суждения. Теперь наступило время свести воедино эти материалы с материалами глав I и II.

    Главнейший вывод главы I состоял в том, что ребенок вследствие трудности осознать свою мысль — трудности, вызываемой эгоцентризмом, — рассуждает лишь о единичных или специальных случаях. Обобщение для него трудно, а потому трудна и всякая последовательная дедукция. Он сополагает свои идущие одно за другим суждения вместо того, чтобы их связывать. А отсюда его мысли не хватает внутренней необходимости. Даже тогда, когда ребенок достигает умения обобщать и делать выводы с большей легкостью (как мы это видели в главе II), формальная дедукция остается для него чуждой, потому что он не может отделаться от своих личных суждений и не способен рассуждать, исходя из любого допущения, предложенного другим.

    Изучение суждения об отношении, которым мы затем занялись, вполне подтверждает эти результаты, показывая их общее значение совсем с другой стороны. Это мы сейчас и попытаемся показать.

    Вывод, к которому мы приходим, состоит в следующем: ребенок не понимает, что некоторые понятия, явно релятивные для взрослого, представляют отношения, по крайней мере, между двумя предметами. Так, он не понимает, что брат необходимо должен быть чьим-либо братом, или что предмет необходимо должен быть слева или справа от кого-нибудь, или что часть необходимо составляет часть целого. Он рассматривает эти понятия как существующие сами по себе, абсолютно. Или еще: он определяет семью не по родственным отношениям, соединяющим ее членов, а по занимаемому пространству, исходя из непосредственной точки зрения, которую он усвоил, видя свою семью сгруппированной вокруг него в одной квартире. Заметим, что подобные факты имеют безусловно общий характер и что мы могли бы без конца приводить их. Так, например, благодаря учительнице Пасселло из Женевы мы теперь знаем, что в 7 лет понятия «друг» и «враг» еще лишены относительности. Враг — это «солдат», «некто, кто дерется», «злой человек», «некто злой», «некто, кто хочет делать зло» и т. д. Так что это не лицо, являющееся врагом по отношению к другому лицу, а враг сам по себе. То же самое наблюдается относительно слова «друг».

    Вместе с Ханлозер мы обнаружили в изобилии подобные же факты по поводу слова «иностранец». В возрасте, когда дети умеют сказать, что иностранцы — это люди других стран (к 9—10 годам), они еще не знают, что сами являются иностранцами по отношению к этим людям. Они не понимают взаимности этого отношения, тем более тогда, когда называют иностранцами уроженцев других стран, но живущих в Женеве. Число таких примеров можно было бы легко увеличить.

    Рейхенбах, преподаватель в Ла-Шо-де-Фоне, любезно сообщил нам следующий факт. Когда несколько школьников (около 10—11 лет) в его присутствии утверждали, что Берн «на севере», потому что холодный ветер идет «из Берна» (что для Ла-Шо-де-Фона правильно), он спросил у них, где находится север по отношению к Базелю и откуда должен дуть ветер в Базеле. Дети единогласно ответили, что холодный зимний ветер дует тоже из Берна и что Берн по-прежнему на севере. Мы могли сами констатировать в Париже, что для школьников 10—11 лет Версаль расположен на западе от Парижа, точно так же как и на западе от Бордо. Мы видели в Женеве детей, не способных понять, что Швейцария в одно и то же время лежит к северу от Италии и к югу от Германии: если она на севере, то она не на юге. Таким образом, страны света для детей имеют значение абсолютное.

    И подобная реалистическая (эгоцентрическая) тенденция, так же как и трудность осознания, тоже зависящая от эгоцентризма, содействует ограничению детского рассуждения лишь единичными случаями. В самом деле, почему трудность осознания ведет к рассуждению лишь о единичных предметах? Потому что, оставляя в области бессознательного мотивы, руководящие мыслью, сознание которых одно могло бы повести к общим предложениям, эгоцентризм и вытекающее из него отсутствие сознания ведут ребенка к рассуждению лишь о непосредственно данном, о предмете вне связи с другими. Очевидно, что как раз к такому же результату, но по другому пути ведет и детский реализм, который мы только что описали.

    Не умея понять взаимность или относительность таких понятий, как «брат», «правая и левая стороны» и т. д., ребенок тем самым не в состоянии их обобщить; он не может указать наиболее темноволосую из трех девочек, которых сравнивают путем отношений цветов, или не может сказать, какой из трех предметов находится правее других.

    Даже рассуждая об этих единичных предметах, ребенок не умеет настолько обобщить относительные понятия, чтобы применить их ко всевозможным случаям. И здесь еще ложное обобщение вытесняет собой истинное обобщение: ребенок бессознательно распространяет свою непосредственную точку зрения на все возможные точки зрения (реализм), вместо того чтобы сознательно обобщать отношение, ясно понятое им как относительное и взаимное (релятивизм). Реализм, таким образом, есть вид непосредственного и незаконного обобщения, а релятивизм — это обобщение опосредованное и законное.

    Что касается обобщения, изучение логики отношений подтверждает результаты, полученные при исследовании логики классификации. В обоих случаях кажущееся обобщение детской логики происходит оттого, что единичная и непосредственная схема применяется бессознательно ко всем предметам, которые этому более или менее поддаются, и в обоих случаях бессознательность и отсутствие контроля над этим применением мешают действительному и отчетливо сформулированному рассуждению пойти дальше единичных применений. Короче, в обоих случаях реалистический или непосредственный характер рассуждения мешает выявлению отношений и обобщений[94].

    Кроме того, детский реализм, в противоположность релятивизму, присущему логике отношений у взрослых, равным образом ведет к подтверждению результатов наших опытов в области оформленного рассуждения. Эти опыты показали нам неспособность детей до 11—12 лет усвоить точку зрения собеседника настолько, чтобы иметь возможность правильно рассуждать о его взглядах, или, в двух словах, неспособность рассуждать о чистых допущениях, делать в правильной форме умозаключение о логических посылках, не основанных на простой вере. Как раз возраст в 11—12 лет, когда подобные рассуждения становятся возможными, является одновременно, как мы видели, и возрастом, когда трудности в отношении «брата», «левого» и»правого» начинают вполне преодолеваться. Здесь, может быть, и простое совпадение. Но эти два достижения и в самом деле имеют общую черту: оба отмечают десубъективацию мысли и способность объективно оперировать отношениями, рассматриваемыми сами по себе.

    Таким образом, наш анализ логики отношений подтверждает выводы, сделанные при изучении логики классификации и самых общих логических связей: оба исследования показывают, что мысль ребенка идет от состояния эгоцентрической непосредственности, когда сознание знает лишь единичные предметы, мыслимые абсолютно и не находящиеся ни в каком отношении одни с другими, к состоянию объективного релятивизма, в котором мысль выявляет многочисленные отношения, связывающие предметы, которые позволяют осуществлять обобщения предложений и устанавливать взаимоотносительность точек зрения.

    Таковы выводы, которыми мы вновь подробно займемся в следующей главе, под иным углом зрения. Глава I, показав нам, что ребенок сополагает свои суждения вместо того, чтобы выводить их одни из других, выявила, что детская логика лишена понятия о необходимости. Главы II и III, раскрыв нам неспособность ребенка управлять логикой отношений, обнаружили корни этой особенности: ребенок потому не доходит до пользования отношением, что он не схватывает взаимности, существующей между различными точками зрения. Нам остается продемонстрировать, какова интимная структура мысли, находящейся в неведении о логической необходимости и взаимности отношений. Мы видим, что необходимость и взаимность составляют особо характерную черту обратимости (réversibilité) логической мысли. Теперь же мы попытаемся показать, что самая общая, характерная черта детского рассуждения это то, что можно назвать его необратимостью (irréversibilité).

    Глава IV

    РАССУЖДЕНИЕ РЕБЕНКА

    В предшествующих главах мы старались подчеркнуть различные особенности структуры детского суждения, избегая, насколько это возможно, обычных рамок учебников логики. И в самом деле, не следует думать, что можно определить природу логики ребенка, взяв готовую схему рассуждения взрослого человека (да еще к тому же рассуждения, выраженного исключительно вербальными средствами, что наблюдается, например, в дебатах у ученых или у юристов) и, применив эту схему к тестам (таким, как тесты из силлогизмов, которые требуется дополнить) для того, чтобы убедиться, соответствует ли рассуждение ребенка нашим реальным или школьным привычкам. Напротив, самые многозначительные и самые непредвиденные черты детского рассуждения можно встретить по поводу некоторых проблем, которые ставятся самим ребенком, или по поводу его языка, и в частности смысловой эволюции терминов логической связи (союзы, существительные, имеющие относительный смысл, предлоги и т. д.). Но этот косвенный прием по необходимости не систематичен, почему теперь, после трех предварительных изысканий, мы располагаем весьма отрывочными результатами, которые надо бы сгруппировать и истолковать в свете других фактов, чтобы из них извлечь очерк психологии детского рассуждения. Настоящая глава и будет посвящена этому.

    Чтобы обнаружить структуру рассуждений ребенка, мы не составляли специальной анкеты. Легко понять почему: каждый непосредственный прием исследования был бы искусствен, ибо мы не знали ни того, что мы должны были найти, ни в особенности того, как поставить проблему. Косвенный метод, то есть сравнение результатов, извлеченных из ранее собранных и других анкет, в этом случае является единственно законным, по крайней мере, вначале. Так что мы возьмем наш материал частью с предшествующих страниц, частью из документов, собранных для изучения детских представлений (физическая причинность, понятие о силе, анимизм и пр.) или развития понятий о числе. К сожалению, эти работы не только не опубликованы, но даже не окончены: мы их соединим в один или два тома, посвященных содержанию мысли ребенка, а не ее структуре. Несомненно, в обращении к детским рассуждениям по поводу причинности имеется досадная антиципация, хотя, подчеркнем, здесь мы занимаемся лишь формой детских рассуждений, а не содержанием представлений. Но, с одной стороны, исключив эти наблюдения, полезные для описания детского рассуждения, мы лишили бы себя интересных данных; с другой — обратный ход (тот, который мы совершили бы, публикуя сначала работу о детских представлениях, не определив заранее, как эти дети размышляют) был бы гораздо хуже, ибо таким образом мы исказили бы самое понимание материалов. Фактически же мы ограничимся лишь тем, что попросим читателя поверить нам на слово, что факты, на которые мы будем сейчас ссылаться, имеют общее значение.

    Путь, которым мы будем идти, в общих чертах следующий: в § 1 мы постараемся показать трудность для ребенка осознать свою собственную мысль (чем мы проверим результат, полученный в главе I); второй параграф укажет одно из следствий этого, показывая нам трудность для детей давать определения и пользоваться логическим сложением и умножением; третий параграф выведет из полученных результатов важное заключение: дети не умеют и не хотят избегать противоречия. Наконец, мы подойдем вплотную к вопросу о самой природе детского рассуждения или, как его называют, «трансдукции».

    § 1. Способен ли ребенок к интроспекции?[95]

    Мы уже видели в главе I, что детская мысль должна менее сознавать самое себя, чем наша. И в самом деле, эгоцентризм мысли неизбежно влечет некоторое отсутствие сознательности. Для того, кто думает исключительно ради самого себя и кто, следовательно, живет в постоянном состоянии веры, то есть уверенности в своей собственной мысли, мотивы или доводы, которые руководили его рассуждением, имеют мало значения: только под давлением споров и противоречий постарается он оправдывать свои мысли в глазах других и так воспитает в себе привычку наблюдать за своими мыслями, иными словами, стараться путем интроспекции постоянно различать и мотивы, которые им руководят, и направления, которым он следует.

    Возможно ли пойти дальше этих простых предположений и изучить, используя соответствующую технику, способность к интроспекции, которую обнаруживает ребенок на различных стадиях своего развития? Принципиально это осуществимо при помощи любого испытания рассуждения. Достаточно после того, как ребенок дал свой ответ (верный или ошибочный — это безразлично с точки зрения интроспекции), спросить у него: «Как ты это нашел?» или «Что ты сам себе сказал, чтобы найти это?» и т. д. Ничто так не удобно для изучения детской интроспекции, как арифметические задачки, ибо, с одной стороны, у взрослого имеется средство видеть по ответам ребенка, каков был ход его суждения (каковы были операции, которые он произвел), а с другой — интроспекция не требует от ребенка слишком большого словесного умения, потому что достаточно сказать: «Я отнял это» или «Я прибавил» и т. д.

    Так вот, изучая 50 мальчиков от 7 до 10 лет при помощи арифметических задачек, разыгранных или проделанных устно, мы были сразу же поражены трудностью для ребенка рассказать, как он получил то или иное решение, безразлично — верное или ошибочное. Ребенок или оказывается не способным воспроизвести ход своих мыслей, или изобретает искусственный ход, будучи обманут иллюзиями своей собственной мысли и, принимая за исходный пункт то, что на самом деле является итогом, и т. д. Короче, все происходит так, как если бы ребенок рассуждал по способу, каким рассуждаем мы сами, когда разрешаем чисто эмпирическую задачу и отчасти требующую работы руками (игра в бирюльки, ящик с секретом и т. д.), осознавая каждый результат (неудачу или частичный успех), но не направляя и не контролируя наши жесты и в особенности, не будучи способными уловить, путем интроспекции или ретроспекции, последовательные ходы нашей мысли. Разумеется, мы дошли до констатации этой трудности интроспекции у ребенка косвенным путем. Так как в начале нашего исследования единственной нашей целью было изучить понятие о числе, мы, как и следовало, расспрашивали детей о ходе их мысли при получении каждого ответа, особенно если таковой был ошибочен и нам было трудно схватить его сразу. И дети излагали нам свои рассуждения столь фантастическим способом, столь далеким от того, чтобы сообщить нам о действительном процессе, который они проделывают, что благодаря этому мы косвенным путем пришли к постановке предварительного вопроса, которым мы сейчас занимаемся.

    Прежде чем перейти к фактам, нужно еще установить различие между двумя явлениями, которые, может быть, находятся в родстве и по поводу которых мы попытаемся показать, что второе вытекает из первого, но которые все-таки не следует смешивать: это трудность интроспекции и трудность представить логическое основание. Когда задают задачу: «Отсюда до X двадцать минут пешком. На велосипеде доедешь в четыре раза скорее. Сколько же это составит?» — и когда ребенок отвечает: «5», то спрашивают его: «Почему 5?» Ответ может быть: «Потому что я разделил 20 на 4» или «Потому что четверть от 20 — это 5». В первом случае ребенок ограничивается описанием того, что он сделал, и дает ретроспекцию своего рассуждения, во втором он сообщает логическое основание. Когда мы утверждаем, что дети не умеют подвергать интроспекции собственные рассуждения, мы хотим попросту сказать, что им очень трудно объяснить психологическое «как» этих рассуждений, независимо от того, умеют ли они представить логический довод полученного результата. Но мы увидим (и уже видели это отчасти в главе I), что как раз отсутствие осознания мысли по отношению к ней самой и объясняет, почему ребенку трудно оперировать логическим оправданием.

    Перейдем к фактам. В эволюции детской интроспекции можно различать три стадии. В первой ребенок, поставленный перед легким вопросом, находит сейчас же ответ путем некоего якобы автоматического приспособления, но не умеет сказать, как он это сделал. Во второй ребенок должен идти ощупью и искать решение. Но он еще не способен к ретроспекции или даже к непосредственной интроспекции. В третьей стадии интроспекция становится возможной.

    Вот примеры первых двух стадий. Даем их вперемежку (причем в дальнейшем мы в общих чертах проведем их классификацию), ибо каждый из них принадлежит одновременно к нескольким типам, и было бы произволом заключить их в слишком жесткие рамки. То получается непосредственный ответ (первая стадия) при наличии действий руками или без этого, то ответ требует длительных предварительных попыток (вторая стадия) — с помощью действия руками или умственных:

    Венг (7 л.). «Этот стол имеет 4 метра. А другой в три раза длиннее. Сколько в нем метров? — 12 метров. — Как ты это сделал? — Я прибавил 2 и 2 и 2 и 2 и 2 и 2, все время 2. — Почему 2? — Для того чтобы составилось 12. — Почему ты взял 2? — Для того чтобы не взять другого числа»; «Это окно имеет 4 метра, сколько будет иметь другое, которое наполовину ниже? — 2 метра. — Как ты делал? — Я вычел другие 2». «Вот 12 спичек. Сделай мне кучку в три раза меньшую» После ряда попыток Венг составляет кучку из 10 спичек (путем вычитания 12 — 3, причем ошибается в счете). «Как ты нашел 10? — Я прибавил 4 и 4 и 2».

    Случай Венга очень типичен. Венг находит результат автоматически. Когда у него спрашивают, как он его нашел, он исходит из результата и восстанавливает его произвольно любым приемом. Так как он не может воспроизвести свое собственное рассуждение, то изобретает какой-нибудь рецепт, ведущий к тому же результату.

    У других детей ретроспективное описание их собственного рассуждения также предполагает результат, но это описание лучше:

    Ферр (8 л.). «Здесь 10 спичек, а там в три раза больше, сколько их там? — 40. Там их 10, а там в три раза больше. — Как ты сделал? — Я посчитал 10, 20, 30, 40»; «Там имеется 20 спичек. А вот там два раза по столько же — 60. — Почему 60? — Я посчитал»; «Стена имеет 12 метров. Другая стена в два раза меньше — Это 9? Я сосчитал до 9».

    Гат (7 л.). «Вас 3 маленьких мальчиков, и вам дали 9 яблок, сколько у каждого из вас будет яблок? — У каждого 3. — Как ты это сделал? — Я отыскал. — Что ты сказал? — Я отыскал, сколько это будет. Я отыскал в голове. — А что ты себе сказал в голове? — Я посчитал. — А что ты посчитал в голове?» Гат отвечает всегда только так: «Я догадался. Я вычислил. Я отыскал в своей голове»; «Я постарался увидеть, сколько это составляет, и нашел 3». Но в результате упражнения он понимает, чего от него хотят. Только его первые интроспекции явно опрокидывают порядок рассуждений и предполагают достигнутый результат: «Я трачу 20 минут, чтобы пешком дойти до улицы Каруж. На велосипеде я еду в два раза скорее. Сколько это составляет? — Вы тратите 10 минут. — Как ты сделал? — Я вычел 10. — Почему 10? — Чтобы найти. — Почему ты отнял 10? — Потому что было 20. — Почему 10? — Потому что вы тратите на 2 минуты больше [= в два раза скорее]».

    Вот другие примеры.

    Бель (9 л. 2 м.). «Ты идешь на улицу Каруж пешком 50 минут. На велосипеде едешь в пять раз быстрее. Сколько времени ты потратишь, чтобы приехать туда на велосипеде? — 45 минут. — Как ты посчитал? — Я сказал, 50 минус 5, потом я снова спустился до 40, и я увидел, что это было 45».

    Спи (9 л. 3 м.) дает ответ «25» на ту же задачу, но не знает, как он сделал это: «Я не могу вам объяснить, но я умею считать, это легко, но не сказать». Действительно, он, как и многие из его товарищей, попросту взял половину 50.

    Мей (9 л. 5 м.) отвечает «35» — и утверждает, что он нашел 35, потому что он сам себе сказал 5 х 7 = 35.

    Тьек (9 л. 6 м.) дает в качестве ответа «10» (путем деления 50 на 5). «Как ты нашел 10? — 1/5 от 5 — это 1, потом я прибавил ноль. — Почему? — ?»

    Короче, во всех случаях ребенок не умеет объяснить, что он искал и как он поступал, чтобы найти ответ. Вместо того чтобы произвести правильную ретроспекцию, он отталкивается от полученного результата, как если бы он его знал наперед, и прибегает к более или менее произвольному приему, чтобы его вновь найти

    Однако эти ответы по справедливости представляются подозрительными. Они явно фантастичны. Они или показывают, что ребенок не умеет пользоваться интроспекцией и что в таком случае он отвечает наобум, или же попросту доказывают, что он не понимает, чего от него хотят. Действительно, случается, что ребенок, полагая, что от него требуют школьных упражнений — вычислений, пускается в изложение сложений или дает вам рецепты, чтобы облегчить трудные случаи умножения. Например, чтобы найти 4 x 6, берут (4 х 3) + (4 х 3). Единственный способ доказать, что в цитированных ответах дело действительно заключается в трудности интроспекции, — это продемонстрировать случаи, где ребенок явно становится жертвой самообмана или иллюзии перспективы по отношению к собственной мысли, систематически принимая за исходную точку то, что было результатом его розысков.

    Вот подобные случаи:

    Бис (9 л. 6 м.) «Лодочка стоит 3 франка. Сколько их можно купить на 18 франков? — 6. — Как ты нашел 6? — Я сделал 3 раза, я сделал 6 раз 3 [Значит, он принимает за отправной пункт то, что является результатом, вместо того чтобы сказать: «Я разделил 18 франков на 3»]. Я посчитал, потом я нашел, что это составляет 6» и т. д. Только после долгого спора Бис объявляет: «Я посмотрел, сколько это составляет, чтобы дойти до 18». Желая таким образом произвести интроспекцию своего суждения, Бис его перевернул.

    Бон (9 л. 6 м.) представляет случай еще более отчетливый, так как мы слышали его вычисления, произносимые вполголоса. Мы у него спрашиваем, сколько будет три четверти от 16 спичек. Тогда он говорит про себя: «Четверть 16 = 4, 3 x 4 = 12» — и отдает свои спички, говоря «12. — Как ты сделал, чтобы найти 12? — Я сказал 4 раза по 3 = 12. Если идти к 16, то это составит 4. Я взял 4 [спички в кучке из 16] и я отдал остальное». Так что Бон совершенно опрокидывает правильное рассуждение, сделанное им вполголоса, и дает нам рассуждение без логического направления.

    Нет надобности множить примеры, которые все между собою схожи. Мы можем удовольствоваться нижеследующей их схематизацией. На первой стадии — по крайней мере, когда ребенок начинает только употреблять какое-нибудь понятие — он или идет ощупью в буквальном смысле этого слова, отыскивая, например, половину кучки спичек, или автоматически применяет понятия, являющиеся результатом таких действий при помощи рук. В обоих случаях мысль состоит из серии последовательных операций — производимых руками или умственных, но не направленных вполне сознательным рассуждением. В подобных ситуациях, естественно, нет места для интроспекции. На второй стадии задача труднее, и вместо того, чтобы быть решенной автоматическим приспосабливанием, она требует известного направления мысли, суждений и контроля. Однако и тут, хотя речь идет не только о том, чтобы рассуждать, но и обдумывать свое рассуждение или его пересказывать (что сводится к одному и тому же, поскольку обдумывание (réflexion) есть рассказывание, производимое самому себе мысленно), интроспекция еще отсутствует: ребенок или удерживает один-два термина из своего рассуждения и связывает их как умеет — произвольно и не заботясь о пробелах, или же он переворачивает свое рассуждение, отправляясь от вывода, и восходит к предпосылкам, как если бы он рассуждал в первый раз, зная наперед, куда приведут его эти предпосылки. Наконец, на третьей стадии интроспекция позволяет обдумывать все рассуждения.

    Когда появляется третья стадия? Это трудно сказать, потому что подобные определения имеют своим предметом очень тонкие оттенки. Действительно, не следует впадать в крайность и выводить из наших примеров, что детское рассуждение бессознательно. У детей начиная с 7 лет встречаются случаи превосходной интроспекции.

    Мур (7 л. 10 м.). «Чтобы попасть пешком на улицу Каруж, тебе нужно 50 минут. На велосипеде ты доедешь в 5 раз скорее. Сколько это составляет? — Ни одной минуты. — Почему? — 50 минус 5 раз [50], 50 минус 50 составляет 0». (В самом деле, таково определение, которое многие дети дают выражению «в X раз меньше». Правильно ли это определение или нет, в данном случае это не имеет значения).

    Обер (8 л.) на тот же вопрос отвечает сначала 25, потом 45. «Как ты сделал это? — Я отнял 25 из 50, нет 5, в 5 раз скорее — тогда это составляет 45. У меня была мысль отнять 25 от 50? Я взял 1/2 от 50!»

    Короче, на основании наших материалов и не делая статистического подсчета, который был бы ошибочным за отсутствием ярко выраженных типов, мы считаем себя вправе сказать, что к 7—8 годам наблюдается полное отсутствие интроспекции, тогда как между 7—8 и 11—12 годами усилие осознать свою собственную мысль становится все более и более систематичным.

    Каковы могут быть причины и что представляют собой следствия трудностей для ребенка в его познании мотивов и направлений своей мысли? Объяснение очень простое. Клапаред в замечательной статье[96] показал, что мы осознаем отношения, которые наша деятельность устанавливает между вещами в той мере, в какой прекращается автоматическое пользование ими, и когда становится необходимым новое приноравливание. Так, ребенок не может выразить отношений сходства, существующих между пчелой и мухой, например, тогда как черты различия этих двух насекомых для него вполне ясны: дело в том, что, применяя к пчеле реакции, которые у него вошли в привычку по отношению к мухе, он производил лишь автоматический акт, не требующий никакого осознания, тогда как, реагируя различно в специальном пункте (узнавая о существовании желтых мух, по поводу которых ему говорят, что это «пчелы»), он произвел опыт не автоматический, влекущий, следовательно, за собой известное осознание. «Закон осознания», как говорит Клапаред, может нам объяснить, почему интроспекция трудна для ребенка. Интроспекция в действительности есть разновидность осознания, или, точнее, осознание во второй степени. Обобщая закон Клапареда, приходишь неизбежно к выводу, что объектами, требующими с нашей стороны приспособления, возбуждающими наше сознание, всегда в первую очередь становятся изменения, происходящие во внешнем мире, в противоположность перипетиям работы мысли. Если различие между предметами поражает раньше, чем сходство между ними, то это потому, что их сходство субъективно: оно целиком строится мыслью или, скорее, тождеством нашей реакции по отношению к этим объектам. Наоборот, различие объективно: оно дано в самих вещах. Само собой понятно, что всякая интроспекция, рассматриваемая в этом ракурсе, очень трудна: она не только предполагает, что мы осознаем отношения, сотканные нашей мыслью, но и осознает самую работу этой мысли. Если сознание целиком направлено на еще не приноровленное, новое, то оно, конечно, будет полностью обращено на внешний мир, а ничуть не на мысль.

    Таким образом, повторим это еще раз, эгоцентризм детской мысли только укрепляет обстоятельства, которые уже весьма существенны для взрослого. Без столкновения с мыслью других и без усилий размышления, являющихся результатом этого столкновения, никогда собственная мысль не дошла бы до осознания самой себя.

    Перейдем теперь к последствиям этой врожденной несознательности мысли по отношению к самой себе: они очень значительны, вот почему мы и считали необходимым начать эту главу, посвященную психологии детского рассуждения, с параграфа о трудностях интроспекции. Действительно, подсознательная мысль ребенка 1) гораздо менее рассудительна и гораздо ближе к чистому действию, чем наша; 2) гораздо более нашей удалена от потребности логического оправдания и от выведения одних суждений из других.

    Что касается первого пункта, то он имеет первостепенную важность, но о нем очень трудно говорить вследствие бедности современного психологического словаря. Поэтому мы будем кратки. Что такое, в самом деле, мысль, которая совсем не обладает или обладает в малой степени сознанием самой себя? Можно ли говорить о бессознательном рассуждении? По нашему мнению, чтобы не впасть в ошибки, следует допустить, что бессознательная мысль смешивается с действием. Бессознательная мысль — это серия операций, но не производимых руками и не доведенных до их полной реализации, если угодно, но потенциальных и лишь намеченных организмом. Положение Рибо, по которому бессознательная жизнь осуществляется в движениях, является наиболее понятным из всех тех, которые были предложены. Эти движения или операции подготовляют сознательное рассуждение тем, что воспроизводят и вновь подготовляют производимые руками операции, продолжением которых и является мысль. Сверх того, они повинуются свойственной им логике в том смысле, что они не ограничиваются воспроизведением предшествующих действий, но комбинируют их согласно специальным законам (закон удовольствия, или Lustprinzip, законы сновидений, законы экономии, ассимиляции операций между собой и т. д.). Но отсюда еще целая пропасть до того, чтобы им приписывать логические связи, контролируемое функционирование, короче — все атрибуты словесно выраженной и вполне сознательной мысли. Связи, о которых единственно только и можно говорить по поводу бессознательной мысли, смешиваются детерминизмом, который воссоединяет действия: это внутренняя необходимость промежуточного характера между необходимостью физической и логической, это необходимость психологическая или моральная.

    Поскольку мы показали в нашей работе, что мысль ребенка менее сознает самое себя, чем наша, мы этим подготовили вывод, что детской мысли не хватает логической необходимости и реальных связей: она ближе к действию, чем наша, она состоит попросту из производимых руками операций, мысленно представляемых и следующих одни за другими как перипетии действия, без необходимой зависимости. Это нам и объяснит в ближайшем будущем, почему детское рассуждение не дедуктивно, а индуктивно: оно состоит из «умственных опытов», необратимых, то есть не целиком логических, не подчиненных принципу противоречия.

    Второе замечание, которое мы должны были сделать по поводу трудности осознания у ребенка, состоит в том, что для мысли, не сознающей самое себя, логическое оправдание невозможно. Это утверждение мы уже защитили в главе I. Мы видели, что ребенку было очень трудно найти логическое основание высказываемых им суждений. Он или отказывается их оправдать, предлагая психологический мотив там, где следовало бы ожидать чисто интеллектуального довода, или пытается их оправдать, но, не осознав причин, которые руководили его мыслью, он приходит лишь к очень неполному логическому оправданию. Теперь мы понимаем почему. Логическое оправдание суждения происходит совсем в другой плоскости, чем его изобретение; тогда как это последнее бессознательно и является результатом новой комбинации предшествующих опытов, логическое оправдание требует, наоборот, обдумывания и употребления языка, короче — интроспекции, строящей над спонтанной мыслью «мысль мысли», которая одна только и способна к логической необходимости. И вот доказательство: среди детей, беседы с которыми мы только что цитировали, неспособные к интроспекции были готовы в то же время оправдать любое утверждение самым странным и нелогическим образом (Венг, Гат, Тьек), тогда как те, которые умели пользоваться интроспекцией с большей ловкостью, были одновременно и наиболее способны к доказательству (Мур и Обер).

    § 2. Определения и понятия у детей. Логическое сложение и умножение

    Мы не намерены заниматься здесь проблемой детских определений ради нее самой. Мы удовольствуемся обсуждением ее в той мере, в какой она касается вопроса, поставленного в предыдущем параграфе, и в особенности в какой изучение определений вводит в исследование элементарных логических операций (логические сложения и вычитания), а значит, и в рассуждение о проблеме противоречий.

    Что касается первой из этих точек зрения, то, если дети обнаруживают систематическую трудность уловить путем интроспекции ход их собственного рассуждения, они должны испытывать ту же самую трудность, давая определения (по крайней мере, определения исчерпывающие), ибо с психологической точки зрения определение есть сознательное употребление какого-нибудь слова или понятия в процессе рассуждения. В этом отношении наиболее интересна для нас стадия (в которой лучше всего замечается эта трудность), которая начинается в 7—8 лет и отмечена появлением первых логических определений.

    Известно, что до этой стадии (до 8 лет включительно, по Бине и Симону[97] и исключительно по Терману) дети или не умеют давать определения и довольствуются тем, что показывают предметы или просто повторяют слово, подлежащее определению («Стол... это стол»), или дают определения, согласно принятому выражению, «по употреблению». Когда у ребенка спрашивают: «Что такое вилка?» — он отвечает: «Это, чтобы кушать»; «Что такое мама? — Это, чтобы приготовлять обед»; «Что такое улитка? — Это чтобы раздавливать». Во время нашего анкетирования мы постоянно сталкивались с этим типом определений, характеризуемых словами «это для того, чтобы». Так, гора — «это для того, чтобы подниматься на нее», страна — «это, чтобы путешествовать», дождь — «это, чтобы поливать» и т. д. и т. п. Нетрудно заметить, если обратиться к нашему анализу предпричинности (часть I, глава V), что подобный прием определений предшествует логическим привычкам мыслить. Действительно, на вопрос «Что это такое?», как и на вопрос «Почему?», ребенок не дает ни причинного или физического ответа («Дождь — это результат...»), ни ответа логического, то есть определяющего понятие через его употребление в речи («Дождь — это вода, которая падает с неба»). Он дает ответ, настолько же удаленный от физической причинности, как и от логического определения, и прибегающий к представлению, опосредующему эти крайности, а именно к мотиву или пользе: «Дождь — это для того, чтобы поливать». Итак, определение по употреблению (как и обилие «почему», одновременное с ним) на практике свидетельствует о явлении предпричинности, иными словами — о некоего рода смешении или, что сводится к тому же, об интересе как посреднике между психикой и физикой; так что настоящая природа предмета — это не его физическая причина, ни понятие о нем, а психологическое основание или мотив, которое объединяют вместе и направляющее понимание, и физическое осуществление. Если таков менталитет ребенка, дающий определения по употреблению, то на этой стадии не может быть речи о том, чтобы вызвать в нем осознание логических определений, то есть употребления, которое он делает в своих рассуждениях из какого-нибудь понятия: на этой стадии мысль остается целиком реалистической, полностью проецированной на какие-то вещи и смешанной с ними в сознании того, кто думает. В силу явления предпричинности ребенок не будет уметь различать понятия от самой вещи, ибо вещи не составляют еще отдельной области, но остаются проникнутыми намерениями и целями. Или, если угодно, ребенок не будет различать логического оправдания (поскольку каждое логическое определение или определение понятий состоит в оправдании употребления какого-нибудь понятия в рассуждении) от объяснения, ибо само объяснение в стадии предпричинности неотделимо еще от оправдания и еще от него не отличается. Не видя разницы между оправданием и объяснением, ребенок не сумеет осознать, как он употребляет понятие в своих рассуждениях: таков источник отсутствия логических определений. Напротив, с 7—8 лет — с возраста, когда предпричинность клонится к упадку, — ребенок начинает отличать мысли от самих вещей и логическое оправдание от причинного объяснения. Поэтому он начинает сознавать ход своего рассуждения. В этом-то возрасте появляется первое логическое определение, — согласно формуле, «определение по роду и по специальному признаку» (например: «Мама — это дама, у которой есть дети»). Такие определения предполагают, когда они совершенны и исчерпывающи (значит, определяют все определяемое и только его), сознание: 1) общего предложения («Все мамы — дамы»), 2) интерференции (или умножения) двух общих предложений («Все дамы не мамы, все особы, у которых есть дети, тоже не мамы»: «мамы» предполагают интерференцию этих двух условий). Но эти логические определения не появляются сразу в их совершенной форме, и почти до 11—12 лет ребенок не способен дать исчерпывающего определения: он ограничивается тем, что определяет по родовому признаку («Мама — это дама») или по неспециальному, но частному признаку («Кузен — это сын тети или дяди» и т. д., но не обобщая понятия[98]). Если вспомнить наши выводы из главы I, в силу которых ребенок долгое время остается не способным рассуждать по поводу общих предложений, и выводы глав II и III, согласно которым ребенок судит всегда с точки зрения непосредственной и эгоцентрической, не будучи в состоянии уловить относительность понятий настолько, чтобы их обобщить, то эти утверждения, касающиеся детских определений, покажутся естественными. Если мы снова настаиваем на этих фактах, то для того, чтобы показать, в чем они — результат трудности интроспекции для детей и как они ведут к постоянным противоречиям в детских рассуждениях. И в самом деле, с одной стороны, если дети не способны к исчерпывающим логическим определениям, то потому, что они не умеют осознавать значение, которое сами дают употребляемым ими понятиям и словам, а с другой — это отсутствие сознания и ведет их к постоянным противоречиям, ибо, если бы они умели осознавать значение данного слова, тем самым они ввели бы данное значение в плоскость обдумывания и обеспечили бы этим ему неподвижность, которая допускала бы обобщение. Наоборот, пока такое значение только подразумевается, оно остается подверженным всему непостоянству подсознательной мысли — всем частным и необратимым случаям чистого действия или элементарных «умственных опытов».

    Что до первого из этих явлений, то оно особенно ясно в определении таких понятий, как «живой» или «сильный» (сила), то есть тех понятий, которые ребенок употребляет постоянно в своих вопросах и спонтанных объяснениях. Мы уже отметили (часть I, глава V) важность вопросов о жизни и о смерти, и не нужно длинных анкет, чтобы заметить, что ребенок в своих объяснениях, почему плавают лодки, ездят автомобили и поезда, в объяснениях механических действий тела, течения рек и т. д. постоянно вводит понятие силы: камешек «имеет силу», ветер «имеет силу» и т. д. А отсюда можно спросить себя: отдают ли себе отчет о значении этих понятий те дети, которые спонтанно употребляют такие понятия в значении, которое они сами, разумеется, им приписывают? Вот почему мы предприняли совместно с несколькими сотрудницами систематическое анкетирование касательно детского анимизма и понятия силы. Позже мы опубликуем наши результаты, относящиеся к самим представлениям, иначе говоря, содержанию мысли. Однако, не обращаясь к этим представлениям как к таковым и не опережая наших результатов, мы можем уже и теперь извлечь из них существенное заключение не о содержании, но о форме этих представлений, то есть о способе, каким дети определяют для самих себя употребляемые понятия[99].

    Естественно, у детей не станешь спрашивать: «Что такое жизнь?» или даже «Что такое: быть живым?» Это значило бы требовать от них работы отвлечения, которая им недоступна, и было бы бессмысленно из этой неспособности к абстракции делать вывод о неспособности к осознанию и формированию определений. Зато нет никакого неудобства в применении следующей техники: перечисляют некоторое количество предметов, знакомых ребенку, спрашивая по поводу каждого из них, живое ли «это». И затем после утвердительного или отрицательного ответа ребенка спрашивают, почему «это» живое или нет. Единственная предосторожность, которую следует иметь в виду, — это избегать внушения, слишком настаивая. Нужно начинать с явно живых или явно неживых предметов, а потом только, ясно представляя, имеется ли внятная систематизация в уме ребенка, начинают спрашивать о предметах для него сомнительных. Серия, которой можно пользоваться, в общих чертах такова: собака, рыбка, муха; камешек, стол, скамейка; солнце, луна, облака, ручьи, огонь, ветер, шарик, велосипед, поезд, лодка и т. д.

    Пользуясь этой техникой, требующей, по-видимому, весьма слабой способности к абстракции, тотчас же отдаешь себе отчет в следующем явлении: ребенок не умеет определить идею, которую он вкладывает в слова «быть живым» или, если хотите, он не умеет, например, сказать, почему он приписывает жизнь солнцу и отрицает ее за лодкой; он не умеет осознать значения, которое, однако, систематически приписывает понятию «жить». Так, подобная группа детей отнесет слово «живой» ко всему тому, что представляется оживленным благодаря самодвижению, исключая в силу этого, из числа живых существ предметы, движение которым было сообщено извне.

    Но эти дети не сумеют выразить названного обстоятельства — сказать, например, что «солнце живое, потому что оно движется само по себе». Лишь идя ощупью, мы дойдем до открытия бессознательного намерения ребенка и до того, что иногда заставим его косвенно признаваться в этом намерении. Сам по себе ребенок скажет просто, что солнце живое, «потому что оно движется», и будет в большом затруднении, когда ему нужно будет объяснить, почему он думает, что автомобиль, который тоже движется, все-таки неживой[100]. Ясно, что трудность определения, даже подразумеваемого, очень напоминает то, что мы уже видели (глава I) в отношении неспособности ребенка давать оправдание или же полные логические основания.

    Вот примеры:

    Гран (8 л.) приписывает качество «живой» рыбам — «потому что они плавают», цветам — «потому что они растут», солнцу — «потому что оно возвращается», луне — «потому что она возвращается вечером», ветру — «потому что он может дуть», огню — «потому что он горит», но он отказывает в этом качестве облакам, велосипедам, часам и т. д.

    Разбирая вместе с Граном некоторые из его ответов, например такой «Вода неживая, у нее нет рук, она не может бегать по траве», и в особенности сравнивая его ответы с большинством ответов детей его возраста, мы видим, что он рассматривает как живые те предметы, которые обладают самодвижением, но отрицает жизнь за облаками — потому что двигает ими «Боженька», за машинами — потому что их приводят в движение люди, за ручьями — потому что их движение регулируется наклоном почвы и в особенности берегами и т. д. Но — и в этом-то для нас интерес данного факта — Гран не осознал подразумеваемое понятие. Чтобы объяснить, в чем именно некоторые предметы обнаруживают жизнь, Гран говорит, что они двигаются (они плавают, летают, дуют, возвращаются, растут), но никогда не говорит о том, что они двигаются «сами по себе» Однако, чтобы объяснить, в чем некоторые предметы не представляются живыми, Гран не имеет в своем распоряжении никакого устойчивого определения Он говорит об облаках, что они неживые, потому что «это не двигается», но он признает, что часто они двигаются. «Это не двигается», очевидно, значит на языке Грана «Это не двигается само по себе», «их заставляет двигаться ветер» и т. п., но он явно не осознал этого оттенка, который, однако, он очень точно ощущает в своей внутренней мысли, как это доказывает выбор предметов, помещаемых им в отдел живых, и предметов, которые он помещает в отдел неживых. Ручьи равным образом для Грана неживые потому якобы, «что они не бегают и что у них нет рук», но солнце, огонь и ветер тоже не имеют рук, и тем не менее они живые, поскольку они одарены движением. Гран говорит сначала о часах, что они живые, «потому что это идет», и тотчас же прибавляет, что они неживые. Таким образом, здесь имеется мгновенный и целиком поверхностный конфликт между его внутренним убеждением (они неживые) и неполным определением слова «живой» (жизнь = движение, а не самодвижение), которое одно и есть в его сознании. Короче, Гран понимает жизнь как способность к самодвижению, но сознательно определяет ее попросту как движение. Так что его определение не покрывает его понимания или, более точно, его осознание не охватывает всех случаев употребления, которое он делает из слова «живой», Гран не сумел осознать свою собственную мысль.

    Шней (6 л. 6 м.) представляет подобный же случай, он определяет жизнь через движение облака живые, «потому что это двигается», стол неживой, «потому что это не двигается». Но так как он имеет в виду самодвижение, а не движение вообще (он не верит, как Гран, что Боженька толкает тучи, и думает, что они двигаются сами), он отказывает в жизни автомобилям и т. д., не умея сказать почему: «Автомобиль живой? — Нет. — Почему? — ? — Это двигается? Почему это неживое? — Не знаю». То же самое о велосипедах, ручьях и т. д.

    Горн (6 л. 3 м.) рассматривает животных, солнце, луну, облака, ветер как живых, потому что «это движется», но считает неживыми автомобили, велосипеды и т. д., не умея сказать почему.

    Каль (5 л.) говорит, что быть живым — это «когда двигается», но он не признает жизни за автомобилями и т. д.

    Короче, из большого числа детей, понимающих жизнь как автономное движение, почти ни один не умеет ни определить надлежащим образом слово «живой», ни даже сказать, почему тот или иной предмет «живой» или «неживой». Время от времени отдельный случай (Барб, 5 л. 6 м., говорит, что быть живым — «это двигаться самому») показывает, что это осознание возможно у наиболее понятливых, и подтверждает в то же время справедливость наших истолкований. Но почти все дети до 7—8 лет на это не способны.

    Так, мы выбрали простейший случай, а именно тот, где в своем имплицитном понимании ребенок приписывает слову «живой» единственное значение: самодвижение. Но очевидно, что так бывает не всегда. Очень часто под понятием жизни ребенок подразумевает несколько разнородных качеств: например, движение, обладание лицом, руками, кровью или полезную для человека деятельность и т. д. Что происходит в подобных случаях? К трудностям простого осознания, которые мы только что разобрали, прибавляются еще трудности одновременного осознания двух или трех элементов, иначе говоря, трудности синтеза, что также мешает ребенку дать адекватное определение. Возьмем один-два примера, которые нам покажут, чем эти явления отличаются от того, что происходит у культурного взрослого.

    Дюсс (9 л.) определяет жизнь через два разнородных признака деятельность и обладание кровью. Отсюда ящерица живая, «потому что у нее есть кровь», дерево — «потому что в нем есть сок» (ср. кровь), но живое и солнце, «потому что оно светит» (деятельность), облако — «потому что оно дает дождь» (деятельность), огонь — «потому что он горит» (деятельность) и т. д. Только в зависимости от того, думает ли Дюсс о крови или о деятельности, он меняет свои суждения. Так, он тотчас же объявляет солнце неживым, «потому что в нем нет крови». То же относительно туч и огня. А в результате Дюсс не дает никакого удовлетворительного определения жизни. Он колеблется между кровью и деятельностью, не умея прийти к синтезу.

    Им (6 л.) также подразумевает под идеей «жизни» три разнородных понятия: полезную человеку деятельность, способность производить жар (что может трактоваться и как разновидность первой разновидности) и движение. Так что облака, солнце, луна, звезды, ветер — живые, если их рассматривать с точки зрения движения или деятельности (облака живые, «потому что это нам показывает дорогу»), но ветер неживой, если его рассматривать с точки зрения производимой им жары. Действительно, сказав, что солнце живое, «потому что это нас согревает», а ветер — «потому что он дует», Им говорит, что огонь неживой, «потому что это нас согревает, потом это нас обжигает» (деятельность не полезная). Ветер тоже неживой: «Оно дует, но оно не живое. — Почему? — Потому что это приносит нам холод». Итак, три идеи (полезной деятельности, тепла и движения) взаимно сталкиваются у Има. Ветер объявляется живым, когда Им думает о его движении, и неживым, когда Им думает о приносимом ветром холоде. Поэтому-то Им и не может дойти до твердого определения и никогда не осознает одновременно различных факторов, которые определяют его мысль в каждый данный момент опыта.

    Пиг (9 л., отсталый) считает живыми солнце и луну, потому что они двигаются, но не велосипед — «потому что нужно его разгонять», и не огонь — «потому что нужно его разводить», и не ручьи — «потому что воздух двигает их вперед». Может показаться в итоге, что Пиг представляет собой типичный случай ребенка, отождествляющего жизнь с самодвижением. Но Пиг отказывает в жизни ветру, хотя тот движется сам он неживой, «потому что не рaзговapивaeт — Рыбы не разговаривают, а все-таки они живые? — Они плавают».

    Пример Пига совершенно отчетлив и очень типичен: жизнь, по Пигу, характеризуется двумя разнородными качествами — самодвижением и речью. Но Пиг не осознал одновременно оба эти условия и колеблется между ними, не умея их синтезировать. Если бы жизнь характеризовалась сложением этих условий (самодвижение плюс речь), то нужно было бы и впрямь рассматривать ветер как живой; если жизнь была бы определена интерференцией двух условий (предметы, в одно и то же время одаренные речью и самодвижением), то нужно было бы исключить из жизни рыб и т. д.. В обоих случаях Пиг непоследователен. Скажем проще: он никогда не задавал себе такого вопроса, так как он никогда не осознавал этого дуализма. То же самое можно сказать и о двух детях, изученных до Пига, и обо всех тех, кого бы мы могли еще цитировать.

    Это явление также очень ясно выступает при определении «силы». Чтобы получить это определение, мы поступали точно таким же образом, перечисляя известное количество предметов и спрашивая, обладают ли они силой и почему. Так вот, в определениях силы гораздо больше, чем в определениях жизни, детские концепты представляют собой продукт многих разнородных факторов. Но ребенок осознает одновременно эту множественность не более, чем в предыдущих случаях, а потому и не достигает синтеза, который один позволил бы дать определение. Вот пример:

    Элльб (8 л. 6 м.) колеблется, как, впрочем, почти все его товарищи, между двумя различными понятиями силы сила как причина движения и сила как сопротивление. Сила, говорит он нам, «это когда можно нести много вещей — А почему ветер обладает силой? — Это когда можно двигаться вперед». Так что мнение Элльба меняется соответственно точке зрения, на которую он становится. Иногда ветер имеет силу, потому что движется, а иногда он ее не имеет, потому что ничего не несет. То же самое по поводу воды: ручьи обладают силой, «потому что она [вода] течет, потому что она спускается». Минуту спустя Элльб говорит, что вода не имеет силы, потому что она ничего не несет, еще через минуту озеро обладает силой, «потому что несет на себе лодки» и т. д.

    Короче, по форме все эти концепты похожи. Бесполезно поэтому множить примеры, тем более что мы к ним снова вернемся, хотя и по другому поводу, когда мы будем изучать детские представления.

    Отсюда можно сделать два существенных вывода. Первый касается осознания, а второй — установления иерархии между понятиями. С одной стороны, употребляя сложные концепты (такие, которые определяются двумя или несколькими разнородными факторами), ребенок, естественно, еще менее осознает их определение, чем, если бы это были концепты простые. Это очень заметно в случае Элльба: он определяет силу через сопротивление, тогда как до этого (да и непосредственно после этого) только через деятельность и движение.

    С другой стороны, и это впоследствии приобретает особенную важность, такая неспособность осознавать директивы собственной мысли влечет за собой еще и другое явление, важное для психологии детского рассуждения и, в частности, для анализа противоречия у ребенка: отсутствие логической иерархии или синтеза между различными элементами одного и того же понятия. В самом деле, мы, взрослые, тоже представляем себе большинство наших обычных понятий как определяемые многими разнородными факторами, и эти факторы даже часто совпадают с факторами ребенка. Мы, как и ребенок, определяем жизнь через самодвижение и наличие крови (или сока, или какой-нибудь циркуляции) и т. д. Мы также определяем силу через деятельность и сопротивляемость, но отличаемся от детей тем, что у нас в сознании различные составные части понятия имеются всегда одновременно. Так, мы скажем о реке, что она обладает силой, потому что она быстро течет, но из-за этого мы не станем отрицать, что скамья обладает силой сопротивления, хотя она не производит никакого движения. Ребенок, напротив, думает о двух определяющих признаках не одновременно, а поочередно: когда он думает о сопротивляемости, он отрицает силу за реками, потому что камешек падает на дно воды, а когда он думает о движущей силе, то он отрицает силу за скамьей, потому что она сама не двигается и ничего не приводит в движение.

    Мы найдем здесь в новой форме явления соположения и синкретизма, о которых уже достаточно говорили (см. часть I, главу IV и главу I этой части, особенно заключение). Действительно, можно сказать, что детские концепты — продукт соположения, а не синтеза известного количества еще разнородных элементов, соотношение между которыми возникнет лишь постепенно. Так, «жизнь» для Дюсса — это соположение двух концептов: деятельности и наличия крови. И из того, что детские концепты также являются продуктом соположения, а не синтеза, их кажущееся единство будет таким, какое придает различным элементам синкретизм, то есть субъективным единством, не способным служить отправным пунктом для логических рассуждений. Доказательством этого может служить то, что дети, чьи слова мы только что приводили, как только применяют свой концепт, начинают себе противоречить и даже значительно. Так мы еще раз проверим необходимую связь между соположением и синкретизмом, связь, на существовании которой мы настаивали в выводах главы I.

    Это странное явление концептов-конгломератов у ребенка можно сравнить еще с тем, что в другой области получило название «сюрдетерминации» (surdétermination). Известно, что Фрейд, изучая образы и символы, из которых состоят сновидения, мечты, воображения, короче, неуправляемая и аутистическая мысль, пришел к допущению, что каждый из этих образов есть результат не одного содержимого, которое ее определяет односторонне, но многих содержимых, которые переплетаются в этом образе более или менее сложно. Так, во сне спящий видит, что он ищет комнату для найма. Анализируя ассоциации идей, которые вызывают этот образ, замечаешь, что он находится в соотношении с реальной ситуацией (человек на самом деле ищет комнату для найма), но что из-за этого множество случаев, когда испытуемый искал комнату, оставляют свой след в подробностях сна.

    С точки зрения психологии данного лица, образ имеет не одно, а изрядное число содержаний. В этом-то смысле образ или символ и называется сюрдетерминированным. Именно такое явление встречается в каждой примитивной и малоуправляемой мысли. Ум всегда начинает свою деятельность в хаосе: простота есть продукт искусства, ее нет в комплексах, от которых исходит всякий акт мысли. Также и детские концепты, которые мы только что проанализировали, очень редко отличаются простотой. Каждый из них есть продукт сюрдетерминации факторов. Слово «жизнь» будет сверхопределено целой серией признаков, сбитых в кучу без всякой иерархии: движением, даром речи, обладанием лицом, кровью, полезностью для человека и т. д.

    Детские объяснения, в частности, свидетельствуют о том же самом явлении[101].

    Может показаться, что эти сюрдетерминации совершенно тождественны с тем, что происходит у нас: ведь и у нас каждое понятие определяется огромным числом составных частей, и притом разнородных. Но, повторяем, то, что отличает сюрдетерминацию от такой детерминации или, если хотите, что отличает беспорядок от сложности, — это отсутствие в сюрдетерминации какой бы то ни было иерархии и какого бы то ни было реального упорядочения между факторами: так как ребенок никогда не осознавал их одновременно, то они действуют на его рассуждение поочередно, в поле внимания они проникают в различные моменты. И потому концепт подобен металлическому шарику, который притягивается последовательно и случайно пятью-шестью электромагнитами и который скачет от одного к другому без всякой системы. Сюрдетерминация является, в силу отсутствия глобального осознания, системой, находящейся в состоянии неустойчивого равновесия или, если предпочесть метафору из химии, в состоянии «ложного равновесия» — такого, как кажущийся покой, представляющий всего лишь результат сцепления или склеивания (синкретизм). Сложность понятия у взрослого, напротив, не исключает равновесия: так как ум осознал каждый из факторов не отдельно, но в его отношениях с другими, то все они действуют вместе на понятие, а потому получается синтез и иерархия.

    Можно перевести эти явления психологического равновесия на язык формальной логики. На этом языке можно сказать, что ребенок не способен систематически ни к логическому сложению, ни к логическому вычитанию. Известно, что следует подразумевать под этими словами. Возьмем два понятия в их объеме или такие два класса, как класс «позвоночных» и класс «беспозвоночных». Логическое сложение состоит в том, чтобы найти наименьший из классов, который содержит их оба: это класс «животных». Значит, «животные» = «позвоночные» + «беспозвоночные». Или два других класса: класс «протестантов» и класс «женевцев». Логическое умножение этих классов есть операция, состоящая в том, чтобы найти наибольший класс, который содержится одновременно в этих двух классах, или, если угодно, совокупность общих этим двум классам элементов, то есть класс «женевских протестантов» или «протестантских женевцев». Итак, «протестанты» х «женевцы» = «женевские протестанты». В примере с позвоночными и беспозвоночными нет общего элемента, иначе говоря, нет позвоночно-беспозвоночных. Отсюда «позвоночные» х «беспозвоночные» = 0. Умножить — это всегда исключить; найти совокупность или определить понятие «женевский протестант» — это и в самом деле исключить: 1) женевцев-непротестантов и 2) протестантов-неженевцев.

    Если понятия взрослых находятся в состояния равновесия, то это потому, что они являются продуктом логических сложений и вычитаний. Если предметы, находящиеся в движении, имеют силу (как ручеек) и если предметы, оказывающие сопротивление, также имеют силу (как скамья), то понятие силы будет результатом логического сложения этих разных классов: «предметы, оживленные силой» = «предметы в движении» + «предметы сопротивляющиеся» + ... и т. д. Напротив, дети, чьи ответы мы цитировали, никогда не складывают такие факторы или такие классы предметов. Они рассматривают их поочередно, не суммируя, и вот почему они не могут определить слова «сильный». Они не скажут: «Сила — это когда можно переносить вещи и также либо или же когда можно идти вперед», — они скажут, как Элльб: «Это когда можно переносить вещи», забывая об этом первом предложении: «Это когда можно идти вперед». Так что скамья то будет иметь силу, поскольку она «выдерживает», то не будет иметь силы, ибо не двигается вперед: нет логического сложения факторов, а имеется хаотическая сюрдетерминация.

    Взрослый тоже, подобно Дюссу, определит жизнь, по крайней мере, у животных, через самодвижение и наличие крови, но он перемножит оба фактора один на другой. Иначе говоря, он определит жизнь наличием одновременно крови и самодвижения (а не только одним или другим фактором, как в случае логического сложения): так что для взрослого солнце не будет живым, поскольку в нем нет крови, а есть только самодвижение, и труп тоже не будет живым, потому что в нем есть кровь, но нет самодвижения. Ребенок же, наоборот, станет рассуждать, как Дюсс: он не перемножит оба фактора, но будет рассматривать их отдельно. Он скажет, что солнце живое, ибо движется, забыв, что в нем нет крови. Или даже если в ограниченном числе случаев ребенок и думает об этом втором условии, оно не помешает ему утверждать, что солнце живое (хотя и лишено крови), лишь бы у него в сознании сохранялась идея самодвижения. Короче, нет логического умножения или приведения в порядок факторов: каждый действует отдельно.

    Интересно констатировать, что эти факты, полученные путем простого разговора, вполне подтверждают результаты, которые мы собрали перед этим с помощью гораздо более совершенной техники[102].

    Применяя и видоизменяя тест Берта, мы действительно нашли, что дети обнаруживают неспособность к логическому умножению даже в случаях, по-видимому, очень простых. Вот один из этих случаев. Ребенку предлагают следующий тест, записанный на бумаге, которую ему оставляют перед глазами: «Если это животное обладает длинными ушами, то это осел или мул. Если у него толстый хвост, то это мул или лошадь. Так вот, у него длинные уши и толстый хвост: что это такое?» Опыт показывает, что у малюток как раз в возрасте, который мы изучаем в этом параграфе (к 8 годам, в нашей статье мы называем этот период нерассуждающей стадией), ребенок не доходит до того, чтобы принять в соображение одновременность двух условий, или до того, чтобы их соединить в своем сознании в один пучок. Ребенок то думает о длинных ушах, но, так как он забывает, что животное должно иметь также толстый хвост, он не видит, почему бы искомому животному не быть ослом или мулом, то он думает о хвосте, но забывает, что нужно, чтобы у животного были длинные уши, а потому не видит, почему это скорее мул, чем лошадь. Значит, искомое животное — это лошадь, осел или мул — не важно. И что особенно любопытно, так это то, что в возрасте, когда ребенок доходит до мысли о двух условиях одновременно, его привычка мыслить при помощи простого соположения оказывается сильнее и ему не удается произвести логического умножения. Так, Фурн (9 л. 10 м.) не может выбрать, несмотря на четыре продолжительных чтения, между лошадью, ослом и мулом, потому что «это может быть осел, раз сказано: если у этого животного длинные уши — это осел или мул. Это может быть лошадь, потому что сказано: если у этого животного толстый хвост — это лошадь или мул» и т. д.[103] За отсутствием логического умножения исключение («или-или») не производится.

    Таким образом, неспособность ребенка производить логические умножения представляется весьма общей, ибо кроме опыта, который ее обнаруживает, она заключается еще в том весьма распространенном явлении, что ребенку трудно давать определения, которые охватывали бы определяемое целиком.

    Кроме того, мы только что видели, что эта трудность расположения концептов в иерархическом порядке более распространена, чем мы это вначале думали, раз она возникает по поводу, как логического сложения, так и умножения. Сначала мы полагали в цитированной нами статье, что у детей имеется просто тенденция заменять логическое умножение логическим сложением. Но в действительности в тесте, о котором идет речь, они даже не складывают условий: «длинные уши» и «толстый хвост» они попросту сополагают. По поводу определения силы, например, можно было бы столь же хорошо сказать, что ребенок замещает логическое сложение умножением. На практике же он не способен ни к той, ни к другой из этих операций, по крайней мере, систематической. Это, впрочем, вполне естественно, ибо логические сложения и умножения, очевидно, два солидарных процесса.

    Скажем сразу же, что эта трудность пользоваться элементарными логическими операциями определяет всю структуру детского рассуждения. В самом деле, рассуждение, не предполагающее ни логических сложений, ни умножений, за исключением простейших, может быть лишь рассуждением, идущим от единичного к единичному. Ведь каждый силлогизм опирается на пользование общими понятиями или классами, которые суть продукты сложения или умножения классов более элементарных, и если силлогизм и не играет роли в функционировании дедукции, которую ему приписывали, то у него все же имеется необходимая роль в проверке новых случаев путем применения старых. В то же время, если логическое умножение чуждо ребенку, хотя бы в общих чертах, то все пользование альтернативами и исключениями нарушено: ведь умножать два класса — это значит нечто исключить из каждого, по крайней мере, в большинстве случаев; но если ребенок не умеет исключать систематически, то это открывает настежь двери всем противоречиям. Все это основные явления, к изучению которых мы приступаем.

    При этом снова становится понятным, какими глубокими корнями обладает результат, который нам дала глава I: ребенок не умеет пользоваться терминами и отношениями противоречия. Утверждение, что существует противоречие между причиной и следствием, предполагает сознание исключения из правила; а исключение — это выделение, и если умение исключать у ребенка зависит от пользования логическим умножением, то само собою ясно, что возможность противоречия зависит от возможности этой существенной логической операции. Теперь понятно, почему так поздно появляется отношение явного противоречия.

    § 3. Противоречие у ребенка

    Теперь на основании предыдущего ясно, что до известного возраста (минимум до 7—8 лет) ребенок остается нечувствительным к противоречию. Если ребенок не умеет определить даже односторонне детерминированное понятие, то уже здесь возникает первый фактор противоречия: ребенок, не осознав способа, каким он употребляет данное понятие, будет постоянно колебаться в своих рассуждениях между подразумеваемым концептом, которым он обладает, и частным определением, которое он дает. В частности, если сложные понятия и впрямь результат сюрдетерминации фактов, благодаря которой ребенок не может ни слагать, ни умножать логические факторы, а значит, не может одновременно держать их в сознании, то в этом будет еще один источник противоречий, еще более важный. Это-то нам и нужно теперь установить.

    Начнем с классификации различных типов противоречия у ребенка.

    Можно сгруппировать разновидности противоречий у ребенка в различные типы согласно таблице, в которой две рубрики будут относиться к строению противоречий, а две другие — к объекту суждения. К типам построения мы отнесем противоречие в силу забывчивости (contradiction par amnésie) и противоречие в силу сгущения (contradiction par condensation) или в силу сюрдетерминации, так как сгущение есть ее продукт. Типы, распределяемые по объектам, суть противоречия, касающиеся концептов и суждений о классах, и противоречия, касающиеся объяснений и суждений о причинности.


    Противоречие в силу забывчивости — это тип, не имеющий ничего специально детского, который гораздо менее богато представлен у ребенка, чем у нас, по причинам, о которых мы скажем в дальнейшем. Ребенок колеблется, как это случается и с нами, между двумя мнениями: например, тем, что луна живая, и тем, что она неживая. У него имеются хорошие доводы в пользу каждого из этих мнений, но вместо того, чтобы выбрать или отказаться отвечать, ребенок станет утверждать один за другим оба эти мнения. Он будет утверждать, что луна живая. Несколько дней спустя или даже когда его начнут спрашивать несколькими минутами позже, он очень искренне будет это отрицать. И вот после каждой такой перемены фронта ребенок действительно забывает свое предшествующее верование, он вспоминает о том, что сказал, но забывает основания, имевшиеся у него, чтобы так верить, он не может снова войти в прошлое состояние сознания. Это с нами тоже случается, но не в проблемах чисто интеллектуальных, ибо тогда мы знаем, что переменили верование, и не забываем того, какое отбрасываем, а в проблемах, в которых важное место занимает оценочное суждение: в морали, например, или религии — взрослый часто ведет себя подобно детям, о которых мы говорили. Он может на протяжении нескольких мгновений совершенно забыть о том веровании, которое ранее искренне переживал, и опять вскоре к нему вернуться.

    Эта форма противоречия, однако, гораздо чаще встречается у ребенка, чем у нас, в особенности в силу двух обстоятельств.

    Прежде всего, как мы это уже видели (часть I, глава V, § 9), модальность суждения очень различна у ребенка и у нас. Иначе говоря, реальность для нас всегда если и не расположена в одной плоскости, то все же объединена, связана и приведена в иерархический порядок при помощи единственного критерия — опыта. У ребенка, наоборот, имеется несколько разнородных реальностей: игра, действительность, поддающаяся наблюдению, мир вещей, о которых он слышал и о которых ему было рассказано, и т. д. И эти-то реальности более или менее бессвязны и не зависят одна от другой. А поэтому, когда ребенок переходит от состояния верования к состоянию игры или к состоянию подчинения речи взрослых (вербальная действительность, то есть построенная на доверии к словам взрослого), к состоянию личного исследования и т. д., то его мнения могут чрезвычайно видоизмениться: ребенок может отрицать то, что он утверждал. В этой изменчивости или, вернее, в этом замечательном непостоянстве верований содержится первый фактор противоречий в силу забывчивости — и фактор очень важный. Можно даже предположить, не впадая в парадокс, что верования ребенка варьируются в прямой зависимости от его окружения, и, смотря по тому, находится ли ребенок со своими родителями, со своими учителями, один он или с товарищами, он может иметь три или четыре системы взаимно перемежающихся верований. Мы видели детей 8 лет, которые убежденно и серьезно говорили, что существуют великаны около Женевы и на Салэве, а потом, замечая нашу улыбку, утверждали, что они в это никогда не верили; ясно, что здесь имеются две группы противоречивых верований, и, находясь в присутствии незнакомых лиц, какими были мы, ребенок не знает сразу, какую из них принять. Впрочем, многие из взрослых обнаруживают то же умонастроение, и можно без труда найти людей из народа, которые в черта верят в церкви, но не верят в мастерской.

    Второе обстоятельство, которое весьма благоприятствует частоте такого рода противоречий, — это весьма распространенная детская забывчивость. Представляют интерес иллюзии перспективы, обнаруживаемые детьми в их собственных мыслях, и отсутствие памяти о том, что они сказали или подумали. Ребенок может утверждать, например, что все ручейки вырыты рукой человека. Его выводят из заблуждения, ему объясняют, что вода сама может проложить себе дорогу. Немного спустя или даже непосредственно после этого объяснения ребенок уже думает, что он сам дошел до той мысли, которую ему внушали, и полагает, что он так всегда думал. Так, многие мальчики от 6 до 8 лет верят, что люди думают ртом или что мысль — это голос, находящийся в голове, и т. д. Если им известно слово «мозг», то это всегда недавнее приобретение, но как только они это слово узнают, они совершенно забывают предшествовавшие идеи. Они утверждают, что никогда не воображали, будто бы люди думают ртом, и верят, что они открыли сами и понятие, и слово «мозг».

    Например, Рейб (8 л. 7 м.) утверждает, что думают «нашими мозгами. — Кто тебе это сказал? — Никто... — Где ты узнал это слово? — Я его всегда знал. — Что это такое мозг? — Это трубки головы». Минуту спустя: «А кто тебе это сказал о «трубках головы»? — Никто. — Ты это слышал? — Нет» и т.д.

    Ребенок того же возраста, у которого мы спросили, из чего сделана луна, ответил нам, что он об этом ничего не знает. Тогда мы показали ему наши часы и спросили, из чего они сделаны. Ответ: из золота. «А луна? — Тоже из золота. — С каких пор ты это знаешь? — Я это всегда знал. — Кто-нибудь тебе это сказал или ты сам до этого додумался? — Я додумался сам. — С каких пор? — Я всегда знал» и т. д.

    Мы, впрочем, достаточно уже настаивали в предыдущих работах[104] на отсутствии связи между памятью и вниманием, что обнаружилось в опытах с детьми от 7 до 8 лет по решению маленьких задач на рассуждение, и это позволяет нам быть краткими в изложении явлений забывчивости. Напомним только, что отмеченные трудности связаны с неспособностью ребенка осознать свою собственную мысль: так как ребенок не привык наблюдать за ходом своей мысли, то эта последняя подвержена иллюзиям перспективы, случаям забывчивости, а, следовательно, и противоречия.

    Поэтому следует причислить к тому же типу противоречий те, которые являются результатом того, что ребенок не осознает определения концептов, обусловливаемых единичным фактором. Само собой разумеется, что это противоречие между действительным употреблением концепта и его определением ведет к противоречиям. Так, в предшествующем параграфе мы видели, как Шней (6 л. 6 м.) рассматривал облако как живое, потому что оно движется, но не считал живыми автомобили, которые тоже, однако, движутся, и т. д.. Вообще-то, раз знаешь основание этих колебаний, — значит, противоречия нет, но фактически дети не знают причины своей бессвязности, и если рассматривать только то, что они говорят, или то, что у них имеется в сознании, то противоречие налицо. Оно обязано, собственно говоря, не забывчивости, а недостаточности осознания, что аналогично.


    Что касается противоречия в силу сгущения, то оно гораздо более важно с теоретической точки зрения, потому что особо присуще ребенку, если, конечно, из этого противоречия не делать отличительного признака всех концептов в период образования и если с ним не сравнивать тех противоречий, в которые попадают ученые, оперируя еще плохо разработанными понятиями (как это было долгое время с понятием бесконечного в математике или с понятиями причины, силы, действия на расстоянии, эфира и т. д.). И в самом деле, мы видели, что большинство детских концептов сюрдетерминировано большим числом разнородных факторов, например сопротивляемостью и деятельностью для понятия силы или движением, наличием крови и деятельностью для понятия «жизнь», и что ребенок попросту сваливает в кучу эти факторы, не умея их сложить или умножить логически. Подобное отсутствие выбора и иерархии необходимо ведет к противоречию. Эта сюрдетерминация свидетельствует вовсе не о какой-то мистической тенденции играть идентичностью, но просто о неспособности тормозить и исключать. Так что ребенок постоянно будет стоять перед альтернативами, и за неумением оперировать логическим умножением он будет подвергаться влиянию альтернативных терминов одновременно и, следовательно, впадет в противоречие. Сгущение, таким образом, есть результат сюрдетерминации: концепт будет в итоге не системой, но разнородным и противоречивым конгломератом, результатом принадлежности сразу ко многим реальностям.

    Легко распознать это явление в примерах, которые мы дали в предшествующем параграфе по поводу сюрдетерминации, и бесполезно их еще приводить, ибо все они сходны. Так, Дюсс (9 л.) рассматривает солнце то как живое, то как неживое, в зависимости от того, определяется ли оно тем или другим элементом, из которого слагается понятие «жизнь» («Потому что оно освещает» или: «Потому что у него нет крови»). Этот концепт для Дюсса есть конгломерат, противоречивое сгущение. Им (8 л.) равным образом рассматривает ветер то как живой, то как неживой, так как понятие «жизнь» для Има является противоречивым сгущением признака движения (дуть) и признака тепла. Пиг, Элльб, Берг представляют подобные же случаи.

    Итак, концепты «жизни» и «силы» для этих детей представляют настоящие противоречивые сгущения. Подобные противоречия в изобилии наблюдаются до 7—8 лет. Можно, впрочем, произвести подобные конгломераты экспериментальным путем. Так, изучая уже упомянутый (глава II, § 4) тест Берта: «Эдит светлее, чем Сюзанна, Эдит темнее, чем Лили: которая самая темноволосая?», мы нашли вот что: ребенок не понимает, что одна и та же девочка может одновременно быть светлее одной и темнее другой. В этом смысле, кажется, что он хочет еще больше нашего избежать противоречия, но здесь только одна видимость, результат того, что ребенок не умеет оперировать суждениями об отношении. И доказательством может служить то, что ребенок, рассматривающий Сюзанну как блондинку, а Лили как брюнетку, приходит к противоречивому суждению (и удовлетворяется им), которое состоит в приписывании Эдит белокурого цвета волос, впадающего в черный. Таким образом, Эдит в одно и то же время темнее, чем брюнетка Сюзанна, и светлее, чем блондинка Лили! Очевидно, здесь имеется лишь временная нелепость, обязанная условиям опыта, но тот факт, что дети испытывают на этой ступени трудность контролировать гипотезы, хорошо показывает, что должно происходить в повседневной жизни. Кроме противоречий, вызванных сгущением, которые встречаются в понятиях и суждениях о классификации или о простых отношениях, можно наблюдать в причинных объяснениях постоянные противоречия или в силу запамятования (нет смысла к этому возвращаться), или в силу сгущения. Вот пример:

    То (7 л 6 м.) полагает, что лодки держатся на воде, «потому что это из дерева — Почему дерево остается на воде? — Потому что это легкое, и маленькие лодки имеют паруса [сюрдетерминация]. — А те, у которых нет парусов, почему они не опускаются на дно? — Потому что это легкое. — А большие корабли? — Потому что они тяжелые. — Значит, то, что тяжело, остается на воде? — Нет. — А крупный камень? — Он идет на дно. — А большие корабли? — Они остаются, потому что они тяжелые. — Только поэтому? — Нет. — Еще почему? — Потому что у них большие паруса. — А когда паруса убирают? — Они становятся менее тяжелыми. — А если ставят опять паруса? — То же самое. Они остаются [на воде], потому что они тяжелые».

    Принципиально, если выявлять бессознательные тенденции ребенка, здесь, может быть, и не будет столь вопиющего противоречия, как кажется на первый взгляд, ибо возможно, что То рассматривает вес в качестве знака силы. Большие корабли держатся на поверхности воды, потому что они сильны, а маленькие, потому что они поддерживаются водой. Но То об этом ничего не говорит и нисколько этого не сознает. Фактически в плоскости сознания и в плоскости вербального формулирования противоречие налицо.

    Нет надобности приводить другие примеры. Мы вскоре найдем их по поводу трансдукции. Впрочем, противоречия в объяснениях по структуре своей ничем не отличаются от противоречий, относящихся к простым суждениям о классификации или о логическом отношении.

    § 4. Психологический эквивалент непротиворечивости и понятие об умственной обратимости

    Теперь небезынтересно будет поставить вопрос, каково психологическое значение детских противоречий. Тут имеется важная задача, которую интересно уточнить, чтобы приступить к вопросу о рассуждении у детей во всей его общности.

    Что такое противоречие между двумя суждениями или противоречие в недрах самого понятия? С логической точки зрения это первичное и неопределимое понятие, которое можно описать, попросту указав на моральную невозможность утверждать одновременно противоречащие положения. Но с точки зрения психологической тут имеется проблема, ибо неясно, как ум доходит до желания избежать противоречия и каковы условия непротиворечивости. О психологической (а не логической) структуре мысли, как и о структуре любого естественного явления, нельзя сказать сразу же, что она лишена противоречия (если определить непротиворечивость как полную согласованность или как взаимную зависимость частей или движений): слишком очевидно, что в недрах организма, например, сосуществует множество антагоничных тенденций, находящихся в состоянии неустойчивого равновесия, и таких, что развитие одной влечет за собою упадок других. Само собой разумеется, что психологически элементарная жизнь, инстинктивная или аффективная, повинуется той же необходимости. Нет ни одного чувства, которое не скрывало бы в себе биполярности, «двузначности» (ambivalence), как сказал Блейлер, и которая, с точки зрения сознания, есть противоречие. Как в психологическом ракурсе охарактеризовать поведение или состояние сознания, сосуществующее с отсутствием логического противоречия, в противоположность другим случаям поведения, — таким, которые, будучи представлены в форме явно выраженных суждений, противоречивы? Такова проблема, контуры которой мы хотели бы здесь наскоро очертить.

    Рассматривая вещи вообще, можно, по-видимому, провести существенные различия: логическая непротиворечивость — это состояние психологического равновесия, в противоположность состоянию постоянной неустойчивости, в котором живет мысль. В самом деле, ощущения, образы, чувства удовольствия и неудовольствия, короче, «непосредственные данные сознания», как это достаточно теперь известно, уносятся постоянным «потоком сознания». То же самое можно сказать о непосредственных данных внешнего мира: они представляют вечное становление, по Гераклиту. Этому потоку противостоит несколько неподвижных точек, состояний равновесия, таких, как понятия и поддерживаемые ими отношения, в общем, весь логический мир, который, по мере того как строится, не зависит от времени, а, следовательно, находится в состоянии равновесия. Можно, значит, допустить, что каждое понятие в процессе своего образования содержит еще и элемент противоречия и что достижение равновесия или неподвижности избавляет его от этой неувязки.

    Но подобное приблизительное описание пока очень грубо. Так, не верно, что какое-нибудь понятие может быть неподвижно; всякая идея растет, адаптируется к новым случаям, обобщается или распадается. Эти операции, обязанные беспрестанной активности суждения, не ведут необходимо к противоречиям. Более того, постоянство идеи может быть указанием на ее логическую идентичность, но идентичность и непротиворечивость, конечно, не покрывают друг друга. Математические равенства не суть тождества и, однако, ускользают от противоречия. Равновесие, которое мы стараемся определить, предполагает постоянство чего-нибудь, но не может быть определено отсутствием всякого движения: это «подвижное равновесие». Такое равновесие может быть определено как обратимость (réversibilité) уравновешенных операций. Операция, лишенная противоречия, есть операция обратимая. Следует принимать этот термин не в смысле логическом, который является производным, но в смысле строго психологическом: умственная операция обратима, когда, исходя из результата этой операции, можно найти операцию, симметричную по отношению к первой, и когда она приводит к данным этой первой операции, не видоизменяя их. Так, распространение, как это делает ребенок, понятия «сила» = «деятельность» на понятие «сила» = «сопротивляемость» путем простого синкретического суждения, не прибегая к логическому сложению, не составляет обратимой операции: сгущенное понятие, получающееся в результате этой операции, видоизменяет и то и другое из первоначальных понятий. Поэтому ребенок и впадает в противоречия, которые мы отметили. Наоборот, логические операции обратимы. Если я распределяю данную мне группу предметов на четыре равные кучки, то я могу вновь найти первоначальную группу, умножая одну из моих четвертей на четыре: умножение есть операция, симметричная по отношению к делению. Каждой рациональной операции соответствует симметричная операция, которая позволяет вернуться к отправному пункту. Противоречие узнается, таким образом, просто по необратимости какого-нибудь процесса, по тому, что нельзя найти никакой вполне симметричной операции, чтобы проконтролировать операцию первичную.

    Такое описание с точки зрения логики столь очевидно, что нелепо настаивать на нем, но логический трюизм может скрывать значительную психологическую сложность. В самом деле, ребенок не сразу обнаруживает способность к обратимым операциям, а потому, чтобы уловить реальное значение появления в истории мысли потребности избегать противоречия, следует ближе разобраться в психологических условиях обратимости.

    Ограничим вначале задачу областью направленной мысли. Очевидно, что мысль ненаправляемая (такая, где индивидуум не ставит себе никакой настоящей задачи, но ищет лишь удовлетворения несознаваемой или не вполне сознаваемой потребности) есть, по существу, мысль необратимая. В этом-то и состоит ее главная оригинальность. Так, необратима серия ассоциаций идей: причина этого в том, что ассоциации идей почти всегда направляются эффективной тенденцией, которую ничто не принуждает сохраняться такой, как она есть. Если от идеи «стол» я приведен временным интересом к идее «Наполеон», я, что весьма вероятно, не проделаю обратного пути при помощи тех же посредствующих этапов (стол, замок, Мальмезон, Наполеон), когда меня заставят несколько часов спустя ассоциировать мои идеи со словом «Наполеон». Мой путь, скорее, пойдет вниз по течению необратимого потока моей спонтанной мысли. Точно так же сновидение заставляет дефилировать в сознании спящего необратимую серию образов, ведомую желанием или бессознательной тенденцией, как это делает воображение, когда оно просто воспроизводит перипетии события без логических или причинных связей, без включений, без этих «если... то», которые одни позволили бы спящему или мечтающему реально воздействовать на этот кинематограф, иначе говоря, восстановить благодаря образам предшествовавшее и в некотором смысле пойти вверх по течению времени. Короче, тут имеется поток образов без обратных связей. Для того чтобы возникла обратимость, нужно, чтобы были собственно операции — построения или разложения, при помощи рук или умственные, имеющие цель предвидеть или же воспроизвести явления. Итак, простое следование образов без иного направления, чем то, которое ему сообщает бессознательное желание, будет недостаточным для создания обратимого процесса.

    Однако каким же условиям должны подчиняться операции в направленной мысли (повинующейся сознаваемым направлениям) для того, чтобы быть действительно обратимыми? Мысль ребенка, как всякая мысль, повинуется двум основным интересам, взаимодействие которых как раз и регулирует эту обратимость: имитация (imitation) действительности организмом или мыслью и ассимиляция (assimilation) действительности организмом или мыслью.

    Имитация действительности — это та основная тенденция детской деятельности, которая состоит в воспроизведении (сначала при помощи жестов, а потом путем воображения) внешних движений, к каким организм принужден приноравливаться, а затем последовательности вообще или частной последовательности событий и явлений. Имитация — это потребность моего «Я» постоянно воспроизводить (для того чтобы адаптироваться) историю вещей, причем неважно, будет ли это воспроизведение телесным или умственным. А вот мысль, поскольку она является органом подражания, не имеет еще ничего обратимого[105]. Порядок явлений в природе, конечно, необратим, за исключением некоторых механических последовательностей, которые ум выявляет очень поздно и как раз благодаря опытам, предназначенным для того, чтобы построить некоторого рода обратимость, которую ум желает достигнуть. То или иное слово, которое ребенок имитирует, произносится его родителями сегодня с одной интонацией, завтра — с другой, сейчас оно употребляется в одном смысле, на следующий день — в ином. Человек, которому ребенок старается подражать в своей игре или в рисунке, нынче одет так, а завтра иначе и т. д. Вполне естественно, что простого подражания реальности недостаточно, чтобы сразу вызвать обратимость умственных операций, если к подражанию не присоединится усвоение этой реальности моим «Я». Если лодки сегодня представляются держащимися на воде потому, что они легки, а завтра — потому, что они тяжелы, то это само собой понятно, коли мысль ограничивается воспроизведением серии частных случаев, не ассимилируя их между собой (например, маленький кораблик в тазе с водой или тяжелый корабль, спущенный на озеро). Так что подражание реальности может привести лишь к необратимости, если только оно не комбинируется с тенденцией ассимилировать.

    Ассимилирующая тенденция, обнаруживаемая мыслью, должна, по-видимому, сразу же обеспечить устойчивость суждений. Психологически, как и биологически, ассимилировать — значит воспроизводить себя самого при помощи внешнего мира, иначе говоря, настолько преобразить восприятия, чтобы сделать их идентичными своей собственной мысли, то есть предшествующим схемам. Ассимилировать — значит сохранять и в известном смысле отождествлять. Так ребенок, который чувствует себя живым, рассматривает равным образом как живых животных, звезды, облака, воду, ветер и т. д.; все эти разнообразные явления ассимилируются в одной и той же единственной схеме. Среди постоянного потока случаев или частных опытов, образ которых рисует подражание, ассимиляция как будто бы создает неподвижный элемент, однообразную манеру реагировать в ответ на становление вещей.

    Но эти факты показывают, что умственная ассимиляция имеет у ребенка гораздо более сложную историю, чем это кажется. Действительно, если ассимиляция является слиянием нового предмета с уже существующей схемой, то весьма возможно вначале, что это слияние будет взаимным разрушением: предмет, будучи новым и до сих пор неизвестным, останется не сводимым к схеме, и тогда оба будут извращены их отождествлением. Другими словами, предмет потеряет свои специфические черты, а схема не только будет расширена и обобщена, но и изменена сверху донизу.

    Большое число фактов показывает нам, что как раз в таком виде и представляется первичная ассимиляция, которую мы можем в этом смысле назвать деформирующей. Прежде всего, ассимиляция бывает всегда деформирующей в ненаправленной мысли. Во всяком случае, так можно истолковать постоянное сгущение в сновидении и воображении, описанное Фрейдом: сгустить два образа означает сплавить их в один составной образ (например, лицо, соединяющее черты двух отдельных лиц). Не подразумевать их под схемой, сохраняющей их соответствующую индивидуальность, а втиснуть их насильно в схему, появляющуюся в результате недостаточно ясного различения обоих образов. В направленном понимании ребенка многие явления аналогичны этой деформирующей ассимиляции. Таково, например, явление синкретизма, который, как мы узнали это в ином месте (часть I, глава IV), как раз является промежуточным между сгущением ненаправленной мысли и обобщением мысли направленной. Так, в опытах, которые уже мы обсуждали, ребенок читает фразу А, потом фразу В, и, хотя A и B ничего общего не имеют, ребенок, от которого требуют найти две фразы, означающие «то же самое», сливает их в общую схему, построенную как попало. Здесь, следовательно, имеется ассимиляция, причем очевидно, что эта ассимиляция — деформирующая в том смысле, что если А усваивает, то и деформирует В (ребенок понял бы В совершенно иначе, если бы предварительно не прочел А) и, в свою очередь, А усваивается и деформируется В. Сюрдетерминация понятий, о которой мы говорили в предшествующем параграфе, представляется в этом отношении просто частным случаем синкретизма, а значит, деформирующей ассимиляции. Но в этом последнем случае различные составные части не ассимилируются между собой вполне, оставаясь частично чуждыми одни другим; и лишь временно та или иная составная часть извращает другую и одновременно извращается ею.

    Короче, стремление мысли к ассимиляции внешнего мира не может сразу привести к обратимости умственных процессов. Напротив, на первоначальных стадиях, как это показывают явления сгущения и синкретизма, ассимиляция, желая быть слишком полной, разрушает одновременно и предмет, подлежащий ассимиляции, и ассимилирующие схемы. А раз схема и предмет изменены, мысль не может после акта ассимиляции вернуться назад и диссимилировать их, чтобы снова найти их самоидентичными. Схема A и предмет В (например, две фразы, о которых мы говорили только что, или два названия сгущенного образа, или обе составные части сюрдетерминированного понятия) не порождают синтеза (А + В) или (А х В), как это было бы в нашем мышлении, но нечто, что разрушает и А, и В — целиком или отчасти. Процесс необратим. Он не может быть выражен формулой А + В —> С, чтобы можно было идти и обратным путем: С —> А + В. Его можно представить только в следующей схеме: А + В —> С, так что С —> А' + В' или —> А + В' или —> А' + В.

    Скажем в заключение, что ни тенденция к имитации, ни тенденция к ассимиляции вещей, когда они действуют каждая в отдельности, не могут обеспечить мысли ребенка обратимость, которая избавила бы ее от противоречия. Каждая из этих двух тенденций, предоставленная самой себе, ведет к мечте или к игре — к деятельности, в которой необратимость мысли остается почти полной.

    Что же нужно, чтобы появилась обратимость умственных операций? Нужно, чтобы ассимиляция и имитация находились в сотрудничестве, вместо того чтобы дергать мысль в разные стороны, как это бывает на начальных стадиях.

    Действительно, во всякой малоразвитой мысли имитация и ассимиляция составляют два противоположных полюса. Когда новое явление возникает в среде, окружающей организм, этот последний может приспособиться к нему и порвать с предшествующими привычками рассуждения или воображения, чтобы построить в себе новый и оригинальный образ, послушно копирующий неизвестное явление: это и есть тенденция к имитированию, которая состоит в воспроизведении вещей при помощи жестов или мысли, а значит, в деформировании прежних жестов и мысли под влиянием вновь появившихся вещей. Или организм может силой ввести это новое явление в привычные схемы, двигательные или интеллектуальные, подобно тому, как это бывает в игре детей, в синкретизме детской мысли или же в сгущении при сновидении; это тенденция к ассимиляции, которая состоит не в воспроизведении вещей через жест или мысль, но в том, чтобы питать либо воспроизводить личные двигательные тенденции, как и предшествующие схемы мысли, при помощи вещей, а следовательно, деформировать вновь появившиеся вещи прежними жестами или прежней мыслью. Ясно, что имитация и ассимиляция в корне антагонистичны.

    Этот-то антагонизм и порождает необратимость мысли. В самом деле, почему ассимиляция, сливая предмет В и схему А, деформирует их? Потому, что в тот момент, когда мысль ассимилирует, она перестает подражать. Иначе говоря, имитация перестает сохранять за образами, соответствующими А и В, все их своеобразие. Если, ассимилируя B и A, мысль могла бы сохранить нетронутыми образы, подразумеваемые под А, то очевидно, что процесс А + В —> С был бы обратим и С = А + В. Элемент С представлял бы синтез, а не смешение А и В. Короче, необходимое и достаточное условие для того, чтобы ассимиляция была обратимым процессом, состоит в том, чтобы она сопровождалась имитацией явлений, прямо пропорциональной их ассимиляции. И наоборот, почему имитация, довольствуясь воспроизведением истории вещей в действии или воображении, составляет процесс необратимый, подобно самому становлению явлений? Дело в том, что, имитируя сегодня явление А, а назавтра явление В, ребенок отказывается ассимилировать их между собой или, говоря языком логики, не старается обобщить своих опытов или наблюдений. Условие же обратимой имитации образует соответствующая ассимиляция.

    Итак, поскольку имитация и ассимиляция антагонистичны, имеется необратимость мысли, а поскольку между этими двумя тенденциями устанавливается гармония, имеется обратимость. С позиций логики это трюизмы, но для психолога представляется интересным проанализировать условия столь трудной для ребенка систематизации, как та, которая ведет к появлению обратимых логических процессов. Показывая, что логическое противоречие есть результат существенного, с генетической точки зрения, конфликта между имитацией и ассимиляцией, получишь хотя бы психологическое представление о логической структуре мысли; а подобные толкования никогда не бесполезны.

    Каковы же факторы, которые делают солидарными имитацию и ассимиляцию? Ссылаться на появление потребности в единстве — означало бы замыкаться в порочный круг и объяснять непротиворечивость при помощи нее же самой. Наоборот, разрывая порочный круг (ибо он здесь задан фактами), можно сказать, что имитация и ассимиляция спонтанно влекут друг друга с самого начала своего функционирования. Действительно, для мысли невозможно ассимилировать что-либо без некоего фактора различия, который сохранял бы в известной мере отличия ассимилируемых предметов, иначе говоря — без определенной имитации, и невозможно имитировать новое явление, не создавая в себе самим этим фактом процесса, стремящегося продолжаться непрерывно и воспроизводить сколько-то раз образ этого явления, который перестает быть новым и входит в область ассимилированных предметов. Вот почему Болдуин, стараясь охарактеризовать имитацию, ввел в его описание отчетливый элемент ассимиляции («циркулярная реакция»). Если ассимиляция и имитация в течение долгого времени остаются антагонистичными, то это происходит единственно под давлением внешней реальности и тех образов, слишком новых и слишком меняющихся, которые она беспрестанно представляет мысли. Но как только реальность в достаточной мере ассимилирована, ассимиляция и имитация стремятся стать все более и более солидарными. В какой же момент солидарность станет достаточной, чтобы произвести действительную обратимость в мысли? Это тот момент, когда из механической солидарность превратится в логическую или моральную и будет регулироваться посредством точных и сознательных суждений об оценке. Здесь-то и вмешиваются еще раз социальные факторы мысли, которые присоединяются к факторам биологическим, чтобы довершить их работу.

    Эгоцентризм мысли, характеризующий первоначальные стадии жизни ребенка, влечет за собой систематический антагонизм между ассимиляцией и имитацией. Эгоцентрический ум, с одной стороны, все ассимилирует для себя и со своей собственной точки зрения. Так, синкретизм, неотносительность детских понятий и т. д. обязаны этой эгоцентрической ассимиляции. И само собою разумеется, что эта ассимиляция — деформирующая, то есть не щадящая своеобразия ассимилируемых предметов. Так что полной имитации нет. С другой стороны, в силу своего эгоцентризма ребенок не осознает своей собственной мысли, у него нет чувства собственного «Я», а поэтому он постоянно имитирует вещи и своего ближнего благодаря тому роду смешения «Я» и другого лица, которым Жане и охарактеризовал имитацию. В эти моменты имитация полна, но не сопровождается ассимиляцией.

    Таковы два противоположных полюса, между которыми постоянно колеблется ребенок: деформирующая ассимиляция, обязанная его эгоцентризму, и имитация без ассимиляции, обязанная отсутствию сознания самого себя, порождаемому эгоцентризмом.

    Но в период, когда мысль социализируется, очень важное явление трансформирует ассимиляцию и имитацию и делает их между собою солидарными, приводя, таким образом, мысль к прогрессивной обратимости. Действительно, способность сойти со своей и стать на общую точку зрения лишает ассимиляцию ее деформирующего характера и принуждает ее сохранять объективность данных: отныне ребенок будет стараться найти между своей точкой зрения и точкой зрения других нить взаимных отношений. Эта взаимность точек зрения позволит ему одновременно и включать в свое «Я» новые явления и происшествия, и сохранять их объективность, а именно их своеобразие. Далее, эта взаимность точек зрения приучит ум ко взаимности отношений вообще, а отсюда имитация реальности мыслью сможет пополниться ассимилированием первой второю.

    Социальная жизнь, развивая одновременно взаимность отношений и сознание необходимых связей, отнимает у ассимиляции и у имитирования их антагонистический характер и делает их взаимно зависимыми. Социальная жизнь, стало быть, содействует тому, чтобы сделать умственные процессы обратимыми и вызвать этим появление логического рассуждения.

    § 5. Трансдукция

    Предшествующие страницы могли показаться очень отдаленными от психологии детского рассуждения. Но это не так, ибо как раз противоречие и необратимость мысли ребенка объяснят нам природу трансдуктивного рассуждения. Вся структура детского рассуждения до 7—8 лет и даже в известной мере до появления дедукции в собственном смысле слова в 11—12 лет объясняется тем обстоятельством, что ребенок рассуждает по поводу единичных или специальных случаев, между которыми он не старается выяснить наличие или отсутствие противоречия и которые дают повод к еще не обратимым умственным опытам. Вот пример:

    Мы показываем Мюллю (8 л.) стакан с водой, кладем камешек в воду и спрашиваем, почему уровень воды поднялся. Мюлль нам отвечает: потому что камешек тяжел. Мы показываем Мюллю другой камешек и стараемся заставить его предсказать, что произойдет. Мюлль говорит о камешке: «Он тяжел, он заставит воду подняться. — А вот этот [камешек поменьше]? — Нет. — Почему? — Он легкий».

    Может показаться, что у Мюлля имеется силлогическое рассуждение, которое применяет общий закон к частным случаям: «Тяжелые предметы заставляют уровень воды пониматься. А этот камешек тяжел (или легок)... значит, он заставит (или не заставит) воду подняться». Несомненно, принимая во внимание то, что мы видели по поводу союзов причинности или логического основания (глава I) или по поводу бессознательности детского рассуждения (настоящая глава, § 1 и 2), Мюлль не должен сознавать общего предложения («Все тяжелые предметы заставляют...»). Но это неважно. Если Мюлль поступает логично, как если бы он сознавал этот общий закон, то можно допустить здесь суждение с помощью подразумеваемых силлогизмов — энтимему. Это заключение как будто подтверждается фактом, что объяснение Мюлля — это объяснение почти всех мальчиков его возраста: до 9 лет три четверти детей заявляют при подобном опыте, что камешек заставляет воду подниматься потому, что он тяжел, потому, что он давит на воду, и т. д.[106]. Но продолжим опыт:

    «Этот кусок дерева тяжелый? — Нет. — Если положить его в воду, то это заставит ее подняться? — Да, потому что это не тяжело. — А что тяжелее: этот кусок или этот камешек [маленький камешек и большой кусок дерева]? — Камешек [правильно]. — А что заставит воду подняться выше? — Дерево. — Почему? — Потому что это больше [потому что оно более объемисто, чем камень]. — Так почему же тогда камни заставляли подниматься воду только что? — Потому что они тяжелые. — А если я положу вот это [несколько камешков вместе]? — Она потечет [вода перельется через край]. — Почему? — Потому что это тяжелое».

    Этот пример ясно показывает механизм детского рассуждения. Вначале не было никакого силлогизма: Мюлль не только не сознавал общего предложения, о котором мы только что говорили («Тяжелые предметы заставляют воду подниматься»), но он — что очень важно — не применял его хотя бы даже скрыто. Он утверждает, например, что дерево заставляет воду подниматься «потому, что оно нетяжелое», как раз после того, как он утверждал, что камень заставляет воду подниматься «потому, что он тяжелый». Откуда же происходит данный силлогизм? Очевидно, что объяснить это могут только факты, изученные нами раньше, в особенности факт отсутствия осознания своей собственной мысли. Ведь если Мюлль противоречит самому себе, то делает он это не из удовольствия. Просто у него имеется несколько представлений одновременно. С одной стороны, он думает, что тяжелые предметы заставляют воду подниматься, поскольку они тяжелы, а не поскольку они велики. С другой стороны, он обладает подразумеваемым знанием, что крупные, объемистые предметы заставляют подниматься уровень воды. И, бессознательно руководствуясь этой схемой, он утверждает, что дерево заставляет воду подниматься «потому, что оно нетяжелое», но он осознал этот довод лишь потом и под влиянием сравнения между большим куском легкого дерева и маленьким тяжелым камешком, которое мы его принудили сделать. Однако это осознание было настолько слабым, что сейчас же после утверждения, что дерево заставляет воду подняться, так как оно объемисто, Мюлль заявляет снова, что несколько камешков заставят воду подняться потому, что они тяжелы. Короче, в сознании Мюлля имеется понятие объема, которым он иногда руководствуется. Но он осознал понятие веса лишь так, как если бы предметы весили пропорционально их объему: когда появляется противоречие между объемом и весом, Мюлль в своих объяснениях прибегает то к понятию веса, то к понятию объема.

    Следует сделать два вывода: 1) Мюлль противоречит самому себе в своих объяснениях факта повышения уровня воды, потому что эти объяснения сюрдетерминированы двумя разнородными факторами (вес и объем), потому что он не осознал еще этого дуализма и потому что он не умеет в силу этого ни складывать, ни умножать логически эти два фактора. Анализом именно таких явлений мы занимались довольно продолжительное время в предшествующих параграфах; 2) отсутствие синтеза (это очень важно) принуждает Мюлля при сознательном рассуждении (когда он выявляет подразумеваемые связи) размышлять лишь относительно частных или специальных случаев. Для Мюлля невозможны никакое рассуждение (дедуктивное) и никакая индукция, потому что он начинает противоречить самому себе, как только пытается обобщить объяснение. Мюлль или будет обобщать, но при этом противоречить себе, что равно отсутствию обобщения, или не будет себе противоречить — и тогда будет рассуждать лишь относительно специальных случаев.

    Пример Мюлля далеко не единственный. Он может служить прототипом всех детских рассуждений до 8 лет и даже старше. Что касается детских рассуждений во время расспросов, то мы недавно видели (в предшествующих параграфах) случаи бессознательности, неспособности дать определение, неспособности к логическим операциям (к сложению и вычитанию) и противоречия. Все эти явления в совокупности показывают, что ребенок рассуждает не силлогизмами, а заключениями от единичного к единичному, без логической обязательности. Изучение спонтанного языка детей и союзов логической связи (глава I) привело нас как раз к тому же результату. В своих спонтанных рассуждениях дети тоже делают выводы от единичного к единичному. Или, если предпочесть другое выражение, все рассуждения, какие можно наблюдать, суть «умственные опыты», проделанные над единичными случаями, без попытки обобщить и без обращения к законам, предварительно обобщенным: «Я могу закрыть [мой картонный пюпитр], если я хочу; для этого я не клею. После [если я склею] я не смогу закрыть». Список спонтанных логических оснований, перечисленных в § 5 главы I (по поводу слова «тогда»), уже достаточно показывает, насколько попытки доказывать, даже спонтанные, делаются на основании лишь умственных необобщенных опытов.

    Короче, детские рассуждения идут не от общего к единичному (все объемистые предметы заставляют воду подниматься, значит, камешек заставляет подниматься воду, потому что он объемистый) и не от единичного к общему (это дерево объемисто и заставляет воду подниматься; этот камешек меньше и заставляет воду меньше подниматься и т. д.; значит, объемистые предметы заставляют воду подниматься), но от единичного к единичному и от специального к специальному (этот камешек заставляет воду подниматься, потому что он тяжел, значит, этот другой камешек также заставит воду подниматься, потому что он также тяжел; этот кусок дерева заставляет воду подниматься, потому то он большой, этот другой также заставит ее подниматься, потому что он тоже большой, и т. д.). Каждому предмету соответствует специальное объяснение и, следовательно, специальные отношения, которые могут дать место лишь специальным рассуждениям. Это, по-видимому, вполне естественно, если мы примем в соображение то, что мы до сих пор наблюдали в детской речи и в суждениях. Поэтому черта эта не ускользнула ни от одного психолога, начиная со Стюарта Милля и Рибо. Штерн окрестил этот прием рассуждения словом трансдукция (transduction) в противоположность индукции и дедукции. Но до сих пор мы имеем лишь описание этой трансдукции, и нам нужно найти для нее объяснение. Сказать, что ребенок не умеет обобщать, — это значит ограничиться простой констатацией факта; нужно этот факт поставить в соотношение с тем, что нам уже известно относительно общих условий мысли ребенка.

    Кроме того, следует заметить, что трансдукция не противостоит дедукции в том смысле, как считал Штерн: он попросту принял определение классической науки: «Дедукция — это переход от общего к единичному», но логики, а потом Гобло[107] показали, что дедукция может иметь своим объектом и единичные и специальные предметы, как это часто бывает в математике, и таким путем идти от единичного к общему. В самом деле, чтобы доказать, что сумма углов треугольника равна 180°, оперируют с одним треугольником, а потом только обобщают полученные выводы и переносят их на все треугольники, изменяя первоначальную фигуру, и, как говорит Гобло вслед за Махом, просто «строят» заключение, подлежащее доказательству при помощи умственного опыта. Чем же трансдукция отличается от дедукции? Очевидно, отсутствием в ней логической необходимости: математическая дедукция обязательна, тогда как трансдукция не обязательна. Но в чем же состоит эта обязательность? По Гобло, умственное построение ведет к выводам, необходимым в той мере, в какой это построение повинуется правилам, и эти правила не суть правила логики, но предложения, предварительно допущенные, применяемые путем силлогизмов. Правила, следовательно, суть общие предложения, но в таком новом значении дедукция не занимается извлечением искомого вывода из этих предложений: она состоит в их применении к реальному или умственному построению, позволяющему найти искомое следствие. Однако это решение не может нас здесь удовлетворить, ибо необходимо также выяснить с психологической точки зрения, как ребенок мог установить эти общие предложения и оперировать ими с некоторой логической обязательностью[108].

    Итак, задача состоит в следующем. Трансдукция — это рассуждение, которое идет от специального к специальному, без обобщений и без логической обязательности. Дедукция — это рассуждение, которое идет от специального к специальному, от общего к специальному или от специального к общему, но всегда строго обязательно. Какие же отношения имеются между обязательностью и обобщениями? Можно ли сказать, что обязательность ведет к обобщению, или нужно утверждать обратное? Мы попытаемся показать, что отсутствие обязательности в трансдукции мешает ребенку обобщать и что этот недостаток обязательности, в свою очередь, как мы это видели в предшествующем параграфе, зависит от необратимости мысли.

    Вот ребенок, который утверждает, что камешек заставляет уровень воды подниматься, потому что он тяжел, и что кусок дерева производит тот же результат, потому что он велик. Ребенок не обобщает ни одного из этих объяснений и не чувствует противоречия между ними. Почему? Возьмем отношение причины к следствию: вода поднимается, «потому что камешек тяжел». Даже рассуждая по поводу этого единичного случая, ум, привыкший пользоваться дедукцией, заключит, что существует взаимоотношение между фактом поднятия воды и весом камешка. Каждому отношению причины к следствию соответствует отношение следствия к причине, и если можно восстановить данную причину, то должно предвидеть такое-то следствие: достаточно видоизменить данные, чтобы узнать, годится ли объяснение и достаточно ли дополнительного опыта, чтобы подтверждать либо отрицать последствия, извлеченные из гипотез, рожденных первым опытом. Так, наш ребенок мог бы себе сказать благодаря попросту обратной перестановке отношений: этот камешек заставляет воду подниматься, потому что он тяжел. Этот кусок дерева, который не тяжел, не заставит воду подниматься. Если вода поднимается, то нет необходимой связи между весом и подъемом воды. Очевидно, стало быть, что открытие общего закона связано с возможностью оперировать отношениями в разных направлениях и находить взаимоотношения каждой связи. Если ребенок в единичном случае не сумел обобщить, то есть не сумел найти «закона», то это просто потому, что взаимность отношений, действующих в данном случае, от него ускользнула. Без этого нельзя понять, почему ребенок не умеет обобщать, тогда как все его привычки синкретизма, непосредственной аналогии и т. д. толкают его к ассимиляции всего всему.

    Эта гипотеза покажется очень приемлемой, если обратиться к нашему анализу логики отношений у ребенка (главы II и III). Мы долго исследовали систематические трудности, испытываемые ребенком при нахождении взаимности таких простых отношений, как «брат», «левое» и т. д., и мы видели, что именно это отсутствие взаимности мешает детям рассуждать логично. Можно сделать вывод, что отсутствие обязательности в трансдукции объясняется трудностью оперировать отношениями, и в частности уловить их взаимность.

    И как мы это видели в предыдущем параграфе, это непонимание взаимности связей зависит, в свою очередь, от необратимости детской мысли. Ребенок все ассимилирует с непосредственной точки зрения, или, наоборот, он сополагает серии частных объяснений. В обоих случаях мысль необратима в том смысле, что она влечет за собой противоречия. А отсюда взаимность различных перспектив в обоих случаях становится невозможной.

    В только что разобранном примере Мюлля нам недостаточно только представить понимание того, чем трансдукция отличается от дедукции взрослого. Мюлль сополагает серии частных объяснений, и поэтому-то его рассуждение необратимо. Но можно сказать, конечно, что в каждой частной области Мюлль рассуждает дедуктивно. Этот камешек заставляет воду подниматься, «потому что он тяжел», — значит, и другой сделает то же самое, потому что он тяжел, и т. д. Можно, по крайней мере, сказать, что он рассуждает путем частичных аналогий и что аналогия — это отправная точка дедукции.

    Но трансдукция есть нечто иное, чем рассуждение по аналогии, во всяком случае, вначале. Приведем теперь случай более чистой трансдукции. Будучи более примитивным, он обнажит механизм этого рассуждения, не прибегая к общим законам.

    Руа (6 л.) говорит нам, что луна растет. «Половина» луны (полумесяц) становится «целой». «Как растет луна? — Потому что она увеличивается. — Как это делается? — Потому что мы тоже растем. — Что заставляет ее расти? — Облака. — Как это началось? — Потому что мы тоже начали с того, что были живы». Луна живая. «Почему? — Потому что мы живые. — А как она сделана, луна? — Потому что мы сделались. — И это заставило вырасти луну? — Да. — Как? — ... — Почему? — Это облака заставляют ее увеличиваться» и т. д. Руа говорит нам также, что ветер движется, «потому что мы тоже движемся», и что солнце не старается уйти, «потому что мы, случается, тоже не уходим».

    Для нас подобные высказывания могли бы иметь следующий смысл: 1) луна, ветер и т. д. аналогичны нам; 2) раз мы растем, продвигаемся вперед и т. д., — значит, и они растут, продвигаются вперед и т. д. Но для ребенка эти предложения имеют совершенно другой смысл. Во-первых, между различными существами, о которых говорит Руа, имеется не только простая аналогия, но и синкретизм: мы заставляем увеличиваться луну и т. д. не материально, потому что заставляют ее увеличиваться облака, но «предпричинно» (путем смешения мотива и причины, см. часть I, главу V). Аналогия, таким образом, чувствуется не только как довод, но и как непосредственная связь. Эти случаи не редки. Здесь не место разбирать их с точки зрения причинности. Мы отсылаем читателя к дальнейшим работам, в которых случай Руа будет проанализирован вместе со всеми другими аналогичными случаями. Удовлетворимся пока замечанием, что синкретизм предшествует простой аналогии и идет дальше ее. Во-вторых, тут, стало быть, нет общего закона: луна увеличивается не в силу того закона, что «все живые существа растут», а просто «потому, что мы увеличиваемся». Налицо не только причинное, но и логическое отношение: луна живая «потому, что мы живые», и т. д.

    Ясно, в чем в данном случае заключается трансдукция. Это вывод от единичного к единичному без помощи общего закона. Особенно ясно, почему тут нет общего закона: имеющийся синкретизм означает непосредственное слияние двух единичных терминов. И вот это-то слияние необратимо. Оно образуется по прихоти новых восприятий и деформирует уже приобретенное, вместо того чтобы его сохранить нетронутым, как это сделала бы настоящая дедукция. Есть ли здесь соположение частичных объяснений, как у Мюлля, или синкретическое слияние единичных случаев, как у Руа, — все равно мы имеем перед собой необратимость, и эта-то необратимость и объясняет отсутствие общих законов.

    В заключение скажем, что именно обратимость мысли вызывает обобщение, потому что эта обратимость влечет за собой известную необходимость в зависимости от того, допускают ли явления, к которым адаптируется мысль, опыты более или менее обратимые. И верно: характерная черта мысли состоит в том, что она старается сделать обратимой самую реальность. Так, ученый, анализирующий гипотезу: «Вода поднялась, потому что камешек большой», постарается найти между объемом и уровнем воды целиком обратимое отношение, прежде чем узнавать, как следует обобщать; он будет видоизменять объем камня до тех пор, пока не найдет между этим объемом и уровнем воды отношение, не только единственно причинное, но функциональное (как раз обратимое), согласно которому уровень воды варьирует в функциональной зависимости от объема. Эта функциональная зависимость позволяет ученому предвидеть и уровень воды, раз дан объем погруженного тела, и объем камня, раз дан уровень, достигнутый водой. В тот момент, когда эта необходимость отношения установлена, хотя бы при помощи всего двух или трех опытов, предложение, о котором идет речь, понимается как вполне общее: обобщение, таким образом, есть продукт построений, произведенных над единичными случаями, как того хочет Гобло; но только эти построения управляются не обязательно предложениями, допущенными раньше, но также и необходимостью сохранения взаимности отношений, действующих в данном случае.

    Само собой разумеется, что в собственно экспериментальных построениях (физические науки) последовательное обобщение может сопровождаться логической необходимостью только в той мере, в какой опыт достигает превращения реальности из необратимой обратимую. Существенной особенностью таких чисто умственных построений, как построения математические, является то, что они сразу же и полностью обратимы, а значит, целиком логичны.

    Нельзя лучше охарактеризовать трансдукцию, как делая из нее первоначальный «умственный опыт»: следуя Маху и Риньяно и комбинируя в воображении отношения, представляемые нам действительностью. Умственный начальный опыт — это еще не необходимое рассуждение, ибо результат фактического наблюдения не имеет в себе еще ничего необходимого, пока не будут разъединены элементы реальных наблюдений, чтобы воспроизвести с помощью этих элементов действительность более простую и целиком обратимую. И правда, чистый умственный опыт закономерно содержит синкретические, а, следовательно, и необратимые элементы, так как он оперирует непосредственными восприятиями.

    Как ребенок переходит от такого первичного умственного опыта, составляющего трансдукцию, к логическому рассуждению в собственном смысле слова? Если не бояться искусственной классификации, то можно разделить этапы детского рассуждения на три главные стадии.

    Первая из этих стадий, которую можно назвать «стадией чистой трансдукции», продолжается до 7—8 лет и характеризуется необратимостью, которую мы только что описали.

    В течение второй стадии (от 7—8 до 11—12 лет) умственные опыты стремятся стать обратимыми, что вовсе не значит, что им это удается во всех областях мысли. Такая обратимость узнается по уменьшению противоречий и является результатом нарастающего осознания взаимности точек зрения и отношений. После каждого умственного опыта ребенок испытывает потребность в том, чтобы вновь проделать свой путь в обратную сторону: найти как следствия и причины или доказательства, так и объяснения. Иначе говоря, появляется логическая необходимость или необходимость принципиальная: ребенок не довольствуется больше объяснением одного явления другим путем простого восстановления их общей истории — он хочет связать два явления необходимым отношением. Трансдуктивное рассуждение отступает перед всевозрастающей потребностью индукции и дедукции, вступающих в комбинацию между собой: обобщение становится возможным.

    Но эта первоначальная необходимость и эта возможность дедукции касаются лишь понимания восприятий, первые дедукции направлены лишь на самое действительность, на предпосылки, вытекающие из непосредственного наблюдения, по отношению к которым ребенок испытывает непосредственное же доверие, в противоположность гипотезам, по поводу которых рассуждают, чтобы их испытать, или допущениям, предлагаемым нам другим лицом. Только в третьей стадии (после 11—12 лет) дедукция становится возможной без этих ограничений, то есть мысль становится оформленной и освобождается от непосредственного верования.

    Как охарактеризовать с нашей теперешней позиции эту третью стадию, о которой мы уже говорили при нашем анализе оформленной мысли (см. главу II)? Чистая трансдукция (мы это только что видели) есть первоначальный «умственный опыт», это простое воображение или имитация реальности в том виде, в каком последняя воспринимается, а значит, реальности необратимой. Вторая стадия — это стадия интегрального умственного опыта, в котором воображение дополняет необратимую реальность представлением совокупности обратимых отношений или логических связей, таких, что из А можно сделать вывод в отношении В и наоборот. Кажется, что с этими двумя типами умственных опытов обратимость, которой хочет достичь мысль, является полной. Но это не так. Для того чтобы умственный опыт был целиком обратим, нужно поставить на место предметов, какие предлагает нам непосредственное восприятие, предметы более интеллектуализированные, определенные таким образом, чтобы возможна была обратимость. Так, возвращаясь к нашим примерам, ребенок, чтобы объяснить, как камешек может заставить подняться уровень воды в стакане, будет сначала рассуждать относительно веса, как будто бы это было понятие непосредственное и состоящее в одностороннем отношении с объемом. Но затем он заметит, что крупный предмет и маленькие предметы могут иметь одинаковый вес. Абсолютный вес (указанный непосредственно объемом предмета) уступит место относительному весу, и ребенок отныне станет рассуждать о весе-объеме, то есть об отношении, которое он будет мыслить приблизительно в такой форме: «Для своих небольших размеров этот камень тяжел» или же «легок для своей величины», не думая о какой-нибудь точной мере. Здесь имеет место эволюция понятий в смысле относительности (главы II и III), что предполагает определения или концепты, все более и более удаленные от непосредственной действительности. Так мы видели концепты левой и правой сторон, теряющие свой первоначальный смысл и развивающиеся все более и более в сторону отношения, вполне поддающегося определению. Так вот, как только понимание достигает этой ступени относительности, как только оно удаляется от наивного реализма, связанного с первоначальными умственными опытами, задача обратимости предстает в совершенно новом свете: следует найти уже не прямую взаимность данного отношения между двумя явлениями, но взаимность общей точки зрения. Или, другими словами, это значит найти ключ, который позволит перейти с позиции личной или мгновенной к другой позиции, не противореча себе.

    А отсюда задача, которая ставится каждую минуту перед мыслью, такова: как выбрать определения, понятия или подходящие предпосылки (такие, которыми можно было бы оперировать со всех возможных точек зрения), не противореча ни результатам непосредственного опыта, ни результатам прошлых опытов или проделанных другими? Иначе говоря, как выбрать понятия, которые представляют максимум обратимости и взаимности? Эта задача вполне ясна в отношении тех рассуждений, которые мы разбирали в главах II и III. Возьмем, например, вопрос относительно трех предметов, из которых один помещен слева от второго и справа от третьего (глава III, § 4). В младшем возрасте ребенок говорит, что первый из этих предметов находится «посередине», и не соглашается, что можно быть в одно и то же время слева и справа. Но затем (это нам очень ясно показывает опыт) ребенок к 11—12 годам составит себе достаточно относительное понятие из отношения правой и левой сторон, то есть понятие, не связанное с непосредственной точкой зрения, так что отношение остается постоянным, каковы бы ни были точки зрения. А отсюда получается взаимность точек зрения и в итоге полная обратимость мысли.

    Но как мысль решает подобные задачи, состоящие в выборе определений или отношений, если действительность не дает их сама? Путем умственного опыта? Никоим образом, так как умственный опыт является на самом деле воспроизведением или воображением самой реальности или операций, которые можно над нею проделать. Никогда действительность не принудит к определению. Это определение является результатом выбора и решений. А выбор делается по поводу, но не под давлением действительности. Тут имеется опыт, который мысль проделывает не над вещами, а над самой собой, чтобы отыскать, в какой мере та или иная система определений или предпосылок позволит ей большую плодотворность или большее логическое удовлетворение. Этот опыт как раз того же порядка, который Раух описал в морали: индивидуум принимает то или иное правило как гипотезу, чтобы, применяя его, посмотреть, достигнет ли он морального удовлетворения и, в частности, способен ли он остаться верным самому себе и избежать противоречия. В вопросах определений или выбора предпосылок критерии противоречия и плодотворности являются не внешними, а внутренними, или моральными. Вопрос решается лишь серией рассуждений, произведенных с целью констатировать не то, что произойдет в реальности, как это бывает при простом «умственном опыте», но то, в каком состоянии удовлетворения и неудовлетворения очутится воля, которая направляет мысль.

    Итак, условимся называть этот опыт, в противоположность умственным опытам, логическим опытом и скажем, что оформленная мысль, или дедукция, имеющая предметом какую угодно гипотетическую предпосылку, предполагает наряду с умственными обратимыми опытами, которые ей служат материалом, еще и логический опыт, единственно способный сделать подходящий выбор понятий, служащих отправным пунктом, а следовательно, единственно способный привести в согласие ум с самим собой и сделать рассуждение целиком обратимым.

    В заключение можно сказать, что первая стадия детского рассуждения — это стадия первоначального, или необратимого, умственного опыта, вторая стадия отмечена началом обратимости в умственных опытах и третья стадия знаменуется появлением формальной дедукции и логического опыта, ибо лишь последний способен сделать умственные опыты вполне обратимыми. Можно еще сказать, что на первой стадии рассуждение ограничивается «подражанием» действительности — такой, как она есть, не приходя к необходимым связям; на второй стадии рассуждение оперирует с действительностью, то есть создает отчасти обратимые опыты и этим приводит к сознанию связи между некоторыми утверждениями и некоторыми результатами; наконец, на третьей стадии эти операции неизбежно влекут одна другую в том смысле, что ребенок замечает, что, утверждая одно, он тем самым обязывается утверждать и другое; таким образом, в итоге получается необходимая связь между операциями как таковыми и полная обратимость мысли.

    § 6. Вывод. Эгоцентризм и логика

    Первый вывод из нашего исследования эволюции рассуждения — это примат логики отношений[109]. Хотя правильное употребление отношений появляется последним, но то, что является последним в порядке хронологическом, часто представляется первым в порядке ценности. В самом деле, следует сказать, что способность рассуждать логически подчинена возможности оперировать логикой отношений. В обычном рассуждении, как и в рассуждении математическом, мы делаем умозаключения лишь по поводу частных случаев, но, строя и комбинируя отношения, которые различные элементы этих предметов представляют между собой, мы обобщаем начальные отношения настолько полно, насколько это нужно.

    Логические классы сами находятся в зависимости от отношений. Совокупности темноволосых и светловолосых индивидуумов получаются благодаря отношениям и их умножению. Забыть отношения, находящиеся в основе классификации, — это значит отнять у нее всякое значение. В логике, как и в математике, можно говорить о совокупностях, но они имеют значение лишь постольку, поскольку в памяти сохраняется закон построения и есть комбинация отношений.

    Таким образом, силлогизм является не рассуждением в собственном смысле слова, но, так сказать, сокращенным рассуждением, которое состоит в употреблении связей присущности (принадлежности и включения) без принятия в расчет отношений, которые одни только и позволяют строить классы и этим устанавливать названные связи. А отсюда силлогизм обязателен, но не плодотворен. Он не является дедуктивным рассуждением, но он позволяет быстро применять предшествующие результаты. В этом пункте мы примыкаем к положениям Гобло.

    Логическое сложение и логическое умножение, употребление которых, как мы видели, не первоначально у ребенка, находятся в зависимости от логики отношений, поскольку они суть операции, создающие классы. Найти у двух классов общий элемент — это построить отношения между данными индивидуумами и извлечь из возникшего построения классификацию.

    Короче, плодотворность рассуждения зависит от нашей неограниченной способности строить новые отношения, ибо два данных отношения всегда достаточны, чтобы найти третье путем умножения, и т. д. Логика классов является моментальной фотографией, снятой с этого построения, так как каждое отношение имеет свою «область» и позволяет в каждый момент переходить от точки зрения отношения к точке зрения класса и присущности. В повседневной жизни самое обыкновенное рассуждение есть рассуждение путем отношений, а силлогизм и энтимема состоят лишь в приложении полученных результатов. Все это сейчас общеизвестная истина.

    Если противоположное мнение имело такую силу, то это потому, что осознание собственной мысли всегда опрокидывает порядок вещей и лишь в последнюю очередь схватывает то, что фактически стоит на первом месте. Так, классы привлекли внимание гораздо раньше отношений, потому что, будучи производными, последние наполняют выработанную ими, выраженную словесно мысль, тогда как само построение остается незамеченным.

    Попытаемся теперь уточнить наши генетические результаты. Чем трансдукция отличается от дедукции и каков характер первоначальных отношений?

    Первоначальное рассуждение, — говорят нам, — это «умственный опыт», по-другому — комбинация в воображении тех отношений, которые непосредственно предлагает реальность. И вот эти первичные отношения всегда суть отношения между моим «Я» и вещами, ибо действительность на первых стадиях является неотчетливой смесью имитации и ассимиляции. Это значит, что в измеряемое, которым является мир, входит измеряющее: мое «Я». И любое отношение, данное «умственным опытом», должно вначале носить на себе след этих двух солидарных терминов.

    А мы видели, что всякая детская перспектива искажена тем, что ребенок, не зная своего «Я», принимает свою точку зрения за абсолютную и не устанавливает между вещами и собой связи, которая одна обеспечила бы объективность. Что касается некоторых простых отношений, то ребенок легко достигает правильного оперирования ими в той мере, в какой они не зависят от «Я». Так, среди детских трансдукций имеется много правильных. Но здесь мы имеем дело со случайностью, или, по крайней мере, это привилегия одной определенной сферы отношений. Что же касается отношений, зависящих от «Я», — а они-то и важны, — их логика ускользает от ребенка за отсутствием установленной связи, прежде всего между «Я» и другими, а затем между «Я» и вещами.

    С ребенком происходит то же, что и с наукой. Пока физика полагала, что может непосредственно оперировать в абсолютном пространстве и в абсолютном времени, она достигала известного развития, но ей не хватало существенных решений. Но когда она поняла, что измеряющее соотносимо с измеряемым, то относительность, отсюда вытекающая, позволила ей, благодаря условиям неизменяемости и сопутствующих изменений, достичь объективности. Точно так же, пока ребенок полагает, что он может непосредственно рассуждать по поводу вещей, забывая свое «Я», он не может ни прийти к пользованию отношениями, ни достичь логической необходимости. Но когда ребенок вводит свое «Я» в качестве элемента в отношения, он достигает их взаимности и логической обязательности.

    Таким образом, трансдукция может быть определена как комбинация отношений, установленных между вещами и организмом, деятельностью (движениями) организма, но без того, чтобы эта деятельность сознавала свои собственные процессы, а значит, и без того, чтобы мысль дошла до осознания своего существования. Так, ряд отношений, построенный совокупностью совершенных достижений, намеченных или воображаемых, представляет эквивалент рассуждения, но поскольку эти действия необратимы, то здесь дедукции еще нет. Короче, трансдукция — это комбинация элементарных отношений, но без их связи между собой, а, следовательно, и без необходимости, ведущей к обобщению.

    Напротив, как только отношения становятся целиком взаимными, и обобщение становится возможным. Более того, такой взаимности достаточно, чтобы объяснить обратимость всех дедукций и через это — характер обязательности и необходимости, свойственный рассуждению. Все отношения, подобно их частному случаю — математическим отношениям, заключают в самих себе собственный элемент проверки, так же как и свою плодотворность.

    Глава V

    РЕЗЮМЕ И ВЫВОДЫ

    Главные черты логики ребенка[110]

    Еще Руссо любил повторять, что ребенок вовсе не маленький взрослый человек, а что у него есть свои нужды и свой склад ума, приспособленный к этим нуждам. Современные работы, посвященные языку и рисункам детей, неоднократно подчеркивали правильность такого взгляда. Карл Гроос в своей теории игры основательно подкрепил это утверждение, а Клапаред его широко развил в функциональном аспекте. Итак, пора, думается, задать себе следующий вопрос: если мысль ребенка разнится от всякой другой интересами, которые ею управляют, равно как и способами выражения, то не отличается ли она также с чисто логической точки зрения своей структурой и функционированием? Это-то мы и попытаемся показать теперь, хотя бы схематически, не входя в детальное обсуждение явлений.

    Чтобы осуществить эту попытку синтеза, мы располагаем известной суммой наблюдений, собранных во время наших исследований детской мысли или в период работы по методу тестов. Сверх того, многие труды, посвященные изучению языка, рисунков и восприятий у детей, дают весьма ценные сведения относительно детской мысли. Собранные материалы могут быть сгруппированы по известным рубрикам: эгоцентризм мысли, интеллектуальный реализм, синкретизм, непонимание отношений, трудность производить логическое умножение и т. д. и т. п. Итак, вот в чем вопрос: составляют ли эти явления некоторое бессвязное целое, то есть обязаны ли они своим существованием ряду случайных и отрывочных причин, не имеющих связи между собой, или они образуют связное целое и, таким образом, представляют свою особую логику? Очевидно, что истина посередине: ребенок обнаруживает свою оригинальную умственную организацию, но развитие ее подчинено случайным обстоятельствам. Что же приходится на долю этой особой умственной организации и что следует отнести на счет случайных обстоятельств? Единственный возможный ответ — постараться установить характерные черты детской логики, объясняя одни из них другими. Если они поддаются такому синтезу, хотя бы для этого пришлось вращаться в заколдованном круге (законном, впрочем, как мы это сейчас увидим), то это значит, что у ребенка имеется своя связная мысль sui generis.

    Если бы это оказалось не так, то тогда можно было бы смотреть на детскую логику как опороченную софизмами — результатами простого неумения приспособиться.

    Но что значит объяснить психическое явление? Без генетического метода, как это показал своим тонким анализом Болдуин, в психологии не только нельзя быть уверенным, что не принимаешь следствия за причины, но даже невозможно поставить самый вопрос об объяснении. Надо, стало быть, заменить отношение между причиной и следствием отношением генетического развития, каковое отношение присоединяет к понятиям о предшествующем и последующем понятие функциональной зависимости в математическом смысле. Мы можем, стало быть, сказать по поводу двух явлений а и b, что а есть функция b, как b есть функция а, оставляя за собой право расположить наше описание, отправляясь от первых наблюдаемых нами явлений, наиболее «объясняющих» в генетическом смысле.

    Но что же такое эти «объясняющие» явления? В этом отношении психология мысли всегда наталкивается на два основных фактора, связь между которыми она обязана объяснить, — фактор биологический и фактор социальный. В самом деле: ум осознает себя, а значит, говоря психологически, существует только в случае контакта с вещами или с другими умами. Тут имеются две плоскости, которые хотелось бы разграничить логически, но которые фактически остаются неотделимыми друг от друга, поскольку у ребенка есть родители, представляющие для него общество, и поскольку он будет испытывать ощущения, составляющие для него биологическую среду. Если попробовать описать эволюцию мысли только с биологической точки зрения или, как становится теперь модным, только с социологической точки зрения, то рискуешь оставить в тени половину действительности. Значит, не надо терять из виду оба полюса и ничем не надо пренебрегать. Но чтобы начать, необходимо остановить свой выбор на одном из языков в ущерб другому. Мы выбрали язык социологический, но настаиваем на том, что в этом нет исключительности, — мы оставляем за собой право вернуться к биологическому объяснению детского мышления и свести к нему то описание, какое пытаемся здесь дать.

    Представить описание с точки зрения социальной психологии, отправляясь от самого характерного в этом смысле явления — эгоцентризма детской мысли, — вот все, что мы попытались сделать для начала. Мы старались свести к эгоцентризму большую часть характерных черт детской логики. О многих из этих черт можно было бы сказать, что как раз их присутствие объясняет эгоцентризм; для предмета наших изысканий это не важно, достаточно отметить, что эти черты образуют комплекс, ибо этот комплекс и определяет логику ребенка.

    § 1. Эгоцентризм мысли ребенка

    Умственная деятельность не является всецело логической. Можно быть умным и в то же время не очень логичным. Две существенные функции ума — находить решения и их проверять — вовсе не влекут с необходимостью одна другую: первая зависит от воображения и только вторая по существу логическая. Логическая деятельность — это доказывание, искание истины.

    Но по какому поводу испытываем мы нужду в проверке наших мыслей?.. Такая нужда не родится сама по себе. Она возникает довольно поздно. Запаздывание объясняется двумя причинами: во-первых, мысль начинает служить непосредственному удовлетворению потребностей гораздо раньше, чем принуждает себя искать истину. Наиболее самопроизвольно возникающее мышление — это игра или, по крайней мере, некое миражное воображение, которое позволяет принимать едва родившееся желание за осуществимое. Это наблюдали все авторы, изучавшие детские игры, детские показания и детскую мысль. То же самое с убедительностью повторил Фрейд, установив, что «Lustprinzip» следует раньше, чем «Realitëtsprinzip». А ведь мысль ребенка до 7—8-летнего возраста проникнута тенденциями игры, иначе говоря, до этого возраста чрезвычайно трудно отличить выдумку от мысли, принимаемой за правду.

    И это не всё. Когда мысль отказывается от непосредственного удовлетворения и от игры и отдается бескорыстному любопытству по отношению к самим вещам (а такое любопытство появляется весьма рано, наверное, с двух— или трехлетнего возраста), то даже тогда индивид обладает удивительной способностью сразу же верить своим собственным мыслям. Значит, если мы стараемся проверить наши высказывания, то делаем это не для нас самих. Что поражает прежде всего в ребенке младше 7—8 лет, так это его необыкновенная самоуверенность. Когда показывают ребенку 4—5 лет, употребляя прием тестов Бине и Симона, два ящичка одинакового объема и спрашивают: «Который тяжелее?», ребенок сразу же отвечает: «Вот этот», предварительно не взвесив их даже на руке! И так во всем. «Я это знаю» — вот единственное доказательство, которым пользуется детская логика. Конечно, ребенок постоянно задает вопросы, но до 7—8 лет значительное число задаваемых вопросов — риторические: ребенок сам знает ответ и высказывает его, часто не ожидая ответа со стороны. Эта сила уверенности характеризует период, который Жане назвал «стадия верования» (stade de la croyance)[111].

    Следует еще раз напомнить, что даже опыт не в силах вывести из заблуждения так настроенные детские умы; виноваты вещи, дети же — никогда. Дикарь, призывающий дождь магическим обрядом, объясняет свой неуспех влиянием злого духа. Согласно меткому выражению, он непроницаем для опыта. Опыт разуверяет его лишь в отдельных, весьма специальных технических случаях (земледелие, охота или производство), но этот мимолетный, частичный контакт с реальностью нисколько не влияет на общее направление его мысли. И не то же ли бывает у детей, и с еще большим основанием, ибо все их материальные нужды предупреждены заботою родителей, так что, пожалуй, только в играх, где нужно действовать руками, ребенок знакомится с сопротивляемостью вещей. В плоскости вербальной мысли всякая идея становится верованием. К 6—7 годам, например, «ремесленнические объяснения» (как выражается Брюнсвик), даваемые ребенком по поводу природных явлений, встречаются в изобилии: реки, озера, горы, море, скалы сфабрикованы людьми. Все это совершенно бездоказательно: ведь ребенок никогда не видел людей, роющих озеро или строящих скалы. Ничего! Он продлевает доступную его чувствам реальность (каменщик, кладущий стену, землекоп, роющий канаву) при помощи вербальной воображаемой действительности, которую он помещает в ту же плоскость. Так что вовсе не вещи приводят ум к необходимости логической проверки: ведь сами вещи обрабатываются умом. Более того, ребенок никогда на самом деле не входит в настоящий контакт с вещами, ибо он не трудится. Он играет с вещами или верит, не исследуя их.

    Каким же образом рождается необходимость в проверке? Ясно, что столкновение нашей мысли с чужой вызывает в нас сомнение и потребность в доказательстве. Без наличия других сознаний неудача опыта привела бы нас к еще большему развитию фантазии и к бреду. В нашем мозгу постоянно возникает множество ложных идей, странностей, утопий, мистических объяснений, подозрений, преувеличенных представлений о силах нашего «Я», но все это рассеивается при соприкосновении с подобными нам. Нужда в проверке имеет своим источником социальную нужду — усвоить мысль других людей, сообщить им нашу собственную мысль, убедить их. Доказательства рождаются в споре.

    Впрочем, это общее место в современной психологии. П. Жане не раз настаивал на психологическом происхождении размышления. Размышление есть акт, с помощью которого мы объясняем наши различные тенденции и верования, подобно тому, как разговор и социальный обмен объединяют индивидуальные мнения, уделяя каждому свое и извлекая из всех нечто среднее. Таким образом, спор является нервом проверки: логическое рассуждение есть спор с самим собой, спор, воспроизводящий внутренние черты настоящего спора. Ш. Блондель еще раз подкрепил эти утверждения, показав, что больная мысль родится именно от неспособности данного индивида подчиниться социальным привычкам думать. Язык и дискурсивное мышление являются продуктами обмена между индивидами... Раз индивид не может вместить свою интимную мысль и свою деятельность в эту схему, раз он отказывается думать социально, то самый факт этой изоляции отнимает у мысли ее логическую структуру. И психоанализ пришел косвенным путем к чрезвычайно схожему результату. Одной из заслуг психоанализа останется то, что он установил различие между двумя родами мышления: один — социальный, способный быть высказанным, направляемый необходимостью приноровиться к другим (логическая мысль), другой — интимный и потому не поддающийся высказыванию (аутентическая мысль). И вот Фрейд и его ученики как раз и показали, что вследствие своего аутизма этот последний вид мысли остается смутным, неуправляемым, чуждым заботе об истине, богатым образными и символическими схемами и особенно не сознающим как самого себя, так и аффективных направлений, вокруг которых группируются его представления.

    Итак, чтобы понять логику детей, нам нужно было начать с вопроса, в какой мере дети сообщают свои мысли и стараются сообразовываться с мыслями других. А чтобы решить этот вопрос, не следовало начинать с обмена мыслями между детьми и взрослыми. Этот обмен, конечно, важен, но он ставит специальные задачи. И в самом деле, в обмене этого типа роли неравны. Ребенок чувствует себя во всем ниже взрослого, и в то же время у него долго остается ложное впечатление, что взрослый его вполне понимает. Поэтому он никогда не станет стараться уточнить свою мысль, разговаривая со своими родителями, и, наоборот, из речей взрослых он удержит лишь то, что ему понравится, за невозможностью проникнуть в мир «больших». Отсюда ничто не доказывает нам, что детские верования являются одними и теми же в одиночестве и во время общения со взрослыми. Единство мысли у ребенка в этом отношении является лишь допущением. Поэтому оставим в стороне на некоторое время вопрос об обмене мыслями между детьми и взрослыми и удовольствуемся результатами, полученными из наблюдений за разговором между детьми: если ребенок чувствует потребность социализировать свою мысль, то эта потребность получит полное удовлетворение, будь у ребенка друзья его возраста, с которыми он ежедневно видится и играет, не стесняясь и не сдерживаясь.

    Так вот, опыт показал нам, что мысль ребенка как раз является промежуточной между аутентической и социализированной мыслями. И мы назвали мысль ребенка эгоцентрической, желая этим сказать, что эта мысль остается аутентической по своей структуре, но что ее интересы уже не направлены исключительно на удовлетворение органических потребностей или потребностей игры, как при чистом аутизме, а обращены также и на умственное приспособление, как у взрослого.

    Этот эгоцентрический характер детской мысли был установлен тремя специальными исследованиями, возвращаться к которым здесь излишне. Сначала (часть I, глава I), записывая в «Доме малюток» (школа-лаборатория при Институте Ж.-Ж. Руссо в Женеве) язык нескольких детей, взятых наудачу, в течение приблизительно месяца, мы заметили, что еще между 5 и 7 годами от 44 до 47% детских речей остаются эгоцентрическими, хотя эти дети могли работать, играть и говорить, как им было угодно. Между 3 и 5 годами мы получили от 54 до 60% эгоцентрических речей. Они, в противоположность вопросам, приказаниям и сообщениям, состоят главным образом из монологов и из некоего псевдоразговора, или «коллективного монолога», во время которого каждый собеседник говорит для самого себя, не обращая внимания на других и не отвечая им. Стало быть, функция этого эгоцентрического языка состоит в том, чтобы скандировать свою мысль или свою индивидуальную деятельность. В этих речах остается немного от того «крика, сопровождающего действие», о котором вспоминает Жане в своих этюдах о языке. По крайней мере, эти речи очень далеки от того, чтобы служить для настоящего обмена мыслями. Такой характер, свойственный значительной части детского языка, свидетельствует об известном эгоцентризме самой мысли, тем более что кроме слов, которыми ребенок ритмизирует свою собственную деятельность, он, несомненно, хранит про себя огромное количество невысказываемых мыслей. А эти мысли потому и не высказываются, что ребенок не имеет для этого средств; средства эти развиваются лишь под влиянием необходимости общаться с другими и становиться на их точку зрения.

    Второе исследование (часть I, глава II) показало нам, что даже в социализированной части детского языка разговор проходит через несколько примитивных стадий, прежде чем сделаться настоящим обменом мыслями. В частности, лишь приблизительно к 7—8 годам спор становится тем, чем он является у взрослого, то есть обменом точек зрения — при стремлении мотивировать свою и понять ту, что у собеседника. До этого спор является простым столкновением противоположных утверждений, без мотивировки и взаимного понимания.

    Наконец, третье исследование (часть I, глава III) послужило нам способом проверки и позволило точнее выяснить причины эгоцентризма. Если дети так мало разговаривают между собой и если, в частности, они силятся лучше приноровиться к мысли взрослого и к внешнему миру путем индивидуальным и одиноким, то это происходит, возможно, по двум ясно различаемым причинам: или потому, что они предпочитают одиночество и замкнутость своего «Я», или потому, что они постоянно думают, что друг друга понимают, и нисколько не догадываются об эгоцентрическом характере своей мысли. На самом деле это второе решение вопроса и есть правильное. Дети не только думают, что они разговаривают друг с другом и что они действительно друг друга слушают, но они, сверх того, допускают, что каждая из их мыслей является мыслью всех других, что все могут ее читать и понимать, даже если она и не выражена вполне ясно. Ибо если дети эгоцентричны, то они, однако, не понимают интимности мысли, или, вернее, потому именно, что они говорят каждый для себя, они произносят громко все то, что у них может облечься в словесную форму, и, таким образом, полагают, что понимают друг друга.

    Можно спросить себя поэтому: является ли эта привычка детей считать себя всегда понятыми помехой их действительному взаимному пониманию, когда они берут на себя труд давать друг другу объяснения? К решению вопроса о словесном понимании друг друга детьми одного возраста и привело нас наше третье исследование. Конечно, когда дети играют, когда они вместе перебирают руками какой-нибудь материал, они понимают друг друга, ибо, хотя их язык и эллиптичен, он сопровождается жестами, мимикой, представляющей начало действия и служащей наглядным примером для собеседника. Но можно спросить себя: понимают ли дети вербальную мысль и самый язык друг друга? Иначе говоря: понимают ли друг друга дети, когда говорят, не действуя? Это капитальная проблема, ибо как раз в этой вербальной плоскости ребенок осуществляет свое главное усилие — приспособиться к мысли взрослого и все свое обучение логической мысли. Более того, так как ребенок частью видит мир через свою вербальную мысль, а не таким, каким его представляет ему непосредственное ощущение, то вербальный план пронизывает все представления о вещах.

    Чтобы решить эту проблему, мы выбрали 50 детей в возрасте между 6—7 и 7—8 годами, детей одного и того же школьного класса, и заставили их попарно рассказать друг другу маленькую историю и объяснить рисунок, представляющий механизм крана или шприца. И вот, как помнит читатель, хотя ребенок, которому поручено было давать объяснение (каждый должен был объяснять по очереди), в общем, хорошо понимал то, что он сам объяснял, собеседник его в среднем очень плохо схватывал объяснение, полагая, разумеется, в то же время, что он понимает хорошо. Мы считаем излишним возвращаться здесь к цифрам, которые служили нам для оценки понимания детьми взрослых и детьми детей. Достаточно напомнить, что непонимание между детьми зависит столько же от неспособности выражаться объяснителя (который остается эгоцентричным даже в самом языке), сколько от неумения собеседника адаптироваться; он просто не слушает, потому что сразу полагает, что все понял, и потому что он воспринимает все, что слышит, со своей собственной, эгоцентрической позиции.

    Таковы три группы фактов, которые мы можем привести в пользу гипотезы, что мысль ребенка более эгоцентрична, чем наша, и что она представляет собой середину между «аутизмом» в строгом смысле слова и социализированной мыслью. Конечно, подобное утверждение остается гипотетическим. Нужно произвести еще много исследований обмена мыслями между детьми различного возраста, между братьями и сестрами и в особенности между родителями и детьми. Но гипотеза так явно близка к здравому смыслу, представляется столь очевидной, что, какова бы ни была интимная близость ребенка к окружающим людям, все-таки огромная часть его мысли остается несообщенной. С одной стороны, это происходит потому, что взрослый не может снова стать ребенком, с другой — потому, что ребенок не может измерить непонимание взрослого и тем более создать себе язык, во всем отвечающий оттенкам его собственной мысли. Поэтому факт детского эгоцентризма представляется нам едва ли оспоримым. Весь вопрос в том, чтобы определить, эгоцентризм ли влечет за собою те трудности выражения и те логические явления, которые мы только что рассмотрели, или все происходит наоборот. Однако ясно, что с точки зрения генетической необходимо отталкиваться от деятельности ребенка для того, чтобы объяснить его мысль. А эта деятельность, вне всякого сомнения, эгоцентрична и эгоистична. Социальный инстинкт в ясных формах развивается поздно. Первый критический период в этом отношении следует отнести к 7—8 годам; к тому же возрасту приурочивается первый период логического размышления и унификации, а также первые усилия избегать противоречий.

    § 2. Трудности осознания и нарушение равновесия мыслительных операций

    Существуют взрослые, оставшиеся эгоцентричными в своей манере мыслить. Это люди, которые помещают между собою и реальностью воображаемый или мистический мир и сводят все к такой индивидуальной точке зрения. Не приспособленные к кипящей вокруг них жизни, они погружены в жизнь внутреннюю, от этого еще более напряженную. Лучше ли осознают они самих себя? Ведет ли эгоцентризм к более правильному самонаблюдению? Напротив, нетрудно заметить, что известная манера жить в самом себе, которая развивает не поддающееся высказыванию богатство ощущений, индивидуальных образов и схем, уменьшает как раз анализ и самосознание. Исследования больного сознания, произведенные Ш. Блонделем, целиком доказывают это положение. Понятие аутизма в психоанализе проливает яркий свет на то, как несообщаемость мысли влечет за собой известную несознаваемость. В общем, можно без риска предположить, что мы осознаем сами себя в той мере, в какой адаптируемся к другим. Но поскольку мы открываем, что другие не понимают нас и что мы их не лучше понимаем, постольку мы силимся приноровить наш язык к тысяче случаев, создаваемых этим взаимным непониманием, и так становимся способными к одновременному анализу и других, и самих себя.

    А что происходит с ребенком? Сопровождается ли его эгоцентризм известной бессознательностью, которая, в свою очередь, могла бы объяснить некоторые черты детской логики? Вопрос приобретает интерес, лишь, будучи поставлен на экспериментальную почву. Ведь и без техники, которая точно показывает, что такое эта бессознательность ребенка по отношению к самому себе, ясно, что можно утверждать существование этой бессознательности как общепонятной истины.

    Так вот, исследование, произведенное нами в отношении некоторых арифметических рассуждений (см. главу IV, § 1 этой части), позволило нам обнаружить интересный факт. Ставя вопросы детям от 7 до 9 лет по поводу задачек, в которые входили дроби и некоторые словесные выражения, вроде «в X раз больше» или «в X раз меньше», мы нашли вот что: чрезвычайно разнообразные ответы следовали закону развития, который нам удалось понемногу установить. Однако непосредственное истолкование ответов детей долго оставалось для нас невозможным именно потому, что ребенок был не в состоянии ответить нам, как он поступал в каждом частном случае. В известном смысле он не сознавал своего собственного рассуждения или, по крайней мере, был не способен к самонаблюдению и к немедленной непосредственной ретроспекции. Напомним один пример: выражение «в 5 раз быстрее, чем за 50 минут», бывало приравнено к «45 минутам». Сам по себе этот ответ нас здесь не интересует. Но избранный прием и степень сознательности рассуждения многозначительны. Путем расспросов нам удалось разобраться в этом случае: ребенок ограничился тем, что отнял 5 минут, как будто бы «в 5 раз меньше» значило «минус 5». Но когда у него спрашивают, как он действовал, он не может ни описать своего рассуждения, ни даже сказать, что он «отнял 5» от 50, и т. д. Он отвечает: «Я отыскал» или: «Я нашел 45». Если у него еще спрашивают: «Как ты нашел?» и т. п., если настаивают, чтобы узнать ход рассуждений, то ребенок изобретает новое вычисление, совершенно произвольное и предполагающее ответ «45». Например, один мальчик нам ответил: «Я взял 10, и 10, и 10, и 10, и я прибавил еще 5».

    Короче, если только задача посложнее, ребенок рассуждает так, как рассуждаем мы, решая какую-нибудь чисто эмпирическую проблему (например, при игре в бирюльки), то есть не храня воспоминания о последовательных действиях, совершаемых на ощупь, из коих каждое сознательно, но их ретроспективный обзор очень труден. Если просят ребенка описать ход его исканий, он просто дает рецепт, как найти решение, причем этот рецепт предполагает самое решение. Но ему никогда не удается описать свое рассуждение как таковое.

    Можно возразить, пожалуй, что эти трудности самонаблюдения недостаточны, чтобы доказать слабое осознание, о котором свидетельствует ребенок во время рассуждений, но многие другие факты приводят к тому же заключению. Один из самых ярких — неспособность детей давать определения (см. главу IV, § 2 этой части). Нередко встречаешь детей от 7 до 9 лет, которые считают живыми все тела, двигающиеся сами по себе: животных, солнце, луну, ветер и т.п. Но обычно эти же самые дети не способны объяснить свой выбор. И мы помогаем им осознать их определение жизни, спрашивая, например, почему облака не живые (ответ: «потому что их гонит ветер»). Сам ребенок «пользовался» своим определением, и довольно систематически, но не знал его, не будучи в состоянии придать ему его в словесную форму.

    Уже сам характер арифметических рассуждений и детских определений показывает, что детское рассуждение не заключается в выводах, о которых субъект знает, почему и как он их делает, а состоит из ряда несвязанных суждений, которые обусловливают друг друга чисто внешним, а не внутренним образом, или, если угодно, которые взаимно влекут одно другое как бессознательные действия, но не как сознательные суждения. Детское суждение до 7—8 лет в строгом смысле слова представляется «умственным опытом» (expérience mentale), по Маху. Оно подобно материальному действию, когда какое-нибудь движение рук, например, приводит к другому движению рук, причем, однако, отсутствует сознание детерминизма этих последовательных движений. Иными словами, операции остаются бессознательными, их детерминизм не стал еще логической необходимостью. Можно, конечно, сказать, что этот детерминизм операций подразумевает возможность внутренней логической связи. Но ребенок не сознает этой последней, а потому мы и не вправе говорить о логическом выводе. Имеется, если хотите, логика действий, но нет еще логики мысли[112].

    Клапаред показал при помощи весьма интересных опытов, что сознание сходства появляется у ребенка позже, чем сознание различия. Действительно, ребенок попросту ведет себя одинаково по отношению к предметам, которые могут быть уподоблены друг другу, не испытывая нужды осознать это единство поведения. Он действует, так сказать, по сходству раньше, чем может его продумать. Наоборот, разница в предметах создает неумение приспособиться, каковое и влечет за собой осознание. Клапаред извлек из этого факта закон, который назвал «законом осознания» (loi de prise de conscience): чем больше мы пользуемся каким-нибудь отношением, тем меньше мы его сознаем. Или иначе: мы сознаем лишь в меру нашего неумения приспособиться.

    Закон осознания нам представляется существенным для установления связи между функциональными факторами детской мысли, в частности, между эгоцентризмом и отсутствием социальной потребности, с одной стороны, и чертами строения, которые определяют логику ребенка, — с другой. Ибо только закон осознания объясняет, почему детский эгоцентризм влечет за собой неспособность понять логические отношения. Поскольку ребенок мыслит для себя, он не имеет никакой нужды осознавать механизм собственного рассуждения (см. § 2 и 4 главы I этой части). Его внимание целиком направлено на внешний мир, на действие — и нисколько не на свою собственную мысль как на среду, помещенную между ним и внешним миром. Наоборот, поскольку ребенок старается приспособиться к другим, он создает между ними и собой новую реальность, плоскость мысли, высказываемой и обсуждаемой, где операции и отношения, управлявшиеся до сих пор лишь действием, станут отныне управляться воображением и словами. В этой-то именно мере ребенок и будет чувствовать потребность осознать и такие отношения, и такие операции, дотоле бессознательные именно потому, что их было достаточно для практики.

    Но как осуществляется это осознание? Закон осознания является законом функциональным, то есть он указывает только, когда индивид нуждается или не нуждается в осознании. Остается задача структуры: каковы средства этого осознания и каковы встречаемые им препятствия? Чтобы ответить на этот вопрос, следует ввести еще один закон — «закон перестановки» (loi du décalage). И впрямь, осознать какую-нибудь операцию — значит перевести ее из плоскости действия в плоскость языка, то есть воссоздать в воображении, чтобы ее можно было выразить словами. В частности, в том, что касается рассуждения, осознание операций предполагает, как это утверждают Мах, Риньяно и Гобло, умственное воспроизведение опытов, которые могли бы быть действительно проделаны. А раз существует необходимость постоянного воссоздания, то, как только ребенок попытается заговорить о какой-нибудь операции, он столкнется, видимо, с теми же затруднениями, которые уже были им преодолены в плоскости действия. Иначе говоря, усвоение операции в вербальной плоскости воспроизведет перипетии, имевшие место при ее усвоении в плоскости действия: произойдет перестановка между двумя усвоениями, одно будет копировать другое. Иными будут только сроки, ритм же, возможно, останется тот же. На деле это нарушение равновесия между действием и мыслью наблюдается постоянно. Оно имеет капитальное значение для понимания логики ребенка: оно объясняет все явления, которыми мы занимались до сих пор. Например, ребенку трудно понять, что часть или доля непременно относятся к целому. Когда ему говорят, что данный цвет темнее другого и вместе с тем светлее третьего, ему трудно определить, какой светлее, и т. д. И вот эти-то трудности еще очень заметны в вербальном плане между 7 и 11 годами, тогда как в плане действия они уже не существуют. Но попытки, через которые проходит ребенок, чтобы преодолеть эти трудности, воспроизводят те попытки, какие несколько лет перед тем он предпринимал в плоскости действия: в этой плоскости он тоже не умел разделить целое на два или на четыре, не забывая этого целого, как не мог сравнить признаков трех предметов, не впадая в софизмы, которые позднее снова обнаруживаются в его мысли. Таким образом, один факт, что ребенок продумывает данную операцию вместо того, чтобы ее выполнить материально, вызывает давно забытые обстоятельства, встреченные в плане действия (см. главы II и III части II).

    Эта перестановка материальных опытов в вербальную плоскость отмечалась не всегда. Для ассоциативной психологии она непонятна: если бы наши сознательные рассуждения являлись прямым результатом нашего предшествующего опыта, то (раз этот опыт закончен в плоскости действия) индивид должен был бы уметь думать и представлять результаты этого опыта в вербальной плоскости. Наоборот, если умственный опыт, появляющийся в известный момент в вербальной плоскости, обязан своим существованием, как думает Клапаред, неприспособленности к новым нуждам, то он не будет простой транспозицией материальных, наиболее близких по времени и законченных опытов, но предполагает новую адаптацию. В этом смысле произойдет нарушение равновесия между прошлым и настоящим. Значит, ход умственной деятельности вовсе не беспрерывен, как думали ассоцианисты (Тэн, Рибо), но ритмичен, причем он предполагает кажущиеся возвращения назад, последовательные волны, интерференции и «периоды» различной длины.

    Впрочем, в настоящее время все эти вещи общеизвестны. Но когда забывают об этих трюизмах, постоянно рискуют, анализируя детские рассуждения, или смешать словесную способность со способностью пользоваться отношением в действиях, или упустить из виду вербальную плоскость, как будто бы все логические операции не подлежат, рано или поздно, новому усвоению в плоскости дискурсивной мысли, для того чтобы на самом деле служить целям социального обмена.

    Большинство явлений детской логики может быть сведено к этим общим причинам. Корни этой логики и причины ее трудностей лежат в эгоцентризме мысли ребенка до 7—8 лет и в бессознательности, которую порождает этот эгоцентризм. Между 7—8 и 11—12 годами такие трудности переносятся в вербальную плоскость, и на детской логике отзываются тогда причины, которые действовали до этой стадии.

    § 3. Неспособность к логике отношений и узость поля наблюдения

    Одним из первых следствий детского эгоцентризма является то, что ребенок судит всегда обо всем со своей собственной, индивидуальной точки зрения. Ему очень трудно стать на позицию других. В итоге его суждение всегда, так сказать, абсолютно, никогда не относительно, ибо относительное суждение предполагает одновременное создание, по крайней мере, двух различных точек зрения.

    Здесь, впрочем, мы говорили не о всяких логических отношениях, а только о тех, которые логики называют «суждением об отношениях» в противоположность «предикативному суждению». Суждение же предикативное, например: «Поль — мальчик», предполагает лишь одну точку зрения (или самого Поля, или мою — это неважно). Суждение об отношении, например: «Поль — мой брат», предполагает, напротив, по крайней мере, две точки зрения: мою, ибо Поль не брат кого-либо другого и не брат самого себя, и точку зрения его самого, ибо суждение это в устах Поля меняет форму и становится: «Я брат такого-то». И так бывает со всеми суждениями об отношении, соединяющими хотя бы двух индивидов и меняющими свою форму согласно позиции каждого из них. Но ребенок так привык думать со своей индивидуальной точки зрения и так не способен стать на точку зрения другого, что такие простые отношения, как брат и сестра, представляют для него всевозможные затруднения, во всяком случае, в вербальном плане. Ребенок стремится деформировать предлагаемые ему суждения об отношении и свести их к типу суждений предикативных, более простых (абсолютных).

    Два наших предшествующих исследования (часть I, главы II и III) показали нам, что у ребенка существует тенденция смешивать в связи с такими высказываниями, как «У меня X братьев», точку зрения включения или предикативного суждения («Нас X братьев») и точку зрения отношения. Но не только этими причинами нужно объяснять трудность теста абсурдных фраз Бине и Симона («У меня три брата: Поль, Эрнест и я» — тест для 10—11 лет, в зависимости от страны): до 10 лет три четверти детей не могут указать одновременно, сколько братьев и сестер в их семье, сколько братьев и сестер имеет каждый из их братьев и сестер. Прототип ответов такой: ребенок говорит, например, что в его семье имеются два брата (что правильно). «А у тебя сколько братьев? — Один, Поль. — А у Поля имеется брат? — Нет. — Но ведь ты его брат? — Да. — Значит, у него есть брат? — Нет» и т. д. Ясно, что подобное явление зависит от эгоцентризма. И верно: оно не рассуждение в собственном смысле слова. Ребенок никогда не ставит себе вопроса и не прибегает к рассуждению, чтобы на него ответить. Явление состоит в том, что можно было бы назвать иллюзией относительно точки зрения. Именно привычка смотреть только со своей точки зрения и мешает ребенку стать на позиции других и этим самым оперировать суждениями об отношении, то есть понимать относительность и взаимообусловленность точек зрения.

    Второе исследование показало нам, что это объяснение распространяется также на отношения более сложные, например, на отношения между правой и левой руками (часть II, глава III). В 5 лет ребенок (в Женеве) умеет показать свои левую и правую руки, но эти названия имеют для него абсолютный смысл (это названия рук и названия всех предметов, расположенных в известном порядке по отношению к его собственному телу). Так, до 8 лет ребенок не умеет показать левую и правую руки собеседника, находящегося к нему лицом, все по той же причине, что его собственная точка зрения абсолютна. В 8 лет ребенку удается поместиться в перспективе собеседника, но умеет ли он настолько же стать на точку зрения самих предметов? Если положить на стол карандаш и нож, конечно, он сможет сказать, находится ли карандаш слева или справа от ножа, но опять-таки это его собственная точка зрения: и только к 11 годам он сумеет сказать при виде трех предметов, находящихся рядом, помещаются ли они справа или слева друг от друга, когда их берешь попарно. Короче, развитие здесь представляется в такой последовательности: собственная точка зрения, точка зрения других и затем только точка зрения предметов или суждение об отношении вообще.

    Таким образом, именно к эгоцентризму приходится отнести тот факт, что детям трудно обращаться с относительными понятиями (с понятиями об отношении), равно как и тенденцию искажать суждения об отношении, подводя их под тип суждения принадлежности или включения.

    Одна из наших работ, опубликованная раньше настоящей[113], привела нас к анализу явлений подобного рода по поводу теста Берта. Имеются три девочки: у первой волосы светлее, чем у второй, и темнее, чем у третьей. Спрашивается, у какой волосы самые темные? Детские рассуждения, рассмотренные нами, не направлены на сравнение, исходя из указанных отношений. Они превращают суждения об отношении в предикативные суждения; механизм этого превращения можно схематически представить так: первая и вторая из этих девочек — блондинки, первая и третья — брюнетки, значит, у третьей волосы самые темные из трех, вторая самая светлая, а первая занимает промежуточную позицию. В итоге получается результат, совершенно противоположный тому, что образовалось бы, если была бы применена логика взрослых об отношениях.

    Чтобы объяснить это явление, мы прибегли попросту (отметив, что это лишь статический, а значит, временный способ описывать вещи) к указанию на узость поля детского внимания. Действительно, чтобы пользоваться суждением об отношении, нужно иметь поле внимания более обширное, чем для того, чтобы употреблять предикативное суждение, или, по крайней мере, как сказал бы Рево д'Аллонн, нужны более сложные «схемы внимания». Ведь всякое отношение предполагает осознание одновременно двух предметов. П. Жане часто настаивал на этом. Если предположить, что поле внимания у ребенка более узко, чем наше, то есть менее синтетично, то он не сможет связать в один пучок сознания данные теста. Он увидит предметы один после другого, а не одновременно. Этого одного факта достаточно, чтобы превратить суждение об отношении в ряд простых предикативных суждений, и сравнение произойдет не в течение акта внимания, а позже. Мы получили, впрочем, подтверждение этой гипотезы, исследуя стадии, через которые проходили дети от 7—8 до 11—12 лет в отношении данного теста сравнения.

    Остается, однако, объяснить в предлагаемой гипотезе, почему у ребенка поле внимания уже, чем у нас. Мы показали в предыдущем параграфе, что у ребенка сознание собственной мысли и собственного рассуждения слабее, чем у нас. Но этого еще недостаточно, чтобы внимание, направленное на внешний мир (внимание восприятия, внимание при понимании языка других и т. п.), следовало тому же закону. Детское внимание, подобно детской памяти или даже памяти глубоких старцев, могло бы быть, напротив, более пластичным, чем наше. В таком случае разница зависела бы особенно от степени организации, от структуры схематизма внимания. Выяснением этого и следует заняться.

    Мы полагаем, что детский эгоцентризм имеет глубокое влияние на этот схематизм внимания, мешая ему стать одновременно на точку зрения многих предметов и даже вообще на точку зрения самих предметов. Эгоцентрическая манера думать о близких (мы видели примеры ее по поводу понятий «брат» и «сестра», «левая» и «правая» сторона) влечет за собой некоторое количество привычек и схем, которые можно назвать реалистическими — по аналогии с многочисленными реалистическими иллюзиями, о которых свидетельствует начальная история науки (геоцентрическая гипотеза и т. д. — часть II, глава III, § 5—7). Ребенок принимает, таким образом, свое собственное непосредственное восприятие за абсолютное. Так, в Женеве большинство мальчиков 7—8 лет думают, что солнце и луна следуют за ними во время прогулки, так как эти светила находятся постоянно над ними. Они находятся в очень большом затруднении, когда их спрашивают, какого из двух гуляющих эти светила сопровождают в том случае, когда прогуливающиеся направляются в разные стороны. Отсюда только один шаг к неведению об относительности понятий и к уклонению от сравнения. Для маленьких женевцев в возрасте до 8—9 лет дерево плавает по воде потому, что оно легкое (абсолютно), а не потому, что оно легче воды. Об этом достаточно свидетельствует их язык. Но при виде двух равных объемов воды и дерева они утверждают, что дерево тяжелее. Эта оценка меняется после 8—9 лет. Иначе говоря, сравнение и отношение, даже просто воображаемые до этого возраста, не представляют интереса применительно к означенным естественным явлениям. За меру принимается непосредственное восприятие.

    Такие привычки мыслить, приобретенные с годами, влияют, разумеется, на схематизм внимания. Прежде всего, реализм мешает ребенку рассматривать вещи сами по себе: он их видит всегда в форме мгновенной перцепции, принимаемой за абсолютную как своего рода ипостась. Он не ищет, таким образом, внутренних отношений этих вещей между собой. Затем, в силу того, что вещи не предстают в их внутренних отношениях, но всегда видимы такими, какими дает их непосредственное восприятие, они или оказываются смутно смешанными (синкретизм), или рассматривают порознь, отрывочно, без синтеза. В этом-то и состоит узость детского поля внимания: ребенок видит много вещей, иногда больше, чем мы (в частности, он замечает много подробностей, ускользающих от нас), но не организует свои наблюдения, не способен думать одновременно больше, чем об одной вещи. Он рассеивает данные, не синтезируя их. Его множественное внимание, как выражается Рево д'Аллонн, находится в диспропорции с его апперцептивным вниманием (подобно тому, как организация его воспоминания находится в диспропорции с пластичностью его памяти).

    В этом смысле можно утверждать, что если эгоцентризм мысли и не обусловливает, может быть, узости поля внимания, то все же эгоцентризм и подобный схематизм внимания солидарны: они оба вытекают из примитивных привычек мыслить, которые состоят в том, что непосредственное индивидуальное восприятие принимается за абсолютное, и оба влекут за собою неспособность пользоваться логикой отношений.

    § 4. Неспособность к синтезу и соположение

    Узость поля детского внимания и характер его схематизма имеют еще и другие следствия: они объясняют ряд явлений, в том числе неспособность к синтезу, замечаемую в первых детских рисунках, трудность интерферировать логические категории, непонимание отношения части к целому и тому подобные явления, которые в области словесной мы можем объединить под общим термином «соположение» (часть II, глава I).

    В самом деле, если вещи воспринимаются непосредственно, без всякого порядка и организации, если в процессе работы рационального внимания они пересказываются одна за другой, не связанные в одно, то ребенок будет помещать в своем уме вещи и факты рядом, не будучи в состоянии их синтезировать. Люке, говоря о детских рисунках, описал это явление под именем «неспособности к синтезу» (in capacité synthétique). Действительно, отдельные части одного целого помещаются рисующим прежде, чем он сможет их связать, одна возле другой. Ребенок нарисует, например, глаз рядом с головой и т. д. Уже по такому рисунку можно заключить, что это явление говорит о большем, чем о недостатке технических навыков (неумении владеть карандашом), — о том, что корень его находится в самой мысли. Мы опубликовали очень яркий пример в этом смысле: рисунки велосипедов, сделанные детьми от 5 до 7 лет[114]. В Женеве механизм велосипеда правильно понимается мальчиками в возрасте 7—8 лет. На более ранних стадиях, хотя ребенок и знает, что для чего (чтобы велосипед двигался, нужны шестерня, цепь и педали), он не сможет все же указать точно относительно частей ни подробностей смычки, ни точных причинных зависимостей. Но в возрасте, когда причинное объяснение, даваемое вербально, становится правильным, рисунок тоже правилен. В возрасте же, когда объяснение фрагментарно, рисунок или очень примитивен, или подробен, но свидетельствует как раз о неспособности к синтезу: так, между двумя большими колесами велосипеда помещены рядом, без какой бы то ни было связи, шестерня, педаль и две горизонтальные черты, которые должны изображать цепь. Неспособность к синтезу в рисунке дополняется здесь неспособностью к синтезу в самой мысли.

    Таковая неспособность продолжает существовать и гораздо позже, если распространить рассматриваемое понятие на все сходные явления, которые мы обозначаем под именем явлений соположения. Таким образом, детское рассуждение обнаруживает тенденцию скорее ставить рядом логические классы или предложения, чем находить их точную иерархию. Мы уже изучали этот факт в связи с трудностями, представляемыми логическим умножением[115]. Дают, например, ребенку тест в такой форме: «Если это животное обладает длинными ушами, то это осел или мул. Если у него толстый хвост, это мул или лошадь. Так вот: у него длинные уши и толстый хвост: что это такое?»

    Вместо того чтобы найти точную интерференцию двух классов и сказать, что искомое животное есть мул, мальчики в возрасте 10—11 лет слагают условия и ставят рядом классы, а не исключают лишнее. Так они приходят к результату, что определяемое животное может быть и ослом, и лошадью, и мулом. Ясно, в чем состоит здесь явление соположения (то есть сочинения вместо подчинения). Ребенок обращает внимание сначала на длинные уши и делает вывод, что данное животное — это осел или мул. Потом он обращает внимание на наличие толстого хвоста. Если бы это новое условие совместилось с предшествующим, то ребенок исключил бы возможность для животного быть ослом, потому что у осла нет толстого хвоста. Но ребенок рассматривает новое условие отдельно и ставит его рядом с предшествующим вместо того, чтобы противопоставить одно другому, и резюмирует, что это может быть лошадь или мул. Каждое суждение, следовательно, размещается рядом с предшествующим, а не ассимилируется им. В конце концов ребенок связывает оба суждения в один пучок, но этот пучок составляет простое соположение, а не иерархическую лестницу; ребенок приходит к заключению, что все три случая возможны. В общем, он не исключает ничего. Он ставит суждения рядом, не выбирая. В рассматриваемом случае, конечно, имеется известная неспособность к синтезу, поскольку таковой предполагает выбор, иерархию и отличается от простого нахождения рядом (часть II, глава IV, § 2).

    Само собой, этот характер детского суждения исключает какое бы то ни было рассуждение при помощи силлогизмов. И вправду: силлогизм есть оперирование последовательными логическими умножениями и сложениями. Если ребенок оказывается не способным к логическому сложению и умножению, то тем самым ему будет чужд и силлогизм. Не следует, конечно, и думать о том, чтобы предлагать детям комментировать или дополнять силлогизмы в их классической форме. Форма, какую дают силлогизму учебники логики, очень мало употребима. На самом деле люди думают больше энтимемами, чем силлогизмами, и даже, как это доказано методом так называемого внутреннего наблюдения, обходятся без энтимем, могущих быть сформулированными. Позволительно, однако, предложить ребенку, не впадая в слишком большую искусственность, тест в такой форме: «Несколько жителей города Сен-Марсель были бретонцы. Все бретонцы города Сен-Марсель погибли на войне. Остались ли еще жители в Сен-Марселе?»[116]. И вот значительная часть мальчиков от 10 до 11 лет, которых мы опрашивали в Париже при помощи теста этого рода, оказались неспособными произвести это логическое умножение: они заключили, что в Сен-Марселе не осталось больше жителей.

    Данный тест ведет к рассмотрению второй формы, в которой может проявиться феномен соположения: это трудности для детей в понимании отношения части к целому[117] и вообще всякого отношения доли ко всему. Эти трудности встречаются в различных стадиях: сначала в плоскости действия и перцептивного понимания, потом в вербальной плоскости. В первой плоскости случается, что ребенок (до 7—8 лет) рисует часть предмета, не зная, как ее отнести к целому, или, проще, забывая о целом (неспособность к синтезу); бывает и так, что, желая разделить 8 или 10 спичек на две равные кучки, он во время этой операции забывает, какое именно число следует разделить. Короче, в силу тенденции ставить рядом (сополагать), вместо того чтобы подчинять (иерархизировать), ум ребенка склонен смотреть на части целого как на отдельные, не зависящие друг от друга и не зависимые от целого. И вот когда эти трудности уже побеждены в плоскости восприятия, они снова появляются в плоскости вербальной. С одной стороны, когда говорят ребенку: «Часть моих цветов» и т. д., он, даже независимо от родительного падежа, обнаруживает тенденцию не доискиваться, где целое, а рассматривает эту «часть» как маленькое целое, только неполное. С другой стороны, в связи с этой неспособностью думать о части, не относя ее к целому, родительный падеж не понимается как родительный разделительный. «Часть моих цветов» означает, таким образом, «букет цветов» (часть II, глава III, § 6).

    Но тенденция сополагать, вместо того чтобы синтезировать, замечается не только в схематизме суждения, как в только что приведенных примерах; она характеризует также внутреннюю связь. Под этим нужно разуметь, как это показало изучение грамматических союзов логической и причинной связей («потому что») и противительных союзов («хотя») (см. часть II, главу I), что ребенок в своем языке, часто вопреки нашему ожиданию, не отмечает связи между последовательными суждениями и довольствуется тем, что ставит рядом эти суждения без всякого союза или попросту соединяет их посредством «и».

    К примеру, в объяснениях, даваемых одним ребенком другому (часть I, глава III, § 1), почти не встречаешь словесного выражения причинных связей. Объяснение имеет вид рассказа. Связи обозначаются при помощи «и потом», даже когда речь идет о явлениях механических. Так, когда просят ребенка, даже в возрасте 7—8 лет, дополнить фразу, содержащую «потому что», он ее иногда дополняет правильно, а иногда переставляет термины отношения, обозначаемого словом «потому что». Например: «Этот человек упал с велосипеда, потому что он потом был болен» и т. п. Правда, слова «потому что» правильно употребляются ребенком, чтобы выразить психологические связи (мотивация: «Потому что папа не хочет»). Но «потому что», означающее логические связи, почти совершенно отсутствует в самопроизвольном языке ребенка, и, когда вызываешь употребление таких связей, получаются ошибки вроде только что указанных. Наконец «ведь» (donc) долго отсутствует в детском языке. Это слово заменяется термином «когда», который долгое время означает временную последовательность, а не следствие.

    Все эти факты находятся в согласии между собою и доказывают известную неспособность к синтезу в мышлении ребенка, касается ли она схематизма суждения или связи суждений между собой. Значит ли это, что ум ребенка наполнен множеством находящихся рядом представлений и суждений без всякой связи между ними, как это кажется со стороны? Иначе говоря, имеется ли у самого ребенка впечатление хаоса и несвязности? Очевидно, что это вовсе не так и что этому недостатку объективных связей должен соответствовать избыток связей субъективных. Что это так, показывает нам явление синкретизма, представляющееся противоположностью, но являющееся и дополнением соположения.

    Впрочем, одна особенность структуры детских представлений является переходным моментом между соположением и синкретизмом: это отношение, которое соединяет термины, разрозненные из-за неспособности к синтезу. Когда какая-нибудь причина дробления, например рисунок или язык, не принуждает ребенка анализировать предметы, то они, как мы это только что видели, воспринимаются синкретически. Но когда они раздроблены и неспособность к синтезу делает невозможным их синтезирование, то какова же связь, которая группирует рядом стоящие элементы? Люке правильно отметил, что эта связь — отношение «принадлежности», а не «включения»; он под этим разумеет (не заботясь о смысле, какой эти термины имеют в логике), что, например, рука, нарисованная рядом с человечком, понимается ребенком как «идущая вместе», а не как «составляющая часть» его тела. Нам часто приходилось находить это отношение в детских представлениях, и мы ему дали название отношения собственности, чтобы избежать смешения со словарем логики. Так, в выражении «часть моего букета» родительный падеж не означает ни разделительного, ни атрибутивного отношения, но, так сказать, выражает оба разом: «часть, которая вместе с букетом» — таков перевод, который нам дал один ребенок. Точно так же маленькие женевцы, зная, что Женева находится в Швейцарии, заявляют, что они женевцы, а не швейцарцы, поскольку они не понимают, что можно быть вместе и теми и другими (часть II, глава III, § 6). Женева для них «идет вместе» со Швейцарией, но при этом они не видят части и целого и не стараются определить в подробностях пространственные соприкосновения. Таким же образом, наконец, если только можно сравнить между собою эти разнородные случаи, соположение суждений сопровождается известным «чувством связи», причем это чувство не доходит до сознания причинности или включения. Дети, которые рисуют цепь велосипеда рядом с шестерней и педалью, знают, что эти вещи «идут вместе», но если от них потребовать более точного ответа, они скажут либо что шестерня приводит в движение зубчатую цепь, либо что дело происходит как раз наоборот. Оба эти утверждения существуют одновременно у одного и того же индивида и доказывают, что сознание причинности в этом случае является не более чем простым «чувством связи».

    Итак, употребление соположения и неспособность к синтезу вовсе не означают бессвязности. Эти явления сопровождаются ощущением связи либо статической (отношение собственности), либо динамической (чувство причинной связи), объяснение коих нам дано анализом синкретизма. И на самом деле они замещают синкретизм, когда дробление уничтожает единство, которое синкретизм приписывал предметам, — и до тех пор, пока не может быть восстановлено новое единство.

    § 5. Синкретизм

    Синкретизм связан почти с каждым из явлений, о которых мы только что говорили. Сначала, как уже было сказано, он представляется противоположностью, но является и дополнением соположения (соединительной конструкции). Действительно, если детское восприятие рассматривает предметы в их непосредственном и фрагментарном виде, причем они не соединены никакими объективными отношениями друг с другом, и если эти предметы в языке и рисунке просто расположены один около другого, вместо того чтобы быть в зависимости подчинения (быть иерархизированными), то это может быть потому, что эти предметы, прежде чем быть раздробленными в силу речевой (дискурсивной или графической) необходимости, находились в слишком тесной связи, слишком были смешаны в схемах целого и слишком взаимно проникали друг в друга, чтобы быть безнаказанно разъединенными. Если связь предметов, данная первичным восприятием, оказала такое слабое сопротивление дроблению, вызванному потребностями речи или рисунка, то, вероятно, потому, что она была утрированной, а стало быть, субъективной.

    Но сказать, что мысль ребенка синкретична, — это как раз и значит, что детские представления появляются в форме глобальных схем и схем субъективных, то есть не отвечающих аналогиям или причинным связям, которые все могут проверить. Итак, если мышление ребенка не обладает ни логикой отношений, ни способностью к синтезу, которая позволила бы понимать предметы как связанные объективно между собой, то, возможно, потому, что мышление это синкретично: и вправду, для ребенка все зависит от всего, все доказывается благодаря непредвиденным сближениям и связям, но мы не подозреваем богатства этих связей именно потому, что этот синкретизм не знает средств выражения, которые только могли бы сделать его доступными для других.

    Это последнее замечание ведет к предположению, что синкретизм не только связан с соположением, но и является также прямым результатом детского эгоцентризма. Эгоцентрическая мысль тем самым синкретична. Думать эгоцентрически и значит, с одной стороны, что думающий не приноравливается к речам и к точке зрения других, а сводит все к себе, с другой же стороны, что он всегда принимает свое непосредственное восприятие за абсолютное, как раз постольку, поскольку он не приспособляется к восприятиям других. В приведенных двух аспектах эгоцентрическая тенденция ведет к тому же результату: к пренебрежению объективными связями в пользу связей субъективных, к приписыванию произвольных схем вещам, к постоянной ассимиляции новых опытов старыми схемами, — короче, к тому, что приспособление к внешнему миру заменяется его ассимиляцией собственным «Я». Синкретизм и есть выражение этой постоянной ассимиляции всего субъективными схемами и глобальными схемами, которые потому и глобальны, что не адаптированы.

    Синкретизм пронизывает, таким образом, всю мысль ребенка. Клапаред подчеркнул это, говоря о восприятии. Кузине описал под именем «непосредственной аналогии» процесс, при котором детские представления сразу же, без размышления, отождествляют новые предметы со старыми схемами, потом также и мы нашли в понимании и в рассуждении ребенка от 7 до 8 лет и в понимании вербальной мысли между 8 и 11—12 годами общую тенденцию к синкретизму. С одной стороны, детское понимание повинуется процессу, в котором нет ничего аналитического: услышанная фраза не пересказывается в отчетливых выражениях, а родит смутную и не поддающуюся делению схему целого. С другой стороны, ребенок не рассуждает с помощью очевидных выводов, но проецирует эти схемы понимания одну на другую, сплавливает их по законам «конденсации», образовав их столько же, а часто и больше, чем по законам логики.

    Напомним в двух словах, каким представляется синкретизм до 7—8 лет, а потом — каким он становится в вербальной плоскости между 7—8 и 11—12 годами. До 7—8 лет синкретизм связан, можно сказать, почти со всеми представлениями и почти со всеми суждениями: два явления, воспринятые одновременно, сразу же включаются в схему, которую представление больше не дробит и которую суждение призывает на помощь, как только ставится какая-нибудь задача по поводу того или другого из этих явлений. Так, когда задают детям 5—6 лет вопрос: «Почему Луна (или почему Солнце) не падает?», то ответ часто ограничивается ссылкой на другие признаки луны и солнца, потому что таких признаков, воспринятых вместе с признаком, подлежащим объяснению, достаточно для ребенка, чтобы объяснить этот последний. Подобные ответы были бы бессмысленны, если бы они как раз не свидетельствовали о взаимной связи черт, воспринятых вместе, — связи, гораздо более сильной, чем в несинкретическом уме. Вот примеры: Солнце не падает, «потому что жарко. Оно держится. — Как? — Потому что оно желтое» (Лео, 6 л.); «А Луна? Как она держится? — То же самое, как Солнце, потому, что оно лежит в небе» (Лео); «Потому что это очень высоко, потому что нет [больше нет] Солнца, потому что это очень высоко» (Беа, 5 л.) и т. д. Или когда в присутствии ребенка кладут камешек в стакан, чтобы поднялся уровень воды, и спрашивают, почему вода поднялась, случается часто, что ребенок вместо объяснения довольствуется простым описанием явления, но это описание для него имеет цену объяснения именно в силу синкретизма. Для Тора (7 л. 6 м.) вода поднимается потому, что камешек тяжел. Если это кусок дерева, то вода поднимается потому, что дерево легко, и т. п. Анализ этих ответов, впрочем, показал, что для ребенка понятие о весе было гораздо более динамической идеей, чем для нас; но не это нас интересует здесь: замечательно, что два противоречивых довода могут быть приведены одним и тем же субъектом. Эти факты зависят или от «чего-нибудь-чества» («n'importequisme»), о котором говорили Бине и Симон (но это объяснение не подходит к тем случаям, когда ребенок интересуется опытом, в котором сам принимает участие), или от того, что для ребенка описание имеет объяснительную цену, большую, чем для нас, ибо признаки, связанные в первичном наблюдении, представляются ребенку соединенными между собой причинными отношениями. Эта-то непосредственная связь и есть синкретизм.

    Короче, во всех этих случаях — а они бесчисленны — линия, описываемая синкретизмом, представляется такой: сначала два предмета появляются одновременно в детском восприятии или два признака даны вместе в одном представлении. Отсюда ребенок их воспринимает или их понимает как нечто связанное, или лучше — спаянное, в одной схеме. Наконец, эта схема получает значение взаимной связи: когда выделяют один из признаков целого и спрашивают ребенка о причинах проявления этого признака, то он просто указывает на существование других признаков, что служит ему объяснением или доказательством.

    Эта легкость связывать все со всем, или, выражаясь точнее, эта трудность выделять элементы схем целого, созданных детским восприятием и пониманием, встречается после 7—8 лет в плоскости вербальной мысли. После этого возраста восприятие становится более аналитичным, начинает появляться в детском уме причинное объяснение, бывшее до тех пор предпричинным (см. § 8); кратко говоря, синкретизм уменьшается в представлениях мира внешнего. Напротив, в вербальной плоскости, где ребенок приучается рассуждать все больше и больше, по мере того как увеличивается обмен мыслями между детьми и между детьми и взрослыми, эти трудности остаются и даже появляются в новых формах. А именно: фразы и утверждения, услышанные из уст других, дают повод ко множеству случаев обнаруживания вербального синкретизма, обязанных своим происхождением, как и раньше, неспособности к анализу и сопутствующей ей тенденции связывать все со всем.

    Мы уже опубликовали некоторые факты синкретизма в детских рассуждениях[118], которые ясно показывают трудность для ребенка изолировать элементы схемы. Вот, например, тест Берта, который вызывает неодолимые трудности: «Если у меня больше франка, я поеду в автомобиле или поездом. Если будет идти дождь, я поеду поездом или автобусом. Так вот: идет дождь и у меня 10 франков. Как я отправлюсь, по-вашему?» Ребенку не удается изолировать один от другого два условия. Раз едут поездом или автобусом, когда идет дождь, то, значит, едут в автомобиле или поездом, когда дождя нет. Таково убеждение. Отсюда для большинства испытуемых тот, кто задает вопрос, поедет автобусом, ибо поезд находится в обоих терминах альтернативы и связан с условием «хорошей погоды». Так что синкретизм мешает анализу и дедуктивному рассуждению. В данном случае также видно, что синкретизмом объясняется неспособность ребенка к логическому умножению и его тенденция замещать синтез соположением.

    Мы нашли еще один случай синкретизма, очень не похожий на остальные, но также показательный для неспособности к анализу, обнаруживающейся у ребенка всякий раз, когда нужно связать между собой предложения или просто понять смысл слов, независимо от схем, в которые они включены (часть I, глава IV). Ребенку предлагают несколько пословиц, доступных для его понимания, и несколько соответствующих фраз, сгруппированных вперемежку, из коих каждая имеет смысл тот же, что и одна из данных пословиц. Просят ребенка найти соответствие. И вот до 11—12 лет ребенок выбирает соответствующую фразу случайно или, по крайней мере, на основании весьма поверхностной аналогии. Но замечательно то, что как раз в момент выбора этой фразы ребенок попросту производит сплав из фразы и пословицы, соединяя их в одну схему, которая их подытоживает и оправдывает соответствие. На первый взгляд представляется, что способность к синкретизму обязана здесь простой выдумке, но при анализе ясно, что она — результат неспособности разъединить глобальное восприятие и бороться с тенденцией, которая толкает схематизм к тому, чтобы все упростить и все конденсировать. Например, ребенок 9 лет ассимилирует пословицу «Из угольного мешка не летит белая пыль» с фразой «Те, кто тратит на пустяки свое время, плохо ведут свои дела». По его мнению, оба предложения означают «то же самое», ибо уголь черен и нельзя его вычистить, так же и те, кто теряет время, плохо заботятся о своих детях, которые становятся черными и не могут стать чистыми.

    Идентичность ответов, на которых мы здесь не будем останавливаться, исключает возможность выдумки. Эта идентичность показывает, насколько всем детям обща тенденция их умственного воображения создавать глобальные схемы и конденсировать между собой образы.

    Итак, вот что такое синкретизм: непосредственное слияние разнородных элементов и вера в объективную связь конденсированных таким образом элементов. Синкретизм в итоге неизбежно сопровождается тенденцией к доказательству во что бы то ни стало. Это-то и показывают нам факты: ребенок всему находит причину, каков бы ни был вопрос. Приводит прямо-таки в смущение его плодовитость в деле создания гипотез, напоминающая в известных отношениях скорее интеллектуальное воображение переводчиков, чем воображение взрослых нормальных людей. Это подтверждает опыт с пословицами, о котором только что было упомянуто. В представлениях явлений природы эта тенденция выявляется вполне отчетливо: она объясняет отчасти отсутствие идеи случайности в мышлении ребенка до 7—8 лет и составляет, таким образом, одну из главных причин «предпричинности».

    § 6. Трансдукция и нечувствительность к противоречию

    Повинуется ли рассуждение ребенка законам логики взрослого человека? В частности, повинуется ли оно принципу противоречия? Прежде всего, в силу того факта, что мышление ребенка не знает логики отношений, а сложение и умножение логических классов ему чужды (ибо сочинение постоянно предпочитается подчинению), а также в силу факта, что разнообразные связи, создаваемые синкретизмом, суть связи глобальные, не поддающиеся анализу, представляется возможным сразу заключить, что рассуждение ребенка до 7—8 лет, по крайней мере, будет, как говорит Штерн, не индуктивным и не дедуктивным, а трансдуктивным. Под этим Штерн и разумеет, что детская мысль не оперирует ни расширяющейся индукцией, ни обращением к общим положениям, которые доказывали бы единичные предложения, но она идет от единичного к единичному, без того чтобы рассуждение представляло когда-нибудь логическую необходимость. Например, ребенок 7 лет, у которого спрашивают, живое ли солнце, отвечает: «Да. — Почему? — Потому что оно двигается [идет вперед]». Но никогда не случается ему сказать: «Все вещи, которые двигаются, — живые». Этого обращения к общему предложению еще не существует. Ребенок не старается ни установить такое предложение путем последовательных индукций, ни постулировать его ввиду необходимости сделать вывод. Более того, когда стараются заставить его осознать общее правило, то оказывается, что оно совсем не такое, какого должно было ожидать. В вышеприведенном примере правилом не может быть вывода «Все вещи, которые двигаются, живые», ибо некоторые вещи, «которые двигаются», понимаются как неживые, например облака («Потому что их гонит ветер», — значит, они не самодвижущиеся). Короче, в своем рассуждении ребенок оперирует единичными случаями, не достигая логической необходимости. В этом выражается его трансдуктивное рассуждение.

    Но следует дополнить описание Штерна: недавние споры относительно дедукции и индукции, и в частности работы Гобло, внесли изменения в эти понятия, так что, если придерживаться позиции Штерна при характеристике трансдукции, она не будет отличаться от дедукции взрослых, когда последняя оперирует единичными случаями (например, в математике).

    То, что нам представляется основной характерной чертой трансдукции, — это отсутствие в ней логической необходимости (тот факт, что это рассуждение оперирует исключительно единичными случаями, конечно, важен, но составляет лишь один признак). Вследствие своего эгоцентризма ребенок не испытывает еще нужды в доказательстве: он не старается связывать свои суждения необходимыми связями. Детские суждения, цепь которых как раз и составляет трансдукцию, связаны в силу этого между собой так, как наши движения или наши отдельные попытки, то есть без осознания связей. Одно и то же намерение, внешнее по отношению к акту рассуждения, или одно и то же действие, направленное на реальность, временно группирует такие суждения, но без внешней систематизации — между ними нет ни сознательных внутренних связей, ни связей доказательных. Психологу, конечно, удается найти логическое основание детского суждения, но ребенок для себя самого не ищет нити в предложениях. Связь в этой стадии представляется больше явлением движения, чем мышления. В этом смысле не будет преувеличением сказать, что до 7—8 лет не существует логических рассуждений, ибо обоснования путем синкретизма лишены логической необходимости. Что же до двигательных связей, повлекших за собой рассуждение, то они не переходят за порог сознания.

    И в самом деле, под рассуждением следует понимать контрольную работу и доказательство гипотезы, которая одна только и создает сознательные связи между суждениями. Клапаред очень ясно установил различие между тремя моментами деятельности ума: вопрос, изобретение гипотез и контроль. Вопрос — это только обнаружение потребности. Гипотеза — это представление, даваемое воображением, чтобы заполнить пустоту, созданную этой потребностью. А рассуждение появляется только в момент проверки гипотезы. До того логической деятельности нет. Но как осуществляется этот контроль? С помощью умственного опыта, согласно ходячей ныне формуле? Но эта формула остается двусмысленной, и имеется, мы думаем, три весьма различных генетических типа: один, который находят у ребенка до 7—8 лет, другой, свойственный детям между 7—8 и 11—12 годами, и, наконец, третий, свойственный взрослым. Сверх того, мы считаем необходимым указать, что умственный опыт этого третьего рода дополняется еще одним опытом, который можно было бы назвать логическим опытом. Без этого уточнения в описаниях Маха, Риньяно и даже Гобло остается некоторая неясность. Разница между крайними типами следующая.

    Умственный опыт — это воспроизведение мышлением событий так, как они фактически следовали бы друг за другом в природе, или же он является представлением событий такими, какими они следовали бы друг за другом в материальном опыте, если бы таковой был технически осуществим. Умственный опыт как таковой не знает проблемы противоречия: он просто объявляет, что такой-то результат возможен или несомненен, исходя из такой-то отправной точки, но он никогда не приходит к заключению, что два суждения противоречивы между собой. Отсюда умственный опыт, как опыт материальный, необратим: отправляясь от a и найдя b, он не сможет непременно вновь найти а или, по крайней мере, если он вновь находит а, то не в состоянии доказать, что речь идет именно об а, а не об а, ставшем а'. Точно так же, если он вновь находит b, отправляясь от а или от a', а не от b, то не в состоянии доказать, что речь идет именно о b, а не о b'. И вот эти-то недостатки умственного опыта и суть как раз недостатки детского рассуждения, которое довольствуется воспроизведением в мысли или воображением материальных опытов либо серий внешних фактов.

    Логический опыт, который появляется, начиная с 11—12 лет, несомненно, вытекает из этого процесса и не располагает другим материалом, кроме материала опыта умственного. Он также обыкновенно оперирует единичными случаями, ограничиваясь комбинированием отношений вещей между собой при помощи или без помощи силлогизмов. Но логический опыт, который является завершением этого умственного опыта и один только сообщает ему достоинство настоящего опыта, вводит, однако, один новый признак, притом основной: это опыт субъекта в отношении себя самого, поскольку он мыслящий субъект, — опыт, аналогичный тому, который проделывают над собой, чтобы урегулировать свое моральное поведение; это усилие осознать свои собственные умственные операции (а не только их результаты), чтобы увидеть, связаны ли они между собой или противоречат друг другу.

    В этом смысле логический эксперимент очень отличается от умственного. Последний есть построение действительности и ее осознание; первый — осознание и упорядочение самого механизма построения. И это-то упорядочение, характеризующее логический опыт, имеет для умственного опыта значительные последствия, а именно делает его обратимым, то есть ведет субъекта к тому, что он использует отныне только те посылки, которые способны быть между собой во взаимной связи и оставаться самими собой (каждая равной самой себе) в течение умственного опыта. Важное значение этой особенности, основной с генетической точки зрения, может ускользнуть от самонаблюдения, ибо она появляется весьма поздно и совершенно не входит в механизм чистого умственного опыта. Эти предпосылки, требуемые логическим опытом, будут содержать решающие суждения: они сделают необходимым употребление условных определений, допущений и т. д. и в итоге будут представлять собой нечто большее, чем факт обычной констатации в ее сыром, так сказать, виде. Такой ценой умственный опыт станет обратимым. А значит, логический опыт — это эксперимент, проделанный над самим собой, чтобы вскрыть противоречие: подобный эксперимент, конечно, опирается на умственный опыт, но на умственный опыт, обработанный опытом логическим и отличающийся от примитивного умственного опыта так же, как опыт физика отличается от простого наблюдения. Необходимость результатов умственного опыта есть фактическая необходимость; та же, что является следствием логического опыта, обязана связи операций между собой: это необходимость моральная, проистекающая из обязательства остаться верным самому себе.

    Теперь мы можем понять, чем рассуждение ребенка в первой стадии отличается от логического рассуждения. Мы только что говорили, что детские суждения до 7—8 лет не связываются внутренне, но просто следуют одно за другим, подобно тому, как действия или восприятия, следующие друг за другом, определяют друг друга психологически, но одно не обусловливается другим с логической необходимостью: ведь трансдукция есть только умственный опыт, не сопровождаемый опытом логическим. Она является простым пересказом ряда событий или серией представлений, объединенных одним намерением или одним действием, но она еще не представляет обратимой системы суждений — таких, чтобы каждое могло оказаться идентичным самому себе после какой угодно перестановки.

    Вот доказательства: сначала записывали целиком в течение нескольких часов в день самостоятельные высказывания шести детей от 3 до 6 лет (в общем, около 10 000 высказываний). И из этих вот 10 000 фраз нет ни одной, которая представляла бы ясно выраженное суждение. Это или отдельные простые утверждения, или ряды частных утверждений, связанных одним из двух способов, характерных для чистого умственного опыта. С одной стороны, субъект предвидит, что случится, если он действительно проделает тот или иной эксперимент. Например, Лев (6 л. 6 м.) делает пюпитр из картона: «Я могу его закрыть, потому я его и не склеиваю. Потом [если я склею] я не смогу больше его закрыть». С другой стороны, субъект предвидит последовательность фактов, от него не зависящих. Тогда рассуждение равняется обычному описанию. В 6 с половиной лет: «Почему воздушные шары поднимаются? — Они тоже летают, они [люди] их надувают, они [шары] любят воздух, и вот, когда их пускают, они поднимаются в небо». Все эти трансдуктивные рассуждения только описательны или объяснительны. Логическое обоснование утверждений никогда не дается, ибо оно предполагает обращение к какому-нибудь определению или закону. Такие выражения, как «они любят воздух», правда, представляются на первый взгляд равнозначными закону или указывающими на то, что ребенок внутренне обладает таковым и что можно его заставить этот закон объяснить, но, как мы это сейчас увидим, нечувствительность ребенка к противоречию делает данную гипотезу несостоятельной: одно и то же детское утверждение может привести в разных случаях к совершенно противоречивым заключениям. Подставлять под детские трансдукции подразумеваемые доказательства или определения — дело абсолютно искусственное. Реально умственный опыт на этой стадии еще не сопровождается логическим опытом.

    Можно произвести проверку при помощи следующего приема. Заставляют ребенка рассуждать по поводу задачек из физики: например, требуют, чтобы он объяснил, почему камешек, погруженный в стакан, заставляет уровень воды повышаться. И тогда можно заметить, что ребенок рассуждает по поводу единичных случаев безо всякого обобщения. Мюлль (8 л.) говорит, что камешек поднимает воду, потому что он тяжел, что кусок дерева (более мягкий, чем этот камешек) заставляет воду подниматься потому, что он большой, и т. д.

    Отчего же в подобных случаях ребенок не приходит к обобщению? Дело в том, что ребенок не умеет пользоваться ни логикой отношений, ни элементарными операциями логики классификаций (логическое сложение и умножение), каковые, в свою очередь, зависят от логики отношений. Он не умеет обнаружить ни взаимности отношений (если камешек заставляет воду подниматься потому, что тяжел, то легкий предмет не должен заставлять ее подниматься), ни отыскать элемент, общий обоим отношениям (если камешек и кусок дерева — оба заставляют воду подниматься, то общий элемент, заставляющий воду подниматься, — это объем) и т. д.

    Короче, умножение или обратимость отношения даже в единичном опыте ведет к открытию общих законов. Сознания необходимости, являющейся результатом простой взаимности единичных отношений, достаточно для обобщения; так что, если трансдукция чужда обобщениям, то это потому, что она не оперирует отношениями. Поэтому-то трансдукция и есть процесс необратимый.

    Сверх того, необратимость примитивного суждения узнается еще и потому (часть II, глава IV, § 4—5), что субъекту не удается сохранить в процессе умственного опыта предпосылку, равную самой себе, как раз потому, что при построении с ее помощью серии новых результатов нет никакого способа узнать (если исключить решения, принятые, чтобы регулировать самый опыт), подвергалась ли изменению эта предпосылка при умственном опыте. Точно так же нет никакого способа узнать, является ли понятие, к которому ведут различные пути, действительно одним и тем же в своих различных формах и не содержит ли оно противоречия. Правду сказать, эти два вопроса никогда не возникают перед ребенком раньше 7—8-летнего возраста, и его привычка рассуждать только о частных случаях и составлять универсальные по внешности, но частичные по существу суждения ведет его почти к совершенному игнорированию проблемы.

    Об этом достаточно свидетельствуют детские понятия, по крайней мере понятия подразумеваемые, — те, которые ребенок применяет, не осознав их определения. Можно, например, спросить у детей 7—8 лет, являются ли те или иные предметы, перечисляемые по списку (заготовленному заранее, чтобы избежать внушения), живыми или обладают силой. Понятие «жизнь» часто бывает определено двумя или тремя разнородными компонентами. Например, один и тот же ребенок приходит к допущению, что животные, солнце, луна, ветер, огонь суть живые существа потому, что «они двигаются», но что ручьи не живые, как не живые озера, облака и т. д., потому что их двигает ветер, а значит, у них нет собственного движения. Но, с другой стороны, облака живые, потому что они «делают дождь», озеро — потому что «оно течет» и т. д.. Короче говоря, потому, что они обладают деятельностью, полезной человеку. Эти два компонента: «собственное движение» и «полезная деятельность» определяют понятие жизни. Но в силу схематизма описанного нами детского суждения эти компоненты не умножаются, иначе говоря, не интерферируются, но остаются рядом, соположенными, без синтеза, таким образом, что они проявляют активность лишь по очереди, что и приводит то к утверждению, что озеро — живое, то — что оно не живое. Так же и идея силы определяется одновременно и движением, и твердостью, и деятельностью и т. д.; это те же компоненты, которые определяют идею силы у взрослого, но у ребенка они остаются агломерированными, без иерархической последовательности. В этом-то смысле рассуждение ребенка необратимо: переживая одну за другой перипетии умственного опыта, ребенок попутно открывает факты, заставляющие его заменить одни определения другими, внести поправки в свои предпосылки, так что эти факты совершенно меняют данное понятие в зависимости от пути, который был проделан для того, чтобы его достичь. Это, впрочем, прямое следствие схематизма детских суждений. С одной стороны, логика отношений ускользает от ребенка, равно как и все привычки взрослых к логическому умножению, к расположению классов и предложений в иерархическом порядке. Отсюда первая причина необратимости: ребенок умеет, исходя из данных предпосылок, прийти к заключению, но он не умеет проделывать обратный путь, не заблудившись. С другой стороны, синкретизм, который толкает ребенка связывать все со всем и мешает производить дробления и различения, необходимые для аналитического мышления, естественно ведет к сосредоточению разнородных вещей под одним словесным выражением. Здесь вторая причина необратимости: детские понятия вовсе не то, что химик назвал бы «системами в состоянии равновесия». Это «ложноуравновешенные системы», то есть системы, которые кажутся неподвижными просто вследствие своей силы сцепления. Следовательно, они и не остаются равными сами себе в процессе рассуждения, но незаметно меняются.

    Теперь нам понятна причина противоречий у детей. Неоспоримо (часть II, глава IV, § 3), что до 7—8 лет детская мысль кишит противоречиями. Это особенно поражает, когда спрашиваешь у ребенка объяснение какого-нибудь естественного явления, например, почему лодки плавают или облака двигаются. Тут речь идет не об искусственном явлении (возникающем только в результате единственного эксперимента), ибо очевидно, что различные факторы, к которым обращается ребенок в процессе своего объяснения, уже существовали в его уме, пребывая в беспорядке и без связи. Но эти явления исчезают или становятся менее интенсивными к 7—8-летнему возрасту. Значит, эти противоречия, к которым ребенок кажется таким нечувствительным, представляют две разновидности, которые следует строго различать.

    Первое — это противоречие, которое можно было бы назвать противоречием «по забывчивости» (par amnesie); оно для нас, впрочем, малоинтересно. У ребенка имеется по поводу одного предмета два противоречивых мнения, между которыми он колеблется. Когда его спрашивают, он утверждает одно; потом, через мгновение, забывает то, что только что сказал, утверждает другое и т. д. Например, ребенок думает, что реки вырыты и во всех деталях произведены рукой человека. Потом он узнает, что достаточно воды источников, чтобы их создать. Но в течение долгого периода он колеблется между этими двумя объяснениями, из которых ни то, ни другое не удовлетворяют его окончательно, так что при расспросах он высказывает то одно, то другое, забывая всякий раз то, что он только что утверждал. Данный тип противоречия встречается гораздо чаще у ребенка, чем у нас, однако по природе своей он не отличается от колебаний взрослого, бьющегося над не решенной еще проблемой.

    Этот тип противоречий свидетельствует многочисленностью примеров о большей необратимости мысли у ребенка, чем у нас.

    Напротив, второй тип противоречия нам представляется свойственным исключительно детям. Это то, что можно было бы назвать противоречием путем конденсации (ощущения): будучи не в состоянии сделать выбора между двумя противоречивыми объяснениями данного явления, ребенок принимает их оба вместе и даже сливает одно с другим. Не следует, однако, думать, что здесь обнаруживается усилие синтезировать: Ребенок вовсе не стоит перед двумя терминами, понятными сначала раздельно, а потом слитыми в одно, за неимением лучшего. Наоборот, благодаря отсутствию тормозов новые элементы постоянно сцепляются с предшествующими, причем отсутствует всякая забота о синтезе.

    Такие схемы проистекают из синкретических привычек мыслить, которые ведут к простому сложению и конденсации представлений, вместо их синтеза. Таково прямое следствие наших наблюдений по поводу необратимости детской мысли, и поскольку одно и то же понятие меняется в зависимости от того или иного пути, которым ребенок его достиг, то различные компоненты, продуктом которых является это понятие, останутся разнородными и поведут к беспрестанным противоречиям.

    Напомним один пример: мальчик 7 с половиной лет утверждает, что лодки плавают, потому что они легкие. Что касается больших судов, то они плавают, потому что они тяжелые. В принципе рассуждение законно: в первом случае вода понимается как сила, поддерживающая лодку; во втором — сильным, поддерживающим само себя признается судно. Но фактически ребенок не осознает этого противоположения: он мирится с противоречием вследствие неумения разъединить этот комплекс разнородных объяснений.

    Подобные факты чрезвычайно часты. Ребенок либо рассуждает по поводу единичных случаев, не отыскивая связи между этими случаями (фактически противоречивыми), либо за отсутствием тормозов он конденсирует свои утверждения, не стараясь их соизмерить.

    Мы можем в итоге сделать вывод, что трансдуктивное рассуждение, поскольку оно является чистым умственным опытом, остается необратимым и, следовательно, неспособным вскрыть противоречие. Причина проста: осознание противоречия рождается от осознания мыслительных операций, а не от констатации явлений природы независимо от того, будет ли оно реальным или только умственным. А детские суждения до 7—8 лет влекут за собой друг друга без сознания внутренней связи. Они следуют вереницей, никогда одно другого не обосновывая. Естественно поэтому, что противоречивые суждения могут быть попросту сбиты в кучу путем простой конденсации. Они стали бы для ребенка противоречивыми лишь тогда, когда бы тот осознал принятие им определения и ход своего рассуждения.

    Напротив, после 7—8 лет наступает стадия, длящаяся до 11—12 лет, во время которой происходят основательные перемены: ребенок осознает мало-помалу определение понятий, им употребляемых, он частично становится способным к наблюдению (интроспекции) над своими собственными умственными опытами; с этого момента в его уме появляется сознание внутренних связей, что делает понемногу такие опыты обратимыми; этим фактически устраняются противоречия, по крайней мере, те, что появились в результате конденсации. Значит ли это, что противоречия устранены окончательно и тем самым ребенок становится способным к формальному рассуждению, то есть к рассуждению, основанному на предложенных посылках, просто допущенных? Мы видели, что это совсем не так и что формальная мысль появляется только к 11—12 годам. Между 7—8 и 11—12 годами синкретизм, противоречие в силу сгущения и т. д. находятся в плоскости чисто вербальных рассуждений, без связи с непосредственным наблюдением, что происходит в силу закона о потере равновесия, так что только к 11—12 годам можно говорить о реальном логическом опыте. Однако в возрасте 7—8 лет наблюдается крупный успех. Логические формы рассуждения появляются в области понимания восприятия.

    На почве прямого наблюдения ребенок становится способным к расширяющей индукции и к необходимой дедукции.

    Небезынтересно вспомнить, что этот достигаемый в логике успех связан с явным уменьшением детского эгоцентризма к 7—8 годам. Данное явление, с одной стороны, в качестве своего результата рождает потребность в доказательстве и проверке, а с другой — вызывает осознание, относящееся к ходу мысли. Таким образом, здесь имеется замечательное влияние социальных факторов на структуру и функционирование мысли.

    § 7. Модальность детской мысли, интеллектуальный реализм и неспособность к формальному рассуждению

    Вопрос о рассуждении и, в частности, о противоречии у ребенка тесно связан с проблемой модальности, или, по-другому, различных плоскостей действительности, по которым движется детская мысль. Если противоречие «по забывчивости» так часто встречается до 7—8 лет, иначе говоря, если ребенок способен беспрестанно колебаться между двумя противоречивыми положениями и забывает всякий раз то, чему он только что верил, это происходит в значительной мере потому, что он может гораздо скорее, чем мы, переходить от состояния верования к состоянию сочинительства или игры. В мышлении ребенка существует целая гамма плоскостей действительности, между которыми не может быть никакой иерархии и которые способствуют также логической бессвязности. Во всяком случае, тут возникает проблема, которую стоит разобрать.

    Прежде чем приступить к решению этой проблемы, следует напомнить две истины. Первая состоит в том, что для эгоцентрической мысли игра, в общем, является верховным законом. Одной из заслуг психоанализа стала демонстрация того, что аутизм не знает приспособления к реальности, ибо для «Я» удовольствие — единственная пружина. И единственная функция аутической мысли — это стремление дать нуждам и интересам немедленное удовлетворение, деформируя реальность для того, чтобы ее подогнать под «Я». Для моего «Я» действительность бесконечно пластична, ибо аутизм не знает той общей для всех реальности, которая разрушает иллюзии и принуждает к проверке. Поэтому в той мере, в какой детская мысль остается проникнутой эгоцентризмом, вопрос о модальности должен ставиться в следующей предварительной форме: не существует ли для ребенка особой действительности, высшей действительности, являющейся пробным камнем для всех других (как для одного взрослого мир чувствований, для другого — мир, построенный наукой, для третьего — невидимый или мистический мир), или в зависимости от состояния эгоцентризма или социализации ребенок будет находиться в присутствии двух миров, одинаково реальных, из которых ни одному не удается вытеснить другой? Очевидно, что эта вторая гипотеза более вероятна.

    Более того, — и следует напомнить эту вторую истину — остается недоказанным, что ребенок страдает от двуполярности реального мира. Если смотреть со стороны, то его поведение представляется бессвязным: он то верит, то играет. Как говорит Болдуин, «вещь представляется такой — и только такой, какою ее делает господствующий интерес»[119]. Но при более глубоком взгляде в подобном поведении нет ничего стеснительного для ребенка. Для нас, взрослых, бессвязность и отсутствие иерархии между состояниями верования и игры были бы невыносимы, но это из-за потребности во внутреннем единстве, появление которой может быть очень поздним. И в самом деле: мы принуждены объединить наши верования и разместить в разных плоскостях те из них, которые не согласуются друг с другом, особенно ввиду наличия других индивидов; так образуются мало-помалу плоскость реального, плоскость возможного, плоскость фикции и т. д. Иерархия этих плоскостей определяется, стало быть, степенью их объективности, а способность к объективности зависит, в свою очередь, от социализации мысли, ибо у нас нет другого критерия истины, кроме согласия умов между собой. Если наша мысль остается замкнутой в пределах нашего «Я», если оно не умеет стать на точку зрения других, то установление границы между объективным и субъективным от этого самого сильно страдает. Для детской мысли, остающейся эгоцентрической, нет возможной иерархии между различными реальностями, и это отсутствие даже не чувствуется за недостатком постоянного контакта с мыслью других: в известные моменты ребенок, замкнутый в своем «Я», поверит своей фикции и посмеется над своими же прежними верованиями, но в другие моменты, в частности когда он снова вступит в контакт с чужой мыслью, он забудет то, во что он только что поверил, и снова займет другой полюс того, что для него является реальностью.

    Резюмируя, скажем: возможно, что у ребенка имеется две или несколько реальностей и что эти реальности действительны поочередно, вместо того чтобы находиться в иерархических отношениях, как у нас. Возможно сверх того, что получающееся в результате отсутствие увязки нисколько не стеснительно для самого ребенка (часть I, глава V, § 9). Факты показывают именно это. В развитии модальности у ребенка можно выделить четыре стадии: первая длится до 2—3 лет, вторая — от 2—3 лет до 7—8, третья — от 7—8 до 11—12 и затем начинается четвертая. Можно сказать, что в первой стадии реальное — это попросту то, что желательно. Закон удовольствия, о котором говорит Фрейд, деформирует и обрабатывает мир по-своему. Вторая стадия отмечается появлением двух разнородных действительностей, одинаково реальных: мира игры и мира наблюдения. В третьей наблюдается начало иерархизации и в четвертой — завершение этого приведения в иерархический порядок благодаря введению новой плоскости, а именно формальной мысли и логических допущений.

    Штерн заметил, что приблизительно к 3 годам появляются такие выражения, как «думать», «полагать» и т.п., показывающие, что ребенок уже достиг различения бытия двух оттенков: того, что истинно, и того, что только воображаемо. Ребенок начинает с этого момента все яснее и яснее различать представления, принятые «всерьез», «взаправду», как говорят маленькие женевцы, и представления, допущенные «для забавы». Но следует остерегаться видеть в этом две плоскости, находящиеся в иерархическом соотношении. Когда ребенок обращается лицом к одному из этих полюсов, он поворачивается спиною к другому. До 7—8 лет ребенок очень редко ставит себе вопрос о модальности: он не старается доказать, отвечает ли то или иное из его представлений действительности. Когда ему задают вопрос, он уклоняется. Этот вопрос его не интересует, он даже противоречит всей его умственной повадке. Редкие случаи, когда ребенок сам по себе ставит такой вопрос («А разве так бывает?» и т. п. отмечены лишь раз 5 на 750 вопросов у ребенка 6 лет), происходят в результате соприкосновения с мыслью других. Вне этих обстоятельств ребенок между 2—3 и 7—8 годами знает две плоскости или две действительности: реальность игры и реальность наблюдения, но они стоят рядом, соположены, а не подчинены друг другу, так что, когда он находится перед одной, она ему представляется единственно верной, а о другой он забывает.

    Отсюда эти две плоскости — игры и чувственного наблюдения — являются для ребенка совсем не тем, чем для нас. В частности, у ребенка они гораздо менее различаются. Этот факт и объясняет, вероятно, почему они не могут быть поставлены в иерархическую связь; два элемента, частично еще неразличимые, противоречат друг другу гораздо больше, чем тогда, когда точная дифференциация выявляет, в чем именно они противоположны. В первом случае противоречия, вызванные отсутствием ясного различения, ведут к антагонизму, во втором — противоположности позволяют прийти к синтезу.

    Для нас игра основана на фикциях. Для ребенка в известном возрасте еще больше. Недостаточно сказать вместе с Гроосом, что игра — это «добровольная иллюзия», ибо это предположило бы у детей возможность сопротивляться иллюзии или, вернее, противополагать известные верования, которые были бы добровольно приняты, другим, необходимым. На самом деле игру нельзя противополагать действительности, ибо в обоих случаях верование произвольно, или, скорее, лишено логических оснований. Игра — это реальность, в которую ребенок хочет верить для себя самого, точно так же, как действительность — это игра, в которую ребенок хочет играть со взрослыми и со всеми, которые в нее тоже поверят. В обоих случаях вера или очень сильна, или очень слаба — в зависимости от того, характеризуют ли ее по ее мгновенной интенсивности или по ее продолжительности, но ни в том, ни в другом случае она не требует внутреннего обоснования. Следует, таким образом, признать за детской игрой значение автономной реальности, понимая под этим, что настоящая реальность, которой она противополагается, гораздо менее настоящая для ребенка, чем для нас.

    Итак, чувственная, настоящая реальность очень различается у ребенка и у нас. Для нас эта реальность дана экспериментированием, и ее законы беспрестанно им контролируются. Для ребенка чувственная реальность наблюдается или проверяется экспериментом в гораздо меньшей степени, и ее законы едва-едва контролируются опытом; она построена почти целиком с помощью ума или на основании на веру принятых решений.

    Здесь мы подходим к явлению «интеллектуального реализма» (réalisme intellectuel), изученного специалистами в области детского рисунка, в особенности Люке, каковое явление мы распространили также и на понятие мысли ребенка вообще[120].

    Мы видели (часть I, глава V, § 3), что вследствие эгоцентризма представление ребенка о мире всегда образовано его непосредственной точкой зрения, фрагментарной и личной. Поэтому отношения между вещами будут не такими, какими их дает экспериментирование, и не такими, какими их образует сравнение позиций, но такими, какими их создает детская логика, и в частности синкретизм. Иначе говоря, в силу той же причины, которая мешает ребенку приноровиться к другим, он будет малоприспособлен к чувственному наблюдению: он не будет анализировать содержание своих восприятий, но отяготит это содержание всем до того добытым в сыром, непереваренном виде. Короче, он увидит предметы не такими, каковы они на самом деле, но какими он их себе представил бы, еще не видя, если бы вопреки возможности сам себе их описал. Вот почему первые стадии детского рисунка не отмечены зрительным реализмом, то есть не представляют верной копии данной модели, однако отличаются интеллектуальным реализмом, так что ребенок рисует только то, что знает о вещах, и глядит лишь на «внутреннюю модель». Таково же детское наблюдение. Ребенок часто видит лишь то, что знает. Он проецирует на вещи всю свою вербальную мысль, Он видит горы, построенные человеком, реки, вырытые ударом заступа, солнце и луну, сопровождающие нас в наших прогулках. Поле его внимания, как это мы видели, кажется широким в том смысле, что наблюдается множество вещей, но оно узко в том смысле, что вещи схематизированы в зависимости от личной точки зрения ребенка, вместо того чтобы восприниматься в их внутренней связи.

    Для эгоцентрической мысли интеллектуальный реализм — самое естественное представление о мире. С одной стороны, он свидетельствует о неспособности к объективному наблюдению (к зрительному реализму). С другой — он все же реализм, ибо ребенок не является ни интеллектуалом (к логической систематизации он вполне равнодушен), ни мистиком. Более того, эгоцентризм влечет его к постоянным реалистическим иллюзиям, например, к смешению слов и вещей, мыслей и предметов, о которых он думает, и т. д. Короче, он нисколько не сознает своей субъективности.

    Резюмируя, скажем: до 7—8 лет существуют две плоскости действительности — игра и обыденность, но они соположены, существуют рядом, вместо того чтобы быть сравниваемыми и иерархизированными, и каждая из двух, взятая в отдельности, отличается от того, какова она у взрослого.

    К 7—8 годам происходят некоторые видоизменения в модальности детского суждения в связи с только что отмеченным фактом появления потребности в систематизации и избегании противоречий. Эту стадию можно охарактеризовать первыми попытками положительного наблюдения внешнего мира и, в ином ключе, осознанием связей в том, что касается суждений, соединенных с самим наблюдением. Эти два факта ведут ребенка к различению объективной реальности и реальности вербальной, то есть мира непосредственного наблюдения и мира рассказов, плодов воображения, вещей представляемых или тех, о которых он слышал, но которые никогда не видел. Здесь начало упадка интеллектуального реализма в отношении самого наблюдения.

    Но в силу закона потери равновесия все явления, которые до тех пор мешали прямому приспособлению к внешнему миру (неспособность оперировать отношениями, синкретизм, соположение и т.п.), переносятся в словесную плоскость и мешают осознанию детского рассуждения. Отсюда два солидарных следствия: одно относится к модальности, другое — к структуре рассуждения.

    Это во-первых. Что же до понимания восприятия, то плоскости действительности становятся в иерархическую зависимость. В частности, категории возможного и необходимого (а они одни позволяют группировать реальности между собой) появляются в понимании природы и дают ребенку возможность постигать известные явления (эта идея случая возникает с 7—8 лет); другие категории представляются связанными с какой-нибудь физической, а не моральной необходимостью. Но в части вербального понимания те же плоскости еще не различаются: ребенок остается не способным постичь, с одной стороны, необходимость просто логическую («Если допустить... тогда нужно допустить»), с другой — плоскость чисто гипотетическую, или логического допущения («Допустим, что...»).

    Поэтому (см. часть II, главу II) детское рассуждение между 7—8 и 11—12 годами представляется в очень отчетливом виде: рассуждение, связанное с реальным верованием, другими словами, связанное с непосредственным наблюдением, будет логично. Но формальное рассуждение по-прежнему будет невозможно, ибо оно связывает между собой допущения, то есть предложения, в которые не верят с необходимостью, но которые допускаются только для того, чтобы видеть, какие следствия влекут они за собой.

    Напротив, к 11—12 годам модальность мысли становится у ребенка приблизительно такою же, как и у нас или даже у взрослого, не затронутого культурой. Различные плоскости действительности — игра, вербальная реальность, наблюдение — окончательно располагаются в иерархическом порядке по отношению к единственному критерию — опыту. И вправду, это расположение в иерархическом порядке становится осуществимым благодаря понятиям необходимости и возможности, которые на сей раз распространяются и на самую вербальную мысль.

    Результаты этой эволюции весьма важны для структуры детского рассуждения. Как это мы уже пытались показать[121] и, как подтвердило наше недавнее исследование, формальная мысль появляется лишь к 11—12 годам, то есть в период, когда ребенок начинает рассуждать о чистых возможностях. Рассуждать формально — это и значит принимать предпосылки, рассуждения просто за данные, не входя в обсуждение их обоснованности: вера в заключение рассуждения будет мотивироваться тогда исключительно формой дедукции. До этого, даже в мышлении детей между 7—8 и 11—12 годами, дедукция никогда не бывает чистой: вера в ценность дедукции остается связанной с верой в ценность посылок или выводов, рассматриваемых сами по себе. До 7—8 лет нет никакого осознания логических связей. Мышление остается реалистичным, и ребенок всегда рассуждает, глядя на «внутреннюю модель», рассматриваемую как истинная реальность даже тогда, когда рассуждение и похоже на дедукцию. Это чистый умственный опыт. К этому типу принадлежат детские (в возрасте 6—7 лет) псевдодопущения: «Если бы я был ангелом и имел бы крылья и если бы я взлетал на ели, то белки убегали бы или оставались...» (Между 7—8 и 11—12 годами имеется сознание связей, когда рассуждение оперирует верованиями, а не допущениями, иначе говоря, когда оно связано с самим наблюдением.) Но дедукция остается еще реалистической: ребенок не может рассуждать на основании предпосылок, если он не верит в них; во всяком случае, если он и рассуждает на основании допущений, сделанных для себя самого, то все же не может рассуждать, исходя из предпосылок, которые ему предложены. Лишь в 11—12 лет он становится способным к этой трудной операции, которая и есть чистая дедукция, исходящая из любого допущения (например, обнаруживаемого нами в тесте абсурдной фразы, предложенной Бине 10-летним детям, но которая, скорее, является тестом для 11 и даже 12 лет): «Если я когда-нибудь убью себя с отчаяния, то не в пятницу, ибо пятница — несчастливый день...» и т. д. До 11—12 лет ребенок не может сделать допущения. Или он принимает данное и не видит бессмыслицы, или он его отбрасывает как бессмысленное, но не видит формальной бессмыслицы предложенного суждения.

    Итак, появление того, что мы сейчас назвали «логическим опытом», следует приурочить к 11—12 годам. Логический опыт предполагает два условия, коими он и определяется: 1) умственный опыт, выполненный в плоскости чистой гипотезы или чистой возможности, а не как до этого возраста — в плоскости действительности, воспроизведенной в мышлении, и 2) упорядочение и осознание операций мышления как таковых, например определений или сделанных допущений, которые решено сохранить неизменными, и т. д.

    Представляется небезынтересным констатировать, что это новое осознание, опять-таки, находится в зависимости от социальных факторов, а, напротив, неспособность к формальному мышлению есть прямой результат детского эгоцентризма. Ребенку мешает рассуждать на основании данных, которые он не допускает и которые от него требуется только «признать», именно то, что он не обладает искусством стать на точку зрения другого. Для него имеется лишь одна понятная точка зрения — своя. Отсюда тот факт, что до 11—12 лет физическая реальность не оттеняется субъективной реальностью (ребенок не осознает личного характера своих мнений, своих определений, даже слов и т. д.), а, следовательно, и просто логической реальностью, где все понимаемое было бы возможно. Значит, до этого возраста есть лишь реальное и ирреальное. Имеется, правда, плоскость физической возможности, но нет плоскости возможности логической: логично одно реальное. Однако к 11—12 годам социальная жизнь делает шаг вперед, что в результате ведет детей к большему пониманию друг друга, а отсюда и к привычке постоянно становиться на позиции, ими самими не разделяемые. Вероятно, это-то прогрессивное оперирование допущениями и приводит ребенка к тому, что его понятие модальности становится более гибким и, стало быть, он научается пользоваться формальными рассуждениями.

    § 8. Предпричинность у ребенка

    Мы подошли к концу нашего очерка логики ребенка. Однако нам нужно еще раз в нескольких словах напомнить о вопросе, который мы скорее поставили, чем разрешили. Каково представление о мире, сопутствующее такой логике? Каково понятие о причинности, которое строит себе ребенок на различных стадиях своего развития? С этого, может быть, нам и следовало бы начать, но, принявшись за дело с прямого изучения повествований детей об окружающих явлениях, мы, пожалуй, стали бы по ошибке трактовать эти рассказы буквально или исказили бы их, не проанализировав предварительно присущей им логической структуры. Теперь мы полагаем, что застрахованы от такой опасности.

    Как поставить проблему о причинности у ребенка? Конечно, при помощи изучения самопроизвольно задаваемых вопросов и особенно «почему». Для этого мы собрали 1125 вопросов одного ребенка 6—7 лет, заданных в течение примерно десяти месяцев (часть I, глава V). Результаты анализа и классификации этих вопросов были следующие: потребность в собственно причинном объяснении оказалась чрезвычайно слабой, и «почему» свидетельствовали о неумении различать физическую причинность и логическое или психологическое обоснование; вот это неумение, по-нашему, и является отличительной чертой предпричинности.

    Напомним факты: на 360 «почему» нашлось, например, всего 5 «почему» логического обоснования и 103 «почему» причинного объяснения. Но из этих последних 103 «почему» большая часть свидетельствовала или об анимизме, или об артифициализме («ремесленнические» объяснения), или о финализме: только 13 могли быть, несомненно, истолкованы как свидетельствующие о потребности механического объяснения через пространственный контакт. Можно, значит, предвидеть, что детское объяснение будет одинаково далеко и от логического доказательства (или дедукции), и от обращения к пространственным сцеплениям явлений, и вывести заключение: детское объяснение не логично и не пространственно. В то же время значительное число таких вопросов показало нам, что понятие случая отсутствует в детской мысли до 7—8 лет: до этого возраста мир понимается как совокупность намерений и действий, упорядоченных, волевых, не оставляющих места для случайных необъяснимых встреч. Все может быть оправдано, если нужно, и путем обращения к произволу, который, однако, равнозначен не случайности, но соизволению чьей-то всемогущей воли.

    Эгоцентризм способствует, как мы видели, тому, что ребенок становится непонятным самому себе. Эта непонятность бесконечно превосходит трудности интроспекции, которые мы описывали: она приводит к тому, что ребенок до 7—8 лет не в состоянии осознать феномен мысли в качестве субъективного феномена; он не может установить точную грань между своим «Я» и внешним миром. Болдуин решительно настаивает на таком «дуалистическом» характере примитивного мышления. Мы сами без всяких сомнений выделили период, на протяжении которого ребенок знает; что его мечты субъективны (никто из находящихся около ребенка не был бы в состоянии ни увидеть их, ни потрогать), и тем не менее он располагает их перед собой в комнате. Огромное количество подобных фактов заставило нас предположить, что ребенок до 7—8 лет игнорирует свое мышление и проецирует его на вещи. Он же «реалист» в том смысле, в каком говорят о реалистических иллюзиях мышления. Но этот реализм приводит к игнорированию различия между психической и физической реальностями, а, следовательно, и к рассмотрению внешнего мира как одновременного воплощения их обеих. Отсюда проистекает стремление к предопределенности.

    В ином отношении по тем же причинам детский реализм является интеллектуальным, а не визуальным (см. предыдущий параграф): ребенок видит только то, что знает, и воспринимает внешний мир таким, как если бы предварительно построил его своей мыслью. До тех пор пока детская причинность не будет визуальной (иначе говоря, не заинтересуется пространственными контактами), как не будет и механической, она останется интеллектуальной, то есть чистое наблюдение будет пропитано посторонними соображениями: оправданием всех явлений синкретической тенденцией все связывать со всем (см. § 5), короче, смешением физической причинности и психологической или логической мотивации. А отсюда снова — предпричинность.

    В этом-то смысле можно видеть в предпричинности (если придать этому слову то значение, какое мы только что установили) мышление, наиболее согласуемое с эгоцентризмом мысли и со всеми логическими особенностями, которые этот эгоцентризм влечет за собой.

    Но, повторяем, мы поставили огромный вопрос, подчеркнув эти некоторые особенности причинности у ребенка, и мы очень далеки от того, чтобы предвидеть его решение.


    Примечания:



    1

    В сотрудничестве с Жерменой Ге и Гильдой де Мейенбург.



    6

    Janet P. Op. cit. Р. 150.



    7

    Один из нас опубликует в другом месте такие случаи.



    8

    Что касается этой чепухи, см. с. 15, фразу 30.



    9

    Descoeudres A. Le développement de l'enfant de deux а sept ans. Neuchbtel: Delacroix Niestl 1922. P. 190.



    10

    Объяснение этого термина см. в главе V.



    11

    Объяснение этого термина см. в главе V.



    12

    См. главу V.



    65

    В сотрудничестве с Ольгой Матт. Мы здесь выражаем искреннюю благодарность г-ну Доттрану и преподавательскому составу Школы, в которой мы работали, за доброжелательное гостеприимство, оказанное нам.



    66

    Luquet G. H. Les dessins d'un enfant Paris: Alcan,1913.



    67

    См. в части I (глава III, § 4, 5).



    68

    Обычными литерами даны дополнения, курсивом сам ответ ребенка.



    69

    Казалось бы, для проверки гипотезы, в силу которой «потому что» означает также у ребенка связь простого соположения, попросту можно спросить у наших испытуемых, что значит «потому что». Но каждое определение предполагает осознание бессознательного пользования операциями, а известно, в силу закона осознания Клапареда, что, чем более автоматически употребляется какое-нибудь отношение, тем труднее его осознать. Мы наблюдали, впрочем, в предыдущем параграфе, насколько детский эгоцентризм мешает всякому осознанию собственной мысли. Эти выводы относительно «потому что» легко проверить действительно, когда спрашивают у детей 7—8 лет, что означает «потому что» в такой фразе, как «Я не пойду завтра в школу, потому что болен», то большинство отвечает: «Это значит, что он болен». Другие утверждают: «Это значит, что он не пойдет в школу». Короче, дети совершенно не сознают определения слова «потому что», хотя они и умеют им оперировать спонтанно, по крайней мере, в том смысле, в каком мы видели.



    70

    Ср. с этой точки зрения выражения типа «говорят, что» у детей, которые открыли уже настоящие логические основания. Жан (8 л.): ? от 6 есть 3, потому что говорят, что 3 и 3 дают 6. ? от 9 не 4, потому что 4 и 4 составляют 8 и нельзя сказать, что 4 и 4 составляют 9.



    71

    Известно, что грамматические классификации, по признанию современных лингвистов, очень произвольны, поэтому читатель не удивится, что слово тогда (alors) фигурирует среди союзов, ибо оно часто выполняет их функцию.



    72

    Piaget J. Essai sur la multiplication logique et les débuts de la pensée formelle chez l'enfant// Op. cit P. 222.



    73

    Чтобы различить запас слов понимаемых и произносимых, см. Bovet Р. Interm. des Éduc. 1916, N. 34-35, Р. 35.



    74

    Ribot Т. L'évolution des idées générales 4me éd. Paris, 1915 Р. 38.



    75

    См. определение этих терминов в главе IV, § 2.



    76

    Согласно принятой теперь логической терминологии, суждениям общим противопоставляются суждения единичные и специальные. Термины универсальный и частный характеризуют лишь количество сказуемого по отношению к подлежащему, а не объем подлежащего.



    77

    В сотрудничестве с Эмми Карталис.



    78

    Binet A., Simon Th. La mesure du développement de l'intelligence chez les jeunes enfants Pans, 1917 P. 56-58.



    79

    Пять нелепых фраз теста Бине и Симона:

    1) Несчастный велосипедист разбил себе голову и тотчас же умер, его отнесли в больницу, опасаются, что он не поправится;

    2) У меня три брата Поль, Эрнест и я;

    3) Вчера нашли (на окраине города) тело несчастной молодой девушки, разрезанной на 18 кусков Думают, что она покончила жизнь самоубийством;

    4) Вчера произошел несчастный случай на железной дороге, но не серьезный — убитых всего-то 48;

    5) Некто говорит: если когда-нибудь я покончу с собой от отчаяния, то я не сделаю этого в пятницу, ибо пятница тяжелый день и принесет мне несчастье.



    80

    Этот результат вполне согласуется с тем, что авторы, тестирующие по Бине и Симону, обычно устанавливают.



    81

    См. Piaget J. Essai sur la multiplication logique etles débuts de la pensée formelle chez l'enfant//Journ.de Psychol. Paris, 1922 Vol 19 P 245 sq.



    82

    Известно, что Кузине попытался ввести в первоначальное обучение спонтанную жизнь, которую дети представляют в своих играх. Согласно Кузине, игры начинаются со стимуляции и автоиллюзии (жандарма и вора играют взаправду), а уже потом становятся простым коллективным соревнованием, подчиняющимся правилам (игра в жандарма и вора становится игрой в преследование со все более и более усложняющимися правилами). Апогей такой социализации игры и такого интереса к правилам должен быть отнесен к 11—12 годам. Именно в этом возрасте школьная коллективная работа со спонтанной организацией труда является наиболее продуктивной. См работу о социальной жизни ребенка, которую Кузине опубликует в ближайшем будущем.



    83

    Трех сестер, если экспериментатор женского пола (Полина, Жанна и я).



    84

    Descoeudres A. // Arch. de Psychol. Genève, 1917 Vol. 16 P. 333.



    85

    Ibid. Р. 334.



    86

    См. Piaget J. Une forme verbale de la comparaispn chez l'enfant// Arch. de Psychol. Genève, 1923, Vol. 18, Р. 141-172.



    87

    Ibid. P. 143.



    88

    Piaget J. Essai sur quelques aspects du développement de la noton de partie chez l'enfant//Journ. de Psychol. Paris, 1921, Vol. 18, Р. 470 sq.



    89

    В сотрудничестве с Софи Эшер, Ульрикой Ханкарт и Сюзанной Пере.



    90

    Интересно отметить, что, согласно тесту Декроли , которым пользовалась Декедр в Женеве (Descoeudres A. Le développement de l'enfant de deux а sept ans Op. cit. Р. 219), возраст правильной ориентации равным образом определен в 5 с половиной лет.



    91

    Делакруа наблюдал факты, вполне согласующиеся с нашими. См.: Delacroix H. Le Langage et la Pensée. Paris: Alcan, 1924 Р. 550, примечание. По случаю выражаем сожаление, что не могли здесь воспользоваться прекрасной книгой Делакруа: она появилась тогда, когда настоящая книга была уже в гранках.



    92

    В сотрудничестве с Лизой Ханлозер.



    93

    Piaget J. Essai sur quelques aspects du développement de la notion de partie chez l'enfant//Journ. de Psychol. 1921, Vol. 18, P. 449.



    94

    По поводу осознания неосознанных схем Клапаред пришел к следующей замечательной формуле. В действительности мы наблюдаем двойное движение от подразумеваемого и бессознательного обобщения к бессознательной или сознательной индивидуализации, потом от этой индивидуализации к сознательному обобщению (Arch. de Psychol. 1919, Vol. 17, P. 77).



    95

    В сотрудничестве с Марсель Руд. Следующие страницы были частью написаны M. Руд на основании материалов, которые мы собирали вместе, имея в виду исследование понятия дроби и элементарных арифметических действий. Это исследование появится в ближайшем томе и является независимым от соображений относительно детской способности к интроспекции.



    96

    Claparède Ed. La concience de la ressemblance et de la différence chez l'enfant// Arch. de Psychol. Vol.17.



    97

    Binet A. , Simon Th. La mesure du développement de l'intelligence chez les jeunes enfants Pans, 1917.



    98

    См. по этому поводу Intermédiaire des Éducateurs. 1913. Vol. I, P. 69-75. Бове относит определения, основывающиеся только на родовом признаке, к 9-летнему возрасту.



    99

    Нижеследующие примеры извлечены из работы об анимизме, проделанной в сотрудничестве с Е. Краффт и С. Перре, и из исследования о представлении силы, проведенного в сотрудничестве с Ж. Ге и В. Пиаже. Эти этюды появятся в одном из последующих томов.



    100

    Разумеется, мы оставляем целиком в стороне вопрос об анимизме у ребенка. Из того, что дети говорят, что солнце живое, вовсе не следует, что они ему приписывают также сознание и намеренность. Чтобы обнаружить анимизм у ребенка, существует другая более тонкая техника.



    101

    См. Piaget J. La pensée symbolique et la pensée de l'enfant//Arch. de Psychol. Vol. 18, P. 296.



    102

    Piaget J. Essai sur la multiplication logique et les débuts de la pensée formelle chez l'enfant//Journ de Psychol. 1922. Vol. 19, P. 222-261.



    103

    Ibid. P. 234.



    104

    См. Arch. de Psychol. 1921. Vol. 18, P. 167. To,что мы назвали стадией подразумевания (stade implicite) в решении логических проблем, это стадия, когда ребенок не может удержать в сознании сразу два или три элемента, не забывая тотчас же, по крайней мере, об одном из них.



    105

    «Циркулярная реакция» (réaction circulaire), с помощью которой Болдуин пытался определить имитацию (Le développement mental chez l'enfant//Trad. Nourry. — Paris, 1897), по нашему мнению, не характеризует чистую имитацию, но является уже комбинацией имитации и ассимиляции.



    106

    Мы заимствуем этот пример из анкеты относительно развития физической причинности — анкеты, проведенной в сотрудничестве с Л. Ханлозер, результаты этой анкеты появятся в следующем томе, посвященном изучению объяснения у детей.



    107

    Goblot Е. Traité de logique. — Paris, 1918.



    108

    Чтобы уточнить в двух словах этот пункт логики, прежде чем вновь заняться нашим анализом трансдукции, мы отметим, что решение Гобло не устраняет всех трудностей. Действительно, одно из двух — либо дедукция ограничивается извлечением заключений из предшествующих предложений, что Гобло отрицает вполне правильно, либо обязательность»умственного построения», порождающая заключение, зависит не только от предшествующих предложений, которые силлогизм применяет к этому построению, ибо если бы было так, то первые построения, — те, например, что путем сложения, вычитания и т. д. дают начало целым числам (положительным и отрицательным) и т. д. , — должны были бы быть лишены обязательности за отсутствием предшествовавших им математических предложений Можно пожалуй, возразить, что предложения, на которые опираются эти операции или построения, суть аксиомы и определения этих операций. Но аксиомы и определения не являются чем-то внешним по отношению к построению. Построения или операции, на которых покоится плодотворность математики, должны заключать в самих себе свою гарантию, без того, чтобы приходилось обращаться к предшествующим предложениям для их регуляризации. Самоочевидность какого-нибудь знания устанавливается лишь после приобретения знания и сопровождается выделением элемента проверки, который заключается уже в построениях этого знания. Это и принуждает нас, принимая глубокую критику силлогизма Гобло и его понятие «построение», плодотворное с точки зрения психологической, быть более радикальными, чем он, и допустить, что «умственное построение» должно само по себе быть достаточным для объяснения не только плодотворности, но еще и обязательности дедуктивного рассуждения. Мы, со своей стороны, думаем, что построение становится обязательным в той мере, в какой оно обратимо, и что эта обратимость операций и допускает обобщение.



    109

    Здесь отношения мы будем противопоставлять связям присущности (принадлежность и включение).



    110

    Эта глава резюмирует часть I («Речь и мышление ребенка») и данную часть. Она представляет собой заключение наших «Этюдов о логике ребенка». Придав разрозненный характер этюдам, в которых была сделана попытка следовать за фактами во всей их сложности, мы теперь боимся, что у шедшего за нами читателя возникает, как и у нас, впечатление бессвязности и невнятности. Именно для того, чтобы устранить это впечатление, и предназначено настоящее резюме. Мы приведем de plano то, что расцениваем как самую суть наших результатов, и сделаем из этого беглое и по возможности полное изложение, как если бы читатель не был бы в курсе всего предшествовавшего. Мы, таким образом, рискуем без пользы повторяться, особенно в том, что вошло в главы, непосредственно предваряющие данное заключение, но мы верим, что, перегруппировывая одни и те же вещи в соответствии с новым порядком, избавляющим от необходимости снова все перечитывать, мы придадим нашим результатам более синтетический вид.



    111

    Или стадия «склонности к внушаемости» (tendances pithiatiques). См.: British Journ. of Psychol. (Med. Act.). — 1921. — Vol. I. — P. 154.



    112

    Понятие «бессознательное рассуждение» весьма скользко. Тут или приписывают бессознательному рассуждению логику, подобную логике сознательного рассуждения, что необоснованно, или имеют в виду особый процесс, подобный тому, который мы описываем дальше, но тогда возникает задача узнать, чем же этот процесс отличается от сознательного рассуждения, а это повело бы к путанице, давая наперед одинаковое наименование двум операциям, быть может, весьма различным.



    113

    Piaget J. Un cas de comparaison verbale chez l'enfant//Arch. de Psychol. — 1923. — Vol. 18.



    114

    Piaget J. Pour l'étude des explications d'enfants//L'Éducateur. — Vol. LVIII — 1922, 4 févr.



    115

    См. Piaget J. Essai sur la multiplication logique et les débuts de la pensée formelle chez l'enfant// Journ. de Psychol. — 1922. — Vol. 19 — P. 222.



    116

    См. Journ. de Psychol. — 1921. — Vol. 18 — P. 483.



    117

    Ibid. — P. 449.



    118

    Cm. Piaget J. Essai sur la multiplication logique... Op. cit. — P. 222-261.



    119

    Baldwin J. M. Théorie génétique de la Réalitié//Trad. Philippi. — Paris: Alcain. — P. 57 (v. p. 55-88).



    120

    См. Piaget J. Essai sur la multiplication logique... Op. cit. — P. 256-257.



    121

    См. Ibid. — P. 222.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх