• Вступление
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • Глава VIII ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ

    Вступление

    Иван Сергеевич Тургенев (1818–1883)

    "Я предпочитаю (Богу. — М.Д.) Прометея — я предпочитаю сатану, образец бунтаря и индивидуалиста. Пусть я всего лишь атом, но все-таки я сам себе господин, я хочу истины, а не спасения, я жду его от собственного ума, а не от Благодати".

    Сколько гордынного помрачения ума, самовозвеличения и отвержения того, что только и может стать истинной опорой человеку в его подлинном, а не мнимом величии! Сколько банальности, соединенной с претензией на независимость собственного мнения, отразилось в этих «фиоритурах» (как он сам их назвал), извлечённых из письма молодого Ивана Тургенева к Полине Виардо от 19 декабря 18 47 года.

    Предпочтение сатаны? Тут, несомненно, не прямой сатанизм, но скорее эстетический и отчасти психологический вызов… Кому? — никому в частности. Миру вообще. Тут нездоровый задор не совсем ловкого самоутверждения, желания возвысить человеческую самость над неким надличностным началом, смутно ассоциирующимся у гордеца с понятием Бога. Заурядный гуманизм, ещё один отголосок первородного греха, внедрённого в генетическое припоминание.

    В процитированном здесь письме к Полине Виардо Тургенев запечатлел результат некоторого начального периода своего внутреннего развития, результат, ставший той основой, на которой он пытался утвердить в какой-то момент всё своё творчество. Самостоятельного же в его воззрениях было тогда, повторимся, немного. Так, превознесение собственного разума над Благодатью — слишком узнаваемая просветительская идея, отразившая давнее самовозвеличение человека. С нею успели к тому времени поквитаться и Пушкин, и Гоголь, и славянофилы…

    Превознесение человеческого рассудка есть признак его самопомутнения, которое и производит разделение истины и спасения, Двух духовных понятий, нераздельных для всякого христианского сознания. Но Тургенев сам же сознательно отделил себя от христианства, признаваясь в одном из писем (в 1864 году): "… я не христианин в Вашем смысле, да, пожалуй, и ни в каком".

    Но неужто душа (христианка по природе) может смириться с безбожным рационализмом? Судьба и литературное творчество Тургенева — отражение жестокой борьбы в глубинах его личности между двумя слишком непримиримыми началами. Каждый писатель, вольно или невольно, раскрывает в созданиях своих то, что таится порою и от него самого в глубине его "внутреннего Я".

    "Начало гордости — удаление человека от Господа и отступление сердца его от Творца его, ибо начало греха — гордость, и обладаемый ею изрыгает мерзость…" (Сир. 10, 14–15).

    В судьбах, отмеченных Божиим даром творческого таланта, слишком проявляется то, что таится во многих душах. Обнаружение этого тайного в зеркале подобных отмеченных судеб только и может придать истинность нашему вниманию к ним.

    1

    По мысли П.В. Анненкова, очень умного наблюдателя, одного из ближайших друзей Тургенева, писатель был создателем "теории весьма важной в биографическом отношении и в силу которой русская жизнь распадалась на два элемента — мужественную и очаровательную по любви и простоте женщину и очень развитого, но запутанного и слабого по природе своей мужчину". Анненков не просто назвал два основных типа, которые в разных вариациях встречаются в большинстве произведений Тургенева, но подчеркнул и биографическое их значение.

    Женский тип — это тургеневский идеал, созданный его воображением. Это тот самый тип "тургеневских девушек", которых, по свидетельству Льва Толстого, не существовало в русской действительности, пока они не появились в произведениях Тургенева. Тургенев воплотил собственный идеал в творчестве, и уже под его влиянием они осуществились в жизни — пример прямого воздействия литературы на жизнь, явление, достойное серьёзных размышлений.

    Другой же тип — "развитого, но запутанного и слабого мужчины" — есть прежде всего отражение особенностей натуры самого писателя. "Я оказался слабохарактерным и расплывчатым" — вот его собственное признание.

    Правда, сам Тургенев, как и герои его, часто пытался одолеть собственное уныние активным действием, стремился подражать иным образцам, быть может, именно из-за своей противоположности им. Байронизм, который проявился в его ранних литературных опытах, стал попыткой и жизненного поведения писателя в ранней юности.

    Индивидуалистическое самоутверждение человека неизбежно должно отразиться в искаженном восприятии, осмыслении и переживании любви, которая в истинном своём проявлении становится для человека одним из средств богопознания.

    Во всех почти своих произведениях Тургенев описывает любовь. Все оттенки, все изгибы, все стадии этого чувства, этого состояния прослеживает он пристально. "Едва ли можно найти даже во всемирной литературе другого писателя, который бы столько посвятил внимания, заботы, разумения, почти философской обработки чувству любви, влюбления", — заметил о Тургеневе Розанов.

    Тургенев постоянно пишет о любви, но часто с недоумением и даже страхом. "…Разве любовь — естественное чувство? Разве человеку свойственно любить? Любовь — болезнь; а для болезни закон не писан. Положим, у меня сердце иногда неприятно сжималось; да ведь всё во мне было перевернуто вверх дном. Как тут прикажете узнать, что ладно и что неладно, какая причина, какое значение каждого отдельного ощущения?" Для чающего Благодати — "Бог есть любовь" (1 Ин. 4,8). Для уповающего лишь на рассудок — "любовь — болезнь". Сопоставление это не требует пояснений.

    Ешё в первой встрече его с любовью она предстала будущему писателю "неизвестным чем-то", пугающим, "как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке…" Поразительное сравнение находит он для любовного страдания: "…я страдал, как собака, которой заднюю часть тела переехали колесом".

    "…Любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше «я», — убеждённо утверждал Тургенев — что логически безупречно соответствует системе его ценностей. Недаром же и низводит он любовь на уровень страсти: банальное заблуждение "мудрости мира сего". Страсть и впрямь разрушает, надламывает человеческое «я». В системе же ценностей Православия любовь не может надломить личность. Она приближает к Богу.

    Любовь для Тургенева — и загадка, и счастье, и трагедия, и болезнь, и страдание, и неотвратимый рок. Но в каком бы облике она ни являлась ему и его героям, в ней неизменно одно: невозможность счастливого завершения в браке.

    Так было в творчестве Тургенева. Так было и в жизни его. Над ним как будто тяготел страх перед браком. Любовь же стала для него кумиром, лицо которого порою ужасало какою-то роковой тайной своею, но противиться которому он не мог.

    Вот урок: возомнит горделиво человек, будто он "сам себе господин", и сам же станет на всю жизнь рабом пугающей его страсти, сознавая это с горечью и недоумением. А уж какое именно рабство пошлёт ему Господь — тут кому что выпадет…

    "Иисус отвечал им: истинно, истинно говорю вам: всякий, делающий грех, есть раб греха… "(Ин. 8,34).

    2

    В начале 1843 года за подписью Т.Л. (т. е. Тургенев-Лутовинов) — появилась в печати отдельным изданием поэма «Параша». Это событие и можно считать подлинным началом писательской биографии Тургенева. Поэма была одобрена самим Белинским. Критику показалось даже, что Тургенев станет новым великим русским поэтом, наследником Пушкина и Лермонтова. Тургенев, действительно, стал великим поэтом, но — в прозе. Как ни странно, Тургенев-стихотворец современному читателю совершенно незнаком (единственное исключение — знаменитый романс "Утро туманное…"). Да он не слишком долго и выступал перед публикою в этом качестве: до 1847 года. Одновременно со стихами Тургенев начал пробовать силы и в прозе. Уже в 1844 году появилась его первая повесть "Андрей Колосов".

    Однако сомнения относительно избранного пути его долго не оставляли, возникало даже намерение оставить литературу. Лишь появление в журнале «Современник» первых рассказов будущего цикла "Записки охотника" вернули Тургеневу расположение критики.

    Этот цикл — произведение поистине эпохальное в русской литературе. И в судьбе самого Тургенева. "Моя физиономия сказалась под 30 лет", — напишет он позднее. "Под тридцать" ему было в 1847 году, когда появились первые из «Записок» (и когда, не забудем, он написал то письмо Полине Виардо с признанием о предпочтении сатаны).

    "Коротенький отрывок в прозе", как определил сам автор свой очерк "Хорь и Калиныч", был напечатан как будто бы только из-за нехватки серьёзного материала для первого номера «Современника» (в таких случаях, весьма нередких в журнальной практике, порой идёт в ход что раньше под руку попадётся). Знаменитое впоследствии название всего цикла придумал И.И. Панаев "с целью расположить читателя к снисхождению". Вот так тихо и мирно, чуть ли не случайно, при явно снисходительном отношении редакции произошло это событие.

    С 1847 по 1852 год сложился весь цикл «Записок». А в 1852 году князь В.В. Львов был уволен от должности цензора за то, что пропустил "Записки охотника" в печать отдельным изданием.

    Два чувства — сострадание и ненависть — соединились в душе Тургенева при создании "Записок охотника": сострадание русскому крестьянину — и ненависть к крепостной системе.

    В "Записках охотника" Тургенев осмелился опровергнуть то, чем бессознательно пользовалась большая часть русского дворянства (и что совсем недавно он безуспешно пытался оспорить в столкновениях с матерью). Этот шаблон предельно просто выразил один из тургеневских персонажей: "По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что". По сути, в одной этой фразе вся помещичья идеология. А то, что и барина и мужика можно назвать единым словом человек, — многие уразуметь не могли. Поколения русских людей были воспитаны на мысли о бесспорном врождённом превосходстве дворянства над крестьянским народом. Разубедить в этом представлялось делом необычайно сложным. Великую задачу — раскрыть и показать богатство души и возвышенное благородство русского крестьянина, помочь полюбить его — поставила жизнь перед русскими литераторами. Первым произведением, в котором правдиво, полно и с любовью был изображен крепостной народ, явились "Записки охотника".

    Но Тургеневу нужно было раскрыть нравственную несостоятельность крепостного права. И он эту проблему решает прямо: в "Записках охотника" постепенно вырисовывается убедительная картина: чаще всего простой крестьянин на голову выше дворянина, он умнее, талантливее, порядочнее своего господина. Мужик Хорь прекрасно обойдётся без барина, а вот обойдётся ли без него барин? Вопрос для своего времени страшный. Убедительность тургеневской позиции укрепляется тем, что автор вовсе не идеализирует мужика: тот изображен с очень и очень многими недостатками. Тут и высокий взлёт, и глубокое падение человека. Но жизнь всё же держится на мужике, а не на помещике. Господа у Тургенева почти все какие-то чертопхановы да недопюскины (и отыскал же фамилии!), да гамлеты щигровского уезда. И спорить с автором трудно, потому что он ничего не придумал, а бесхитростно передал свои непосредственные наблюдения.

    То, что описал Тургенев, не могло явиться чем-то новым и неведомым для читателей: не за тридевять же земель жили все эти мужики, а тут, рядом, перед глазами. Новой была не изображенная действительность, а точка зрения на эту действительность, художественное её осмысление.

    Перечитывая "Записки охотника", мы должны воздать должное благородной и одухотворённой натуре их творца, так полно выразившейся в этих безыскусных, но возвышенных образах. В красоте души простого русского мужика отразилась душа русского писателя. Он разглядел "искру Божию" в другом — только потому, что имел её сам.

    В 1874 году "Записки охотника" пополнились тремя рассказами. Борьба с крепостным правом осталась далеко позади — иное занимало и художественное воображение Тургенева. Писатель был привлечен и поражен открывшейся ему силою и серьёзностью религиозного настроя народного бытия. Своеобразно и писательское восприятие народной религиозности. Самым примечательным из новых добавлений стал рассказ "Живые мощи". Уже само название его предрасполагает читателя ко вполне определённым ожиданиям. Сюжет "Живых мощей" прост: молодая деревенская красавица несчастной случайностью (имеется слабый намёк на бесовское вмешательство) оказалась обреченной на почти полную неподвижность и медленное угасание едва тлеющей жизни. Замечательно, что сама Лукерья (так зовут эту постепенно иссыхающую телом страдалицу) воспринимает своё несчастье со смиренною кротостью и умилительным спокойствием: "Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чём я Его просить могу? Он лучше меня знает, что мне надобно. Послал Он мне крест — значит меня Он любит. Так нам велено это понимать".

    По свидетельству Тургенева, он описал действительный случай. Какова же доля вымысла, внесенного в литературное переложение разговора автора с Лукерьей — сказать невозможно. Но если даже рассказчик не домыслил ничего от себя, — что определило его отбор подробностей рассказа несчастной женщины? А подробности достойны осмысления. Трудно утверждать, сознавал то Тургенев или не сознавал, а руководствовался лишь одной творческой интуицией (смеем это предположить), но он раскрыл поразительную особенность внутренних переживаний умирающей: она близка к состоянию прелести. То ей предстают в видении умершие родители, благодарящие за искупление их грехов своими страданиями, то является Сам Христос: "И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, — таким Его не пишут, а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, — только пояс золотой, — и ручку мне протягивает. "Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские". И я к Его ручке как прильну!"

    Вероятно, художественное чутьё заставило Тургенева убрать в окончательной редакции рассказ Лукерьи о видении, когда она предстаёт страдалицей ради облегчения тяжкой доли всего народа, — это не возвысило бы, но, напротив, снизило религиозный настрой рассказа. Не восприятие ли духовной жизни отчасти на западнический образец определило такой отбор (или вымысел) автором помещенных в рассказе подробностей разговора? Правда, это, как легкая рябь на поверхности воды, мало возмутило общий строй произведения, да и все видения Лукерьи психологически вполне правдоподобны. Поразительнее иное: отсутствие умиленности и экзальтации при упоминании о Лукерье в разговоре рассказчика с местными крестьянами. Их восприятие, на поверхностный взгляд, вообще парадоксально: "Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать её — нет, мы её не осуждаем. Пущай её!" Не умиляются — но и не осуждают!

    Вот такими поразительными деталями, обнаруживающими мгновенно характер религиозности народа, ясное трезвение его духа, — только и может явить себя подлинный художник. Такие подробности не требуют разъяснений — на них можно лишь молча указать. Чуткому достаточно.

    3

    Тургенев всё более ощущал необходимость взаимодействия своего внутреннего мира с "миром всеобщего", то есть с конкретностью социально-исторической жизни (понятие, обретенное им при блуждании в лабиринтах немецкой философской премудрости, своего рода подмена соборного сознания). Разумеется, нелепо было бы утверждать, будто он с этим «миром» не был связан прежде. Уже "Записки охотника" превратили писателя в деятеля общественного, но сам он сознавал некоторую зыбкость такой связи, ибо чувствовал: он уже перерос "Записки" и возвращаться на их уровень для него стало невозможным.

    В повестях своих Тургенев как будто отстранялся от окружавшей его социальной обыденности, уходил то в сферы чистой мысли, то в мир глубоко интимных переживаний. Именно так он долго представлял себе художественное творчество. Это давало большую самостоятельность, но одновременно вело и к ещё большей замкнутости, порождало рефлексию, одиночество, страх перед жизнью, что отразилось и в его произведениях. Опора же на истинную веру им самим ощущалась как недоступная для него: недаром называл он себя в этом отношении "неимущим".

    Чисто творческим актом стало для Тургенева освоение нового для него жанра — романа. И одновременно это явилось выходом за пределы индивидуальности, литературным освоением новых социальных ценностей. В романах писателя основное внимание уделяется сверхличным ценностям, "историческим потребностям" человека, сложным взаимоотношениям индивидуума и общества. Тургеневский роман по жанру является, прежде всего, романом общественным. Незамедлительное отражение новых веяний эпохи сделало роман Тургенева художественной летописью современной ему общественной жизни. Само появление тургеневских романов превратило их автора, по словам Анненкова, "в политического Деятеля", то есть придало совершенно новый смысл его литературному творчеству.

    Преодоление возникающей отчуждённости между индивидуальным и «всеобщим» осложняется порою тем, что общество, в его конкретно-временном состоянии, не отвечает в большей своей части тем требованиям, какие предъявляет к нему личность. Русская литература чутко отразила это противоречие, создав уже известный нам тип лишнего человека. Термин, к слову заметить, вошел в обиход после выхода тургеневской повести "Дневник лишнего человека" (1850), но сам литературный тип был создан гораздо ранее — Пушкиным и Лермонтовым. Цель жизни, предлагаемая обществом, лишними людьми отвергалась, однако найти иное, более достойное осмысление собственного бытия они оказывались не в состоянии.

    Почти одновременно в общественной мысли утверждалась та самая гипотеза заедающей среды, по которой объявлялась полная зависимость человека от внешних условий его существования, от "среды обитания", которую иногда называли судьбой. Человеку оставалось только смиряться и ждать, пока стихийные изменения среды позволят ему проявить те или иные свои стремления, а этого могло и не случиться. Человек превращался в раба обстоятельств. Таким образом, индивидуальность обрекалась на пассивность, на замкнутость в себе, и в то же время с неё снималась всякая ответственность за свою судьбу, за своё поведение. На всё имелась единая отговорка: "среда заела" или "такова судьба".

    Мы же установим причину важнейшую: гордынное стремление (или бессознательное тяготение) к самоутверждению вне связи с Творцом — и неизбежное страдание твари в бессмысленности такого бытия.

    Тип лишнего человека в творчестве русских писателей раскрылся на различных уровнях его бытия, его сознания, нравственного облика, социального поведения. Он привлёк внимание Тургенева с самого начала его писательской деятельности.

    Поэтому-то таким значительным общественным событием стало появление романа "Рудин"(1855), в котором Тургенев впервые показал стремление лишнего человека стать нелишним, попытку его активного выхода в сферу социальную.

    4

    "Рудин" — подведение итогов уже созданному и поиски новых путей литературного творчества.

    Необычайно сильный интеллект, громадные знания, идеальные стремления и неспособность к какой бы то ни было практической деятельности — вот Рудин. С первых же фраз, им произнесённых, в нём сразу открывается и проницательный, слегка ироничный ум, вышколенный философскими упражнениями, и дар красноречия, и возвышенное вдохновение (но и склонность к некоторой рисовке — не лёгкая ли усмешка автора над собственным давним грехом?). В рудинском осуждении эгоизма, себялюбия отразилось его стремление к общественной деятельности. Он уже не может, подобно своим литературным предшественникам, либо просто скучать, либо, как Печорин, "пускаться в эксцентричности" (Писарев). Но всё же иные пути для него пока закрыты. Какое бы занятие ни избирал он для себя — вплоть до фантастического намерения устроить судоходство на какой-то мелкой российской реке — всё кончается для него неудачей. Даже поприще преподавателя (вот бы уж, кажется, достойное применение его таланту красноречия!) — и на том он терпит поражение.

    Символична судьба Рудина, странствующего без видимой цели (ехал в одном направлении, но безропотно согласился отправиться совсем в другую сторону) по бесконечным российским дорогам — таким видим мы его в одной из заключительных сцен романа.

    Тургенев, вероятно, сам того не подозревая, затронул в романе и проблему надвременную, истинно религиозную по сути своей. Ведь влечение Рудина к самоутверждению напором собственного разума, таланта, попыткой проявить индивидуалистическую волю (пусть и неудачной) — не что иное есть, как заурядный гуманизм. Рудин прав как будто, когда утверждает: всё великое в мире совершается через людей. Он не знает лишь, что всё великое, истинно великое, не способно осуществить себя вне Благодати. Блеск и нищету именно гуманизма Тургенев непреднамеренно выявил едва ли не во всех своих романах, начиная с «Рудина». Даже тогда, когда самоутверждающийся индивид как будто обретает у писателя волю к достижению собственных целей, он неизбежно терпит поражение, неизменно обнаруживая перед читателем ту или иную ущербность собственной натуры. Все тургеневские герои пытаются утверждать себя вне Бога (тяготение, выражающее внутреннюю суть гуманизма), ищут опору в собственном характере, разуме, талантах, но не в Благодати. Тупик.

    Ища выход из тупика, в который он сам же себя и направил, писатель создаёт новый в отечественной литературе тип, — тип "тургеневской девушки". Первой из них стала Наталья Ласунская в романе «Рудин». Вина за то, что главный герой не сумел понять и принять её "великого стремления", целиком возлагается автором именно на него. Причина растерянности Рудина перед порывом Натальи не столько даже в отсутствии воли или в испуге перед создавшимися обстоятельствами (хотя и без того не обошлось), сколько в его чрезмерной индивидуальной замкнутости, отгороженности не только от мира всеобщего, но и от другой индивидуальности. Рудин всё топит в своей неумеренной рефлексии. Возможность выхода из индивидуальной замкнутости заложена, по намерению автора, именно в "тургеневской девушке".

    Для самого же Тургенева создание нового литературного типа стало одним из кульминационных моментов его общественной деятельности. Возникновение литературного типа повлекло за собой его появление в жизни — своего рода триумф художника. О том свидетельствовали современники. "Тургенев сделал великое дело тем, что написал удивительные портреты женщин, — размышлял Лев Толстой. — Может быть, таких, как он писал, и не было, но когда он написал их, они появились. Это верно; я сам наблюдал потом тургеневских женщин в жизни".

    Появление «Рудина» укрепило у друзей Тургенева веру в него. Его же письма той поры полны отчаяния. Полны пессимизма и письма, написанные вскоре повести "Поездка в Полесье" и «Ася». Тургенев пережил долгий кризис, из которого вышел, обретя новую гармонию с жизнью. И сразу творческий взлёт. Один за другим выходят три романа, три главных произведения Тургенева. В 1859 году — "Дворянское гнездо". В 1860-м — «Накануне». В начале 1862-го — "Отцы и дети".

    Всеобщий кризис российской жизни, который исподволь развивался даже в самые устойчивые внешне годы николаевского правления и вдруг с такой очевидностью для всех проявился после окончания Крымской войны, с неизбежностью выдвинул вопрос: как жить дальше? В центре всей политической и общественной жизни оставалась проблема крепостного права. Однако эта значительная, но всё же временная проблема не могла заслонить важнейшей, вокруг которой ещё в конце 30-х годов столкнулись в противоборстве два направления русской общественной мысли, — славянофильство и западничество.

    Тургенев называл себя "коренным и неисправимым западником". Да и кем иным, кажется, мог быть гуманист, предпочитавший сатану? Западничество было проникнуто прежде всего духом европейского просвещения, — а в просвещении Тургенев видел единственное спасение России, и этому оставался верен до конца дней своих. Но какие бы ни исповедовал он заблуждения, Тургенев всё же представляется порою пребывающим где-то посредине — между двумя крайними точками того и другого направлений, а порою даже ближе к славянофильству. Недаром сказал ему однажды один из знакомых: "Вот вы-то, пожалуй, больше славянофил, чем сами славянофилы". По мысли К.Аксакова, в "Записках охотника" писатель приблизился к "великой тайне жизни, которая лежит в русском народе". Недаром же и сам Тургенев сравнивал себя с Антеем, которому родная земля даёт силы для творчества.

    Любовь к народу, к стране — коренная черта характера Тургенева. Космополитизм воспринимался им как выражение безликости. Крылатыми стали уже слова Лежнева (в романе "Рудин"): "Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без неё не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без неё обходится! Космополитизм — чепуха, космополит — нуль, хуже нуля: вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет. Без физиономии нет даже идеального лица; только пошлое лицо возможно без физиономии".

    "Что ни говори, а мне всё-таки моя Русь дороже всего на свете — особенно за границей я это чувствую", — писал Тургенев.

    "Чувство родины" спасало многих русских людей в трудное для них время. Может быть, лучше всего рассказал об этом Герцен: "Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину. Вера в Россию — спасла меня на краю нравственной погибели… За эту веру в неё, за это исцеление ею — благодарю я мою родину".

    "Чувство родины" помогало Тургеневу выйти из кризиса: в создании одного из самых антизападнических произведений той эпохи — романа "Дворянское гнездо".

    "Дворянское гнездо" имело самый большой успех, который когда-либо выпадал мне на долю", — признавался Тургенев. И критики, и читатели приняли роман безусловно и с энтузиазмом. Всех победила "светлая поэзия, разлитая в каждом звуке этого романа" (Салтыков- Щедрин).

    Вторая половина 50-х годов XIX века стала временем больших ожиданий, надежд, но одновременно — сомнений, вопросов, даже недоумений. Смерть Николая I и поражение в Крымской войне встряхнули Россию. И с неотвратимостью возник и вечный вопрос: как жить дальше?

    Что делать?…

    — Что же вы намерены делать? — спрашивает один из персонажей тургеневского романа, Паншин, у главного его героя, Лаврецкого.

    — Пахать землю, — отвечал Лаврецкий, — и стараться как можно лучше её пахать.

    Автор мыслил Лаврецкого славянофилом: "Лаврецкий отстаивал молодость и самостоятельность России, ‹…› требовал прежде всего признания народной правды и смирения перед нею — того смирения, без которого и смелость противу лжи невозможна". Разумеется, многие слова, обозначающие категории христианской аскетики, в мирском обиходе понимаются несколько иначе, по-земному облегченно, — но всё же превознесение Лаврецким смирения дорогого стоит. В таком убеждении героя романа Тургенев выразил своё понимание времени, хотя идеи, высказанные Лаврецким, значительно противостояли собственным воззрениям автора. Нелишне ещё раз припомнить признание Тургенева: "Я — коренной, неисправимый западник и нисколько этого не скрывал и не скрываю; однако я, несмотря на это, с особенным удовольствием вывел в лице Паншина (в "Дворянском гнезде") все комические и пошлые стороны западничества; я заставил славянофила Лаврецкого "разбить его на всех пунктах". Почему я это сделал — я, считавший славянофильское учение ложным и бесплодным? Потому, что в данном случае — таким именно образом, по моим понятиям, сложилась жизнь, а я прежде всего хотел быть искренним и правдивым".

    Но образ главного героя "Дворянского гнезда" имел и особый смысл для автора: это подлинно автобиографический герой писателя, хотя биографичность Лаврецкого не в совпадении каких-либо внешних особенностей и событий его жизни и жизни Тургенева (таковых очень немного) — а во внутреннем их совпадении: так ясно звучит в романе мысль о покорности судьбе, о невозможности счастья: "Что могло оторвать его от того, что он признал своим долгом, единственной задачей своей будущности? Жажда счастья — опять-таки жажда счастья! Ты захотел вторично изведать счастья в жизни, — говорил он сам себе, — ты позабыл, что и то роскошь, незаслуженная милость, когда оно хоть однажды посетит человека. Оно не было полно, оно было ложно, скажешь ты; да предъяви же свои права на полное, истинное счастье! Оглянись, кто вокруг тебя блаженствует, кто наслаждается?"

    Тургенев всё пристальнее обращается к неизменной проблеме эвдемонического типа культуры — к проблеме земного счастья. Размышления о счастье в произведениях писателя с середины 50-х годов становятся едва ли не ведущею темою. Стремление к счастью и невозможность обладания им… Тут соединяются душевные муки героев с мукою личного бытия их автора.

    Иным образом мысль о необходимости подчинить свою жизнь долгу связана с одним из самых значительных созданий Тургенева — с образом Лизы Калитиной.

    Недаром в своей знаменитой Пушкинской речи (1880), говоря о Татьяне, Достоевский утверждал: "Можно даже сказать, что такой красоты положительный тип русской женщины почти уже не повторялся в нашей художественной литературе — кроме разве образа Лизы Калитиной в "Дворянском гнезде" Тургенева". В чем же увидел Достоевский эту красоту? В полном и безусловном самопожертвовании, в остром ощущении невозможности "основать своё счастие на несчастии другого". "Счастье не в одних только наслаждениях любви, а и в высшей гармонии духа" — в этих словах Достоевского ключ к разгадке Лизы Калитиной.

    Естественное и нравственное в человеке очень часто находится в антагонистическом столкновении; счастье и долг, натура и сознание — противоположности человеческой натуры; нравственный подвиг — в самопожертвовании: в нём человек обретает подлинную внутреннюю свободу. Вот идеи, так отчетливо прозвучавшие в романе "Дворянское гнездо".

    Среди "тургеневских девушек" Лиза Калитина занимает особое положение. Она также обладает целостностью характера и сильной волею, но направлены они к совершенно иной цели: не к общественно-практической деятельности, а к углублению, духовному самосовершенствованию. Однако это не отчуждение личности от соборного единства, но своеобразное выражение их взаимосвязи: Лиза ощущает не просто греховность своего стремления к счастью — её пронизывает чувство вины за несовершенство окружающей жизни, за грехи ближних своих: "Счастье ко мне не шло; даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня всё щемило. Я всё знаю, и свои грехи, и чужие, и как папенька богатство своё нажил; я знаю всё. Всё это отмолить, отмолить надо". Тургенев предвосхитил здесь одну из важнейших идей Достоевского: каждый виноват за всё и за вся.

    Самопожертвование имеет у Лизы яркую религиозную окраску, что, разумеется, никак не могло удовлетворить критику революционно-демократического толка (а совершенство женского воспитания вскоре попытается представить Чернышевский в "Что делать?"). Но это же должно было вызвать неудовлетворённость и у самого автора. Лиза выбирает путь иноческого подвижничества, а такой выбор любой серьёзный атеист должен уважать, если серьёзен, но и отвергнуть, поскольку атеист. Тоже можно было бы сказать: таким именно образом сложилась жизнь. Да только жизнь эта была для Тургенева чем-то отживающим свой век.

    Путь Лаврецкого и путь Лизы, без сомнения, должен был представляться во второй половине 50-х годов как путь, заводящий в тупик. Призывы "пахать землю" или стремление к монастырскому «заточению» не соответствовали социально-политическим потребностям революционно настроенной части общества. А в сферах общественной идеологии главенствовали западники.

    Проблема деятельного начала в человеке, проблема и личная для самого писателя, и злободневная для эпохи, требовала теоретического и художественного осмысления.

    5

    10 января 18 60 года на публичном чтении в пользу нуждающихся литераторов и учёных Тургенев произнёс свою программную речь "Гамлет и Дон Кихот".

    Гамлет и Дон Кихот… В этих вершинных образах европейской литературы Тургенев увидел "две коренные, противоположные особенности человеческой природы — оба конца той оси, на которой, она вертится".

    Гамлет и Дон Кихот — это два типа поведения человека, два типа самовыражения личности. Их существование и противоборство (между мыслью и волею) Тургенев видел не только в жизни общества, но и во внутренней жизни каждого. Более того, человечество вообще он разделяет согласно этим типам: "Нам показалось, что все люди принадлежат более или менее к одному из этих двух типов; что почти каждый из нас сбивается либо на Дон Кихота, либо на Гамлета".

    Гамлетовское начало — основа натуры самого Тургенева. Дон Кихот — скорее его идеал. Тот и другой олицетворяют для писателя размышление и деятельность. В них, по Тургеневу, воплотились различные принципы: принцип самоанализа и принцип энтузиазма. В самом толковании образов Гамлета и Дон Кихота у Тургенева явственно ощущается превознесение второго и осуждение первого. Нехватку деятельных волевых натур в окружающей жизни Тургенев видел ясно: "… в наше время Гамлетов стало гораздо больше, чем Дон Кихотов, но и Дон Кихоты не перевелись". Отвлекаясь от конкретности этих литературных первообразов (как, например, безумие Дон Кихота, некоторый комизм его поступков, увлечение рыцарскими романами и т. п.), можно сказать, что персонажи в произведениях Тургенева также разделяются соответственно этим типам. Несомненно, "тургеневские девушки", с их жаждой самоотверженной деятельности ради великой цели, — это воплощение типа Дон Кихота, тогда как рефлектирующие герои, вроде Чулкатурина ("Дневник лишнего человека") или Рудина — вариации гамлетовской темы. Недаром ведь так и назвал Тургенев одного из подобных персонажей (в "Записках охотника") "Гамлетом Щигровского уезда". Конечно, эти герои не бездумные копии с классических образцов, но найденные писателем в самой жизни чисто русские характеры, воплотившие в себе некоторые общие свойства "вечных образов".

    Что заставило Тургенева так резко осудить Гамлета и гамлетов? Его понимание насущных общественных потребностей времени. "Наше дело вооружиться и бороться", — а на это способны лишь Дон Кихоты. "Гамлеты точно бесполезны массе; они ей ничего не дают, они её никуда вести не могут, потому что сами никуда не идут".

    Народная мудрость давно установила: семь раз отмерь — один отрежь. Гамлет только и делает, что отмеряет — и не семь, а семижды семь раз, но отрезать никак не может решиться. Дон Кихот без устали режет и режет, даже не догадываясь, что не худо бы хоть раз отмерить. Им бы соединить усилия. Но суть проблемы даже не в этом. Односторонне само познание мира по критериям, выработанным ренессансным гуманистическим сознанием. Гамлет и Дон Кихот озабочены торжеством зла в мире, но не сознают истинно, как этому злу можно противостоять. Гамлет, понимая собственное бессилие, оттого и бездействует, Дон Кихот пользуется неверными средствами. Проблемы Гамлета и Дон Кихота — проблемы секулярной эвдемонической культуры. Взгляд на мир сквозь призму этих проблем не может избежать ограниченно-безрелигиозной оценки бытия. И действительно, Гамлет, и Дон Кихот — при всей возвышенности их человеческих стремлений — все свои действия (Дон Кихот) и размышления (Гамлет) строят вокруг сокровищ на земле, и только вокруг них. Правда, Тургенев признаёт за Дон Кихотом обладание некой верой, но то вера в идеальные сверхличные ценности, якобы способные установить, при их всеобщем торжестве, подобие земного рая, к которому и направлена вся активность Дон Кихота. Он борется не с грехом, а с наружными проявлениями греха. Он прозорливо замечает их торжество в мире — но борьба его недаром смешна и даже увеличивает зло в мире (как в эпизоде с освобождёнными каторжниками, к примеру).

    И неверно, что Дон Кихот полон смирения. Он, напротив, преисполнен гордыни: ведь в самом себе, именно в себе единственно обретает он меру понимания и оценки добра и зла в мире (не без влияния рыцарских романов, конечно). Дон Кихот по-своему прекрасен в собственном идеализме, да всё же существование таких типов не спасительно, а порой опасно для мира. Гуманистический идеал, выраженный в Дон Кихоте полнее, нежели в любом ином типе, созданном европейской литературой, выродился в XVIII–XIX столетиях в тип революционера, очень быстро деградировавшего от индивидуального благородства помыслов к сатанинскому разрушительному действию. От Дон Кихота подобные деятели восприняли именно борьбу с проступавшими на поверхности бытия последствиями греха. Но все изменения в бытие они пытались внести на основе собственной греховности: ведь критерии истины они усматривали в себе самих, хотя разработкой своей индивидуальности даже на уровне Гамлета они пренебрегали. Они могли нести в мир лишь несовершенное представление о нём. В итоге оказались способными лишь увеличивать зло в тварном мире.

    Вспомним для сравнения: великие христианские подвижники выходили на служение в мир (в мир всеобщего — если уж пользоваться установившимся здесь термином) после долгих лет духовного восхождения по лествице спасения. Но Дон Кихоты революции в гордыне своей вовсе не считали себя обязанными куда бы то ни было восходить: они и без того мнили себя пребывающими на высочайших высотах.

    Именно с типом деятельного революционера-преобразователя, громко заявившего о себе в российской жизни XIX века, и пытался разобраться Тургенев, предаваясь отвлеченным рассуждениям о литературных образах прошлого.

    Художественное осмысление проблемы деятельного начала в человеке Тургенев осуществил в романе «Накануне» (1859): "В основе моей повести положена мысль о необходимости сознательно-героических натур — для того, чтобы дело продвинулось вперёд", — писал Тургенев И.С. Аксакову в ноябре 1859 года, сразу же по завершении романа.

    В «Накануне» Тургенев осуществил наконец то, что, казалось, давно ожидали читатели: рядом с волевым женским характером показал столь же решительного и волевого мужчину. Можно сказать, что в образе Елены Стаховой тип "тургеневской девушки" получил воплощение наиболее полное. Основной чертой её стало присущее этому типу самопожертвование, только в отличие от Лизы Калитиной у Елены в душе нет противоречия между нравственным долгом и естественным стремлением к счастью. Здесь полное их совпадение. Натура и сознание у неё — одно целое, поэтому-то для Стаховой вначале не существует проблемы отречения от личного счастья.

    Деятельное добро — идеал Елены, связанный с её пониманием счастья. Однако в самой жажде самоотречения есть у Елены Стаховой ещё одно важное отличие от Лизы Калитиной. Та отрекается только от эгоистической потребности счастья и несёт на себе тяжесть ответственности за несовершенство мира, Стахова же видит счастье в отречении от самой себя, от личностной свободы и от ответственности прежде всего: "Кто отдался весь… весь… весь… тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет". Эта очень важная запись в дневнике Елены приоткрывает сущностную черту её натуры. И опасность, какую несут в себе подобные самоотверженные деятели. Отречение от ответственности за свои действия соединяется у подобного типа «борцов» с частой решительностью осуждения людей, даже с безжалостностью к ним. Слабость возмущала её, глупость сердила, ложь она не прощала "во веки веков"; требования её ни перед чем не отступали, самые молитвы не раз мешались с укором. Стоило человеку потерять её уважение (а суд произносила она скоро, часто слишком скоро), и уж он переставал существовать для неё".

    Молитвы мешались с осуждением… Характеристика явно религиозного уровня. Углубление такой черты было бы губительно для индивидуальности, и поэтому здесь находится тот предел, далее которого Тургенев не пожелал продолжить развитие любимого литературного типа.

    Если Елена свободой своих взглядов и поступков, пренебрежением общественными предрассудками (глубже общество не заглянуло) вызвала недовольство консервативно настроенной читательской публики, то Инсаров не был принят даже частью критики революционно-демократического направления. Сам Тургенев обмолвился однажды, что он уважает, но не любит своего героя. Авторская нелюбовь не выражена открыто — для этого он слишком художник, — но сказалась в слишком отстранённом исследовании данного типа человеческого поведения.

    Инсаров, конечно, вызывает сочувствие к себе: своим бескорыстием и самопожертвованием, своей огненной любовью к родине. Немалое значение имеет и естественная жалость к нему как к смертельно больному человеку. Но он чрезмерно рассудочен и механистичен в своём поведении. Даже кажущаяся простота его нарочита и непроста: Инсаров слишком зависит от собственного стремления к независимости. Писателя привлёк не сам Инсаров, но Дон Кихот в Инсарове. Иных же Дон Кихотов вокруг просто нет.

    В «Накануне» Тургенев вновь попытался осмыслить проблему земного счастья. Решение этой проблемы — в судьбе главных героев. Оказывается, что даже их альтруистическое счастье греховно. Окружающий мир враждебен человеку. Это с жестокой отчетливостью осознала Елена незадолго перед смертью Инсарова. За земное, какое бы оно ни было, счастье человек должен нести наказание. В романе «Накануне» это наказание — смерть Инсарова.

    Лиза Калитина в "Дворянском гнезде" сама постигла эту греховность стремления к счастью, но она поняла также, что невозможно счастье, основанное на несчастье других (о чём говорил Достоевский), и сама осудила себя. Над Стаховой совершает свой суд автор: "Елена не знала, что счастие каждого человека основано на несчастии другого…"

    Но если так, то счастье — слово «разъединяющее». И следовательно, оно невозможно, недостижимо. Так Тургенев ставит важнейшую проблему эвдемонической культуры — и отвергает самый смысл её бытия. Счастья нет. Есть только долг. И необходимость следовать ему. Вот итоговая мысль романа.

    Существуют ли, однако, в России люди долга, то есть Дон Кихоты, на которых можно возложить все надежды? По крайней мере, будут ли они?

    — Будут, — отвечает на этот вопрос некто Увар Иванович, один из второстепенных персонажей романа, человек из породы шутов-мудрецов, но вместо более определённого ответа он лишь загадочно "играет перстами".

    Нет ответа и на вопрос, звучащий в самом названии романа — «Накануне». Накануне чего? Накануне появления русских Дон Кихотов? Русских Инсаровых? Когда же они появятся? Когда же придёт настоящий день?

    Этот самый важный и самый больной вопрос для революционно (то есть: антихристиански, как предупреждал Тютчев) настроенных ревнителей внешнего переустройства жизни вынес Добролюбов в заголовок статьи, посвященной «Накануне». Она появилась в марте 1860 года, сразу вслед за выходом романа. И была воспринята думающим читателем как призыв к революции.

    Но революции для России Тургенев никак не хотел. Хотя тип его мышления был близок революционному, но осуществления революции въяве он весьма опасался. И встречаться с русским Инсаровым никак не желал. Писатель был как раз сторонником постепенных преобразований, не коренного переворота, а реформ, против чего горячо выступал Добролюбов.

    Поэтому Тургенев, ознакомившись со статьёю перед её публикацией, заявил Некрасову в предельно жесткой форме: "Выбирай: я или Добролюбов". Узнавши об ультиматуме Тургенева, Добролюбов поставил Некрасова перед тем же выбором. И выбор был сделан. Статья Добролюбова появилась в "Современнике".

    Это заставило Тургенева ещё пристальнее вглядеться в проблему "русского Инсарова", русского Дон-Кихота.

    6

    Среди русских писателей Тургенев всегда выделялся особой чуткостью к важнейшим проблемам общественного бытия. В большинстве случаев именно он ранее других угадывал то, что лишь назревало в недрах народной жизни, первым отображал в своих романах лишь смутно ощущаемое другими. Но в целой серии его "точных попаданий" роман "Отцы и дети" выделяется заметнее всех иных. В страстной полемике вокруг романа столкнулись крупнейшие деятели культуры, критики, публицисты. Оценки давались с крайней категоричностью. Роман и решительно превозносился, и столь же безапелляционно отрицался. В самой неистовости споров отразились, конечно, не просто противоположные эстетические взгляды — тут вышли на борьбу различные идеологии, политические стремления, тут противоборствовали мировоззрения. Во многом прав был Писарев, в некоторой запальчивости утверждавший тогда, что "публике не было никакого дела ни до Тургенева, ни до его романа. Она хотела знать, что такое Базаров, и этот вопрос имел для неё самое жизненное значение". Это был горячий спор о будущем России.

    Страна переживала коренную ломку социальных, политических, этических, правовых, имущественных, даже бытовых норм и отношений. "Эпохой великих реформ" назвали 60-е годы XIX века русские люди. Снова, в который раз, Россия подымалась на дыбы, как над какой-то неведомой пропастью, и будущее её для одних озарялось надеждой, для других меркло в ужасе неизвестности. В такие времена и любое-то произведение на злобу дня пользуется пристальным вниманием публики. Художественное совершенство придаёт такому созданию особую силу.

    Проблема "отцов и детей", так ясно и смело обозначенная писателем в названии романа, есть проблема на все времена потому, прежде всего, что связана она с важнейшим вопросом всего земного бытия: с вопросом о смысле жизни человека. Собственно, проблема "отцов и детей" есть проблема переосмысления жизненных ценностей поколения предшествующего поколением, приходящим ему на смену; проблема ломки устоявшихся понятий и стереотипов. Не всякая смена поколений сопровождается таким переосмыслением и такой ломкой. В большинстве случаев новое поколение принимает то понимание смысла жизни, какое утвердилось в сознании «отцов». "Дети" — кто покорно, кто убеждённо — следуют за «отцами», хотя какие-то внешние приметы жизни, чаще всего на уровне бытовом, несомненно, меняются. Но стоит возникнуть сомнению в некоторых глубинных принципиальных основах — и проблема "отцов и детей" предстаёт перед обществом, принимая то более, то менее серьёзный облик, иной раз оборачиваясь и трагической своей стороной. Она приводит то к примирению, компромиссу, то к расколу, к противостоянию поколений.

    Идейный конфликт, возникающий в те редкие моменты, когда «дети» вырабатывают для себя чёткую сознательную программу, намечают определённую серьёзную цель на жизненном пути (скажем также, что и эта цель может оказаться ошибочной, но то уж иной вопрос), — такой конфликт, такое столкновение поколений примирением разрешиться не может. Идейное противостояние ведёт к полному разрыву — к нарушению связи времён. Трагическую природу подобного конфликта раскрыл Тургенев в своём романе.

    Такой конфликт всегда трагичен, ибо прежде всего в нём всегда, явно или неявно, происходит отвержение отечества, а "всякое отечество на небесах и на земле" именуется от Отца Господа нашего Иисуса Христа (Еф. 3,14–15).

    Правда, Тургенев этот уровень конфликта не сознавал: писатель видел здесь противостояние прежде всего социальное.

    "Отцы" для писателя — это прежде всего дворяне. "Вся моя повесть направлена против дворянства как передового класса", — писал он К. Случевскому в апреле 1862 года, вскоре после выхода романа в журнале "Русский вестник". Эта идея связана в романе с образами братьев Кирсановых, Павла Петровича и Николая Петровича.

    Николай Петрович и вся его хозяйственная деятельность — своеобразная иллюстрация экономической несостоятельности дворянства. По сути, автор "Отцов и детей" предсказал тот долгий и мучительный процесс "оскудения дворянства", который начался после реформы 1861 года. Закономерный итог многих дворянских судеб — положение горьковского Барона из пьесы "На дне".

    Павел Петрович Кирсанов в своих рассуждениях обнаруживает крах дворянской идеологии. Павел Петрович, без сомнения, благородный человек, в высшей степени обладающий чувством собственного достоинства, но самые благородные и верные идеи, не утверждённые действием, нередко полностью обесцениваются в сознании тех, к кому они обращены. Это едва ли не закон человеческого бытия. Собственно, это главная причина любого конфликта "отцов и детей". Когда слова «отцов» становятся лишь пустым сотрясением воздуха, «дети» с безжалостной решительностью молодости объявляют все благие рассуждения лицемерием и, не раздумывая, отвергают все основные их ценности. Они и правы, и неправы при этом. Но вина в их неправоте в значительной мере ложится на «отцов». Ведь если древо узнаётся по плодам (Лк. 6,44), то здесь плодов вовсе не видно.

    И здесь можно вспомнить апостольскую мудрость: "Так и вера, если не имеет дел, мертва сама по себе"(Иак. 2,17).

    Эти люди имели свою веру: в «принсипы», но дел по вере не имели.

    Так подготавливалась почва для нигилизма — для новой идеологии — системы целостной, стройной, логически завершенной, при всём презрении нигилиста к логике.

    Революционера-нигилиста — это невиданное дотоле явление русской жизни — Тургенев первым среди русских писателей угадал своим поразительным художественным чутьём.

    Уже после, исследуя логику явления, многие русские писатели: И.А. Гончаров, А.Ф. Писемский, Н.С. Лесков и др., вывели нигилиста на страницы своих произведений. Возник своего рода литературный жанр — антинигилистический роман, вершиной которого стали гениальные «Бесы» Достоевского. Однако Тургенев не только первым обнаружил нигилизм в жизни, но и в совершенной художественной форме вывел такой характер, в котором как в зерне было заключено всё, что так изобильно произросло затем на ниве общественного бытия. Поняв Базарова, мы поймём не только особенности общественной борьбы того уже далёкого от нас времени, но немало откроем и в нынешнем, окружающем нас мире.

    "…Если он называется нигилистом, то надо читать: революционером", — настойчиво подчеркивал Тургенев, говоря о Базарове. Само отрицание, беспощадное отрицание Базаровым многих сторон действительности — революционно по своей сути. Не упустим из памяти глубокую мысль Тютчева: революция направлена прежде всего против христианства.

    Слово нигилист происходит от латинского nihil — ничто. Ничто не принимать на веру — вот credo нигилизма. Тургенев не сам придумал это слово, но, можно сказать, что он создал его: именно после выхода "Отцов и детей" слово вошло в общее употребление и приобрело именно то значение, какое придал ему писатель.

    И странно: не успел появиться роман Тургенева, как оказалось, что нигилистов в русской действительности немало. Сам исторический момент был таков, что многие ринулись в отрицание — сущностного или второстепенного, но в отрицание. Фигура нигилиста стала символом этого времени.

    Тургенев сумел указать на самое больное место нигилизма, так что нельзя было не отшатнуться в ужасе от страшного пророчества, возглашенного в романе. Но ужаса того никто явно не осознал, подменив его на поверхности яростной неприязнью Базарова.

    Новизна и вообще нередко принимается с нерасположением. Базаров же — не только для русской жизни, но и для литературы фигура новая, во всем необычная. Силу его натуры признают все, даже ненавидящий его Павел Петрович Кирсанов. Да и сам он себя гигантом именует: "Ведь я гигант!" В Базарове без сомнения угадывается общественный деятель. Революционер.

    Автор вместе со всеми своими героями признаёт необычайную силу и оригинальность натуры Базарова. И всё же отношение Тургенева к нигилисту оказалось внутренне противоречивым, что определило трагическую окраску образа Базарова. "Я хотел сделать из него лицо трагическое", — признавался сам Тургенев Случевскому. И одновременно Достоевскому: "…я попытался в нём представить трагическое лицо". Писарев как будто подслушал признания автора: "Ни один из подобных ему героев не находится в таком трагическом положении, в каком мы видим Базарова".

    Автор не дал "русскому Инсарову" никакого реального дела на общественном поприще, потому-то и не нашлось приложения силам этой богатой натуры и жизнь его осталась без смысла. Тургенев оставляет Базарова бездействующим не случайно. Писатель не увидел в жизни и потому не показал в романе положительной цели у нового поколения революционеров. "Сперва нужно место расчистить", — заявляет Базаров, но подобная цель вызывает справедливое недоверие, подозрение: а что же будет построено на этом "расчищенном месте"? да и будет ли что построено вообще? Ведь по Базарову: "В теперешнее время полезнее всего отрицание — мы отрицаем". А Тургенев в отрицании видел силу опасную, даже страшную: "Но в отрицании, как в огне, есть истребляющая сила — и как удержать эту силу в границах, как указать ей, где именно остановиться, когда то, что она должна истребить, и то, что ей следует пощадить, часто слито и связано неразрывно?" ("Гамлет и Дон Кихот").

    Фигура Базарова трагична и его одиночеством. Он одинок как борец, одинок и в личной жизни. Неожиданно обнаруживается, что и с народом, знанием и пониманием которого он так похвалялся, у него также нет подлинной близости. Среди крестьян своего отца он слывёт "чем-то вроде шута горохового". "Известно, барин: разве он что понимает?" — вот поистине приговор, вынесенный Базарову простым мужиком. И хоть Базаров не слышит этих слов, но не может же не ощущать своей отчуждённости от тех, с кем не в состоянии найти общего языка.

    Базарова охватывает безотрадный скептицизм, он и сам перестаёт верить в необходимость какой бы то ни было полезной деятельности. В конце романа Базаровым овладела какая-то "странная усталость", "лихорадка работы с него соскочила и заменилась тоскливою скукой и глухим беспокойством".

    Смерть Базарова — исход его трагической жизни. Внешне смерть эта представляется нелепой и случайной, но в сущности она стала логическим итогом его внутреннего движения к трагическому же тупику его жизненного пути. Она подготовлена всем ходом повествования. Усталость, бездействие, тоска героя не могли получить иного исхода. Перед смертью Базаров произносит знаменательные слова: "Я нужен России… Нет, видно, не нужен". Не нужен России — в этом и заключен, по мысли автора, мрачный трагизм жизни Базарова.

    В нигилизме, при всей его внешней новизне, проявились давние хвори российского общественного сознания, прежде всего тяга к эвдемонизму западнического толка. Эвдемоническое миросозерцание уже само несёт в себе зародыш жизненной трагедии. Это пережил Тургенев. Это и в существовании Базарова сказалось.

    Нам же предстоит отыскать глубинную причину свершившейся судьбы тургеневского героя. Ибо всё перечисленное есть лишь следствие.

    Трагизм Базарова определяется ограниченностью (если не сказать: убогостью) его мировоззрения. Трагизм Базарова — в его безбожии.

    Базаров — естественник. Он абсолютизирует возможности той науки, которой он занимается. В истории человечества случаются такие моменты, когда в результате бурного развития естественных наук начинает казаться, что теперь-то эти науки наконец помогут человечеству найти ответы на все вопросы, проникнуть во все тайны жизни, дадут ему могущество над миром. Базаров, таким образом, разделяет довольно обычное заблуждение и не оригинален в своём преклонении перед наукой. Во всех суждениях о человеке для Базарова анатомия и физиология являются истиной в последней инстанции. Его излюбленный принцип — разрезать и посмотреть: "Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться загадочному взгляду? Всё это романтизм, чепуха, гниль, художество".

    Тургенев высветил истоки вульгарных представлений об определяющем воздействии внешних обстоятельств: они проистекают именно из отрицания личности. Базаров логически безупречно (другое дело, что логика его порочна) выводит: "Нравственные болезни происходят… от безобразного состояния общества. Исправьте общество и болезней не будет". Но ведь подобные рассуждения о зависимости обезличенных "человеческих экземпляров" от «среды» постоянны у революционеров всех времён. "Исправьте общество и болезней не будет" — девиз всех революций.

    Личность — понятие, не мыслимое вне христианства. Поэтому все революции лгут, когда уверяют, будто пекутся о расцвете человеческой личности. Они озабочены лишь созданием безликого стада, прикрывая истинные цели благими рассуждениями. Так на то их и направляет отец лжи — кто же иной может вдохновлять антихристианское деяние?

    Честность для Базарова всего лишь ощущение, как голод, например. И значит, — сегодня она есть, а завтра нет. Чем же он станет руководствоваться в своих поступках завтра? Отгадать нетрудно. Писарев разъяснил это: "Кроме непосредственного влечения, у Базарова есть ещё другой руководитель в жизни. ‹…› Люди очень умные ‹…› понимают, что быть честным очень выгодно и что всякое преступление, начиная от простой лжи и кончая смертоубийством, — опасно, и следовательно, неудобно. | Поэтому очень умные люди могут быть честны по расчету…"! Но если расчёт подскажет иное? Если рассудок выведет иную выгоду? Эти страшные вопросы встали перед обществом. И впервые их обозначил именно Тургенев.

    В советском литературоведении базаровские промахи объяснялись нередко наличием в его мировоззрении "элементов вульгарного материализма". Объяснение нелепое: всякий материализм вульгарен.

    Что вообще стало основой всех заблуждений Базарова? "Важно то, что дважды два четыре, а остальное всё пустяки", — заявляет он. Вот на основе этого-то примитивного рационализма Базаров и оценивает всю сложность жизни и неизбежно упрощает её. Дважды два четыре — не может не вести к полному единообразию, к обезличиванию бытия.

    В сущности, дважды два четыре — это и есть то "господство головного мозга", то всеобщее благоразумие, о каком так мечтал Писарев. Рационализм, "разумный эгоизм" стояли и во главе угла всех построений Чернышевского в его романе "Что делать?". Едва ли не вся идеология революционной демократии строится на своего рода таблице умножения, тяготеет к этому дважды два четыре.

    Несостоятельность упований на один лишь разум, на «арифметическую» логику была очень скоро раскрыта Достоевским в его "Записках из подполья" (1864).

    Жёсткий детерминизм неких "законов природы" — непреложных как дважды два четыре — не может не оттолкнуть человека, ибо хоть и снимается ответственность, да прекращается жизнь. Парадоксалист Достоевского чует это всем существом своим: "…а ведь дважды два четыре есть уже не жизнь, господа, а начало смерти. По крайней мере человек всегда боялся этого дважды два четыре… Но дважды два четыре — всё-таки вещь пренесносная. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперёк дороги руки в боки и плюётся. Я согласен, что дважды два четыре — превосходная вещь; но если уж всё хвалить, то и дважды два пять — премилая иногда вещица".

    Дважды два пять, добавим от себя, это — да будет воля моя.

    Так раскрывается вся несостоятельность рационализма. Дважды два четыре потому есть смерть, что лишает человека воли, и он скорее готов поверить в абсурд, чем подчиняться жестокому «закону», ибо "да будет воля твоя" окажется обращенным к божеству дважды два четыре. Обе формулы становятся принципиально неразличимы, поскольку превращаются в крайности безбожного миропонимания. Существование Базаровых немало способствуют и появлению "подпольных парадоксалистов" — как своеобразной реакции на рационализм безбожия.

    Наказание Базарова — в нём самом, в его глубокой тоске, в той тоске, которую так проницательно разглядел Достоевский, когда он говорил о "великом сердце" тургеневского героя. Тоска Базарова становится закономерным итогом всей системы идей, что определяла жизнь его. Какое-то время он живёт идеалом научной и социальной активности. Может даже возникнуть предположение: есть и у него хоть какая-то положительная, созидательная цель. Но вот какой разговор зашел у него однажды с Аркадием. "…Ты сегодня сказал, — говорит Базаров приятелю, — проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, белая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать… А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет… да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?". Мысль о лопухе как о единственном итоге всего земного бытия неизбежна для всякого разумного существа с безбожным типом мышления, если он, его носитель, отыщет в себе мужество довести своё миропонимание до логического конца. В конце этом — ничего, кроме лопуха. Жизнь на подобном пути ведёт в тупик.

    Дон Кихот потерпел жестокое и окончательное (?) — поражение… Знаменательна сама эволюция образа Базарова — не что иное, как превращение Дон Кихота в Гамлета. Базаров не случайно попадает в положение "лишнего человека". Это типичная судьба героя гамлетовского типа — так много общего обнаруживается в нём вдруг с рефлектирующими героями русской литературы:

    "А я думаю: я вот лежу здесь под стогом… Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностью, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!"

    Можно ли яснее и точнее выразить идею бессмысленности бытия? И можно ли страшнее опровергнуть самого себя? Здесь не просто внутренний крах персонажа романа или даже самого автора. Здесь раскрывается несостоятельность антропоцентричного мышления. Человек, ставящий себя в центр мироздания, не может не ужаснуться, когда поймёт, что слишком ничтожен и бессилен для того.

    "Без высшей идеи не может существовать ни человек, ни нация, — утверждал Достоевский. — А высшая идея на земле лишь одна и именно — идея о бессмертии души человеческой, ибо все остальные «высшие» идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из неё одной вытекают".

    Вот сердцевина всей трагической идеи Базарова. Идея бессмертия души — идея, бессомненно, религиозная. Вне Бога никакого бессмертия, именно бессмертия души, не просто бесконечного существования лопухов или каменных ледяных глыб, существовать не может. И всякое безбожие не может не привести к унынию и отчаянию, особенно людей высшего типа. В своей незаурядности именно они обречены, ибо ранее других подвержены гордыне от сознания своей особенности, но и более других способны страдать, обладая сложной и тонкой душевной организацией, как бы они там ни рядились во внешнюю грубость и самоуверенность.

    Важнейший эпизод романа — сцена соборования героя.

    "Когда его соборовали, когда святое миро коснулось его груди, один глаз его раскрылся, и, казалось, при виде священника в облачении, дымящегося кадила, свеч перед образом что-то похожее на содрогание ужаса мгновенно отразилось на помертвелом лице".

    Тургенев совершил великое художественное открытие: на дне души каждого человека, обезображенной безбожным рассудком, таится ужас перед тем неведомым и грозным, что было гордо отвергнуто, но не могло исчезнуть, как ни силён был напор безудержного своеволия "самому себе господина", "малого атома", бунтующего и жалкого.

    Да, Базаров обладал мощным разумом, и пока его мозг мог владеть ситуацией, он помогал гордецу достойно и мужественно противостоять надвигающемуся концу. Но стоило рассудку отступить — и проявилось то, что он так упорно подавлял. И ужас душевный проявил себя в момент совершения таинства, когда душа помимо собственной воли оказывается ближе к тому неведомому, чего в обыденной обстановке она может и не ощущать. В таинстве, находясь вблизи таинственной черты, какая отделяет жизнь от смерти, душа соприкоснулась с тем, чему бессознательно ужаснулась.

    Этот ужас, интуитивно постигнутый Тургеневым на уровне художественного осмысления, выразился и в том крике отчаяния, каким завершён роман: "Неужели любовь, святая, преданная любовь не всесильна?"

    Автор отвечает самому себе, но его ответ являет лишь растерянность и бессилие надежды, ни на чём не основанной: "О нет! Какое бы страстное, грешное, бунтующее сердце ни скрылось в могиле, цветы, растущие на ней, безмятежно глядят на нас своими невинными глазами: не об одном вечном спокойствии говорят нам они, о том великом спокойствии «равнодушной» природы; они говорят также о вечном примирении и о жизни бесконечной…"

    Какая бесконечная жизнь, когда цветы на могиле (не тот же ли «лопух», хоть и в ином обличье) обречены на ещё более недолгое существование? Равнодушие же природы ещё не преминет ужаснуть автора этих строк.

    Нет, не в том нужно искать опору… В чём же? Так ведь на то указал сам автор: в вере, умеющей преодолеть страшнейшее искушение. Художественным чутьём Тургенев отыскал для этой мысли поразительнейшую деталь: "Когда же, наконец, он испустил последний вздох и в доме поднялось всеобщее стенание, Василием Ивановичем обуяло внезапное исступление. "Я говорил, что я возропщу, — хрипло кричал он, с пылающим, перекошенным лицом, потрясая в воздухе кулаком, как бы грозя кому-то, — и возропщу, возропщу!" Но Арина Власьевна, вся в слезах, повисла у него на шее, и оба вместе пали ниц". Вот пример художественного откровения высочайшего уровня.

    Базаров стал подлинным открытием не только в русской литературе, но и в жизни общества в один из важнейших моментов его истории. Роман "Отцы и дети" явился своеобразным актом общественного самосознания. Автор сумел поднять в нём проблемы настолько важные, что они не утратили своего значения на протяжении долгого периода. Отклики на поставленные Тургеневым вопросы можно обнаружить во многих и многих произведениях русской литературы второй половины XIX столетия.

    7

    В начале 60-х годов одним из любимых мыслителей Тургенева становится Шопенгауэр, с его пессимизмом и отрицанием исторического развития. Проникнувшись подобными убеждениями, вряд ли можно ожидать какого-либо исторического обновления, да и вообще некоего смысла от любых, даже самых «великих» реформ.

    Философский пессимизм имеет у Тургенева ещё один источник — идеи Паскаля. Однако Тургенев не принял того, что стало опорой для самого Паскаля: он отверг христианскую веру, и сам сознавал это как своё несчастье: "…если я не христианин — это моё личное дело — пожалуй, моё личное несчастье", — признался в одном из писем.

    Он и всякую-то веру утрачивает: веру в осмысленность собственной жизни, жизни человеческой вообще, жизни общества. А ведь за десять лет до того, в 1853 году, предупреждал Миницкого: "Знайте, что без веры, без глубокой и сильной веры не стоит' жить — гадко жить". Теперь он именно так и живёт.

    Неотвратимость перехода от бытия к небытию, очевидная бессмысленность самой смерти, которая представлялась ему одним из порождений всеобщего хаоса, смятение перед всем этим стало на какое-то время основным в мировосприятии Тургенева. Нарождающееся смятенное состояние своё он передал Базарову с его угрюмыми рассуждениями о «лопухе» как единственном итоге человеческой жизни, и это же смятение в момент его наивысшего развития он решительно и ясно выразил в «Призраках» и с ещё большей силой — в «Довольно», появившихся в середине 60-х годов.

    Это было полное подпадение под власть уныния. Святитель Тихон Задонский утверждал: "Уныние сатана наносит". И стоит ещё раз вспомнить признание Тургенева: "Я предпочитаю сатану". Чего же ещё ожидать при таком предпочтении? Сопоставим далее. Святитель Тихон: "Уныние есть нерадение о душевном спасении". Тургенев: "…я хочу истины, а не спасения". И ещё. Святитель Тихон: "Уныние закрывает сердце, не даёт ему принять слово Божие". Тургенев: "…если я не христианин — это…моё личное несчастье". Сопоставим — и поразмыслим.

    "Нет ни к чему почти любви", — заметил Толстой по поводу нового романа Тургенева «Дым», вышедшего в 1867 году.

    "Эту книгу надо сжечь рукою палача", — резко высказался о романе Достоевский.

    Книга заражала читателей безнадежным унынием. В романе отражен глубокий пессимизм Тургенева, выросший в ту самую эпоху, когда большая часть общества жила теми или иными надеждами.

    Дымом, чем-то обманчивым и нереальным, представляется вся жизнь главному герою романа Литвинову. "Дым, дым", — повторил он несколько раз; и всё вокруг показалось ему дымом, всё, собственная жизнь, русская жизнь — всё людское, особенно всё русское".

    А единственная вера, утверждённая писателем, стала вера в сокровища на земле — в цивилизацию, идеал которой автор доверил возгласить Потугину, идеологу крайнего западничества в романе.

    Так может, это и хорошо? Европейская цивилизация сразу привлекает удобствами комфортной жизни, и чем далее шествует она по времени, тем всё более потворствует потребительским вожделениям индивидуумов — что всегда влечёт к себе. Но среди тех ценностей, какие она предлагает своим поклонникам, едва ли не важнейшая — "освобождение от религиозных оков", что тоже соблазнительно. От христианства в цивилизации остаётся лишь мёртвая оболочка.

    Тургеневу, конечно, цивилизация была мила, однако и взгляды Потугина вряд ли могут стать точкой опоры в той стихии всеобщего отрицания, которая первенствует в романе «Дым». Да и сам Тургенев признавал позднее, что в его герое есть доля шаржа. Слишком уж беспощадно порою отрицает Потугин то, что не могло не быть дорого автору, — Россию. Рассудочные потуги западника оказываются несостоятельными. Да и по-человечески рассудить: Потугин — разочаровавшийся в жизни неудачник, он порой жалок в своём бессильном отрицании, что не может не породить сомнения в его идеях.

    Исток тургеневского пессимизма — разочарование индивидуальности в мире всеобщего. Но что он мог предложить, если перестал вполне доверять миру? Что может вообще предложить человек, отвергнувший Благодать?

    В творчестве писателя становится слишком заметным отстранение от социально-политической жизни. Произведения, созданные им на протяжении 60-70-х годов в большинстве своём далеки от злобы дня, от "насущных задач" времени, а если он и обращался к таковым, то всегда выказывал лишь негативное к ним отношение.

    И всё это сразу же вызвало недовольство критиков, пустившихся порицать писателя за «несовременность» его творчества. Тургенев создавал прекрасные, художественно совершенные творения, а их почти единогласно величают «пустячками», "безделками", " ничтожеством".

    Внешне Тургенев жил в те годы умиротворённым эпикурейцем в видимом гармоническом согласии с миром. И лишь написанное им в те годы может приоткрыть, сколь смятенным и подавленным он чувствовал себя в этом мире, который был для него — "дым, дым и больше ничего".

    Однако и в недолгое приезды в Россию Тургенев сумел заметить важные общественные перемены, русскую новь, своё понимание которой он высказал в последнем из созданных им романов.

    Время действия романа "Новь"(1877) — конец 60-х годов, однако отражены в нём события более поздние: так называемое "хождение в народ" 1874–1875 годов. Русская революционная интеллигенция переживала в то время трагическое осознание своей Разобщённости с народом. Народ же, по её представлениям, был лишен истинного понимания причин своего бедственного положения, а оттого был чужд и тем целям, служению которым посвятили себя революционеры. "Хождение в народ" стало попыткой революционного разночинства сблизиться с народом, развернуть массовую агитацию среди крестьянства, чтобы поднять его на от-; крытое выступление против государства. Но сами «народники» (как стали называться с той поры революционеры-разночинцы нового поколения) слишком плохо знали тот народ, который они пытались побудить к бунту, и оттого остались этому народу чужды, не понятны. «Хождение» было в конце концов разгромлено. Очередное деяние российских Дон Кихотов оказалось в очередной раз нелепым.

    Тургенев с самого начала скептически относился к народническому движению, хотя и сочувствовал всякой попытке бороться против власти предержащей. Проблемы революционного народнического движения, пути исторического развития России — вот что заботило Тургенева.

    В 60-70-е годы в русской литературе получил распространение жанр "антинигилистического романа", к которому относились произведения, направленные против революционного движения (против нигилистов — отсюда и обозначение жанра). Некоторые критики причисляли к этому жанру и последние романы Тургенева. «Новь» нередко сближалась с «Бесами» — и тому были некоторые основания. Однако у Тургенева нет изображения того бесовского разгула, какой показал Достоевский. По отношению к революционерам у Тургенева слышна чаще спокойная ирония, подчеркнутая ровным тоном повествования. Тургенев даже жалеет своих героев — несчастных, запутавшихся в своих ошибках, заблудших молодых людей. К «делу» же этих людей писатель беспощадно относится именно как ко злу. Они "готовы делать, жертвовать собой, только не знают, что делать, как собой жертвовать…" Они способны создавать лишь некий хаос, в котором сами же первые и гибнут.

    Но есть ли истинно сильная личность, новый русский Инсаров? Где Базаров? Этот давний писаревский вопрос как бы повис в воздухе и не мог не сознаваться читателем и самим автором. Однако вот какую, весьма характерную для себя, мысль высказал Тургенев ещё в 1874 году, в пору обдумывания «Нови»: "…теперь Базаровы не нужны. Для предстоящей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума — ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального; нужно трудолюбие, терпение; нужно уметь жертвовать собою без всякого блеску и треску — нужно уметь смириться и не гнушаться мелкой и тёмной и даже низменной работы. ‹…› Пора у нас в России бросить мысль о "сдвигании гор с места" — о крупных, громких и красивых результатах: более чем когда-либо и где-либо следует у нас удовольствоваться малым, назначить себе тесный круг действия".

    Итак вновь: Базаровы не нужны.

    "Нови" предпослан эпиграф: "Поднимать следует новь не поверхностно скользящей сохой, но глубоко забирающим плугом". В письме же к издателю "Вестника Европы" Стасюлевичу Тургенев пояснил: "Плуг в моём эпиграфе не значит революция — а просвещение".

    А что же — "поверхностно скользящая соха"? Не что иное, как революция? Мысль глубокая, справедливая — Тургенев постарался доказать эту мысль в «Нови». Подлинный герой для него — Соломин. Это не выдающийся, а средний человек, однако он на голову выше прочих героев — по силе характера, по уму, по пониманию реальной действительности. Поэтому в конце романа читаем: "Он — молодец! А главное: он не внезапный исцелитель общественных ран. Потому ведь мы, русские, какой народ? мы всё ждём: вот, мол, придёт что-нибудь или кто-нибудь — и разом нас излечит, все наши раны заживит, выдернет все наши недуги, как больной зуб… Что угодно! только, батюшка, рви зуб!! Это всё — леность, вялость, недомыслие! А Соломин не такой: нет, — он зубов не дёргает — он молодец!".

    Остальное — "безымянная Русь". Безымянная — без имени — без сущности.

    "Мы вступаем в эпоху только полезных людей… и это будут лучшие люди. Их, вероятно, будет много; красивых, пленительных — очень мало, — писал Тургенев А. Философовой в 1874 году. — А в Вашем искании Базарова — «настоящего» — всё-таки сказывается, быть может бессознательно, жажда красоты — конечно своеобразной. Эти все мечты надо бросить".

    Именно надежда на деятельность Соломиных не позволила Тургеневу полностью разочароваться в возможностях внеиндивидуального бытия. Именно с постепенной преобразовательной деятельностью подобных людей писатель связывал возможность переустройства русской общественной жизни. По сути, Соломин не является у Тургенева фигурой совершенно новой. И в прежних романах можно было встретить героев, занятых конкретным, негромким, но совершенно необходимым делом: Лежнев, Лаврецкий, Литвинов — вот те скромные труженики, на которых надеялся Тургенев. Они смогут переделать жизнь на разумных началах. В новом романе этот тип должен был занять главенствующее положение.

    Как это часто бывает, ищущее веры сознание, не могущее Удовлетвориться жестокостью идеи «лопуха», но и не обретшее истины, ибо отграничило её от спасения, — такое сознание соблазняется, хоть ненадолго, мистическими фантазиями, попытками проникнуть в тайны неведомого. В 1881 и 1882 годах, то есть в последние годы своей жизни, Тургенев создал две повести, резко выделившиеся среди иных его созданий, — "Песнь торжествующей любви" и "После смерти (Клара Милич)". Конечно, мистическое любопытство обрело у писателя эстетическую и психологическую окраску, тут ещё далеко до мистицизма немецких романтиков или Эдгара По, но и сама попытка испытать силы в подобного рода фантазиях свидетельствует о многом. Почти двадцатью годами ранее такая попытка уже была им предпринята — хотя мистическая интенсивность воображения уступает тому, что было осуществлено позднее, — в "Призраках"(1863). И недаром же о том опыте своём признавался автор: это было вызвано "действительно тяжёлым и тёмным состоянием" его души. Состояние последних лет вряд ли было легче и светлее.

    8

    Пятьдесят одно "стихотворение в прозе" появилось в декабре 1882 года в "Вестнике Европы". Это лишь часть созданного Тургеневым: остальные, более тридцати, он не успел подготовить к печати, и они впервые были опубликованы лишь в 1930 году, в Париже.

    "Стихотворения в прозе" — цикл лирических миниатюр. Небольшие прозаические отрывки эти (порою в несколько строк всего) — подлинные произведения высокой поэзии: хотя в них нет стихотворной ритмической организации, но особый внутренний ритм и пластика их языка, синтаксическое построение фразы, поэтический настрой, система образности, эмоциональный накал — всё поднимает «Стихотворения» над обычной прозой. Тургенев уже обращался к подобной форме прежде, в «Довольно» — также своеобразном цикле лирических миниатюр. «Довольно» отличается от «Стихотворений» лишь большим единством отдельных частей, тесно связанных общей темой, определённой названием.

    В «Стихотворениях», в их идее, в художественном облике, торжествует гамлетовское начало, внутренний мир самопознающей индивидуальности — в его истинном, прекрасном и трагическом облике. И в трагическом мироощущении. Недаром сам автор озаглавил всё собрание Senilia (старческое), ибо тут итог всей жизни, осознание и ощущение приближающегося её конца — и ожидание его.

    Тургенев словно завершает давние свои раздумья над многим: и над собственной жизнью, и над миром земного бытия. Всё здесь. Рок, безжалостный к человеку. Смерть, которая представляется в грёзах и сновидениях то слепой старухой, то бессмысленной стихией, то мерзким насекомым. Загадочность народа-сфинкса, являющего порой возвышенную красоту своего духовного мира. Тщета земного. Суетность человеческих стремлений. Людская несправедливость. Непонимание поэта толпой. Редкие проблески счастья. Бессмертие творческих постижений прекрасного… Всему придаётся ясная и законченная форма. Всему подведён итог. Безрадостный в основе своей.

    Извлечённый урок каждый должен воспринять с состраданием.









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх