• 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • Глава XVII ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ШМЕЛЁВ

    1

    Иван Сергеевич Шиелёв (1873–1950)

    Повседневная действительность нередко кажется безрадостной, порой отталкивающей. И.С. Шмелёв в своём творчестве вовсе не отворачивался от "ужасов жизни", изображая их с суровой реалистичностью, ничего не скрывая и не приукрашивая. Дело в той позиции, с которой писатель изображает эти «ужасы». Творческое credo Шмелёва предельно кратко и точно выражено в его рассказе «Переживания» (1911): "В гримасах жизни находить укрытую красоту".

    За внешним увидеть внутреннее, подлинное — вот цель Шмелёва. Но у него нет в таком стремлении символистского тяготения к мистической тайне. Он хочет вызнать земное, но не обманчиво-поверхностное, а глубинно-сущностное.

    И это обусловило такую самобытную черту произведений писателя, как сочетание трезвого, порою сурового бытовизма со своеобразной идеализацией действительности. Идеализация у Шмелёва — это нахождение "укрытой красоты" даже среди "гримас жизни". Своеобразие её и в том, что она никогда не выходит у писателя за рамки чисто бытового изображения действительности.

    Шмелёв воспринимался всегда как крепкий бытовик. Однако быт не являлся для Шмелёва самоцелью. "Но как бы я ни взлетел, а не оторвусь от земли… везде стараюсь болеющее в душе тащить через осязаемые, видимые, простые и близкие формы… Отсюда через «быт», через бытие типичное, родное. Конечно, я не ищу быт как только быт… Солнце я люблю — ну и предпочту везде его отражение, пусть даже в луже от лошадей, чем в гастрономической трапезе. Ибо лужа может быть искусством, а трапеза никогда. Но, конечно, лужу я не потащу, как только лужу, через свою душу" — так сам он выразил важнейший принцип своего реализма.

    Самые мрачные стороны действительности нередко отображались Шмелёвым совсем иначе, нежели многими его современниками. Даже в смерти писатель не видит ни особого трагизма, ни роковой тайны. Смерть, как она изображается, например, в повести «Росстани» (1913), лишена мистического ореола, она закономерна и необходима в общем круговороте жизни, и поэтому похоронный хор в финале повести "сбивается на песню": "И было похоже в солнечной роще, что это не последние проводы, а праздничный гомон деревенского крестного хода".

    Отмеченная особенность творчества Шмелёва нашла своё отражение и в его концепции человека, и в концепции народной жизни.

    Современники порой обвиняли писателя в слащавости, излишней сентиментальности. Но ещё раз отметим, что Шмелёв не избегал мрачных и жестоких сторон действительности, он просто всегда отдавал предпочтение радостному и светлому в жизни. Вера в человека, любовь к нему заставляют писателя взглянуть с сочувствием даже на «звероподобного» Культяпкина, замоскворецкого купца ("Лихорадка"), вечный предмет для социального обличения в передовой литературе: "И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"

    Однако сказанное мало что разъясняет в творчестве Шмелёва. Это видимость на поверхности. Что же в основе?

    Каково духовное мировидение писателя?

    Вспомним в «Детстве» Горького: Алёша, показав язык деду, выслушивает предупреждение бабушки: Бог прикажет ангелам Своим, чтобы дед высек внука за такую провинность. Бог здесь — как источник наказания, позволяющий в страхе держать человека.

    У Шмелёва герой "Лета Господня" (1927–1944), семилетний Ваня, плюнул на дворника Гришку — молодого охальника и пустобрёха, грубого, глупого, постоянно готового на всякую пакость. А старый плотник Горкин (образ, кажется, не оценённый ещё вполне, слишком поразительна его духовная красота), мудрый Горкин говорит мальчику:

    " — А вот зачем ты на Гришу намедни заплевался?… И у него тоже Ангел есть, Григорий Богослов, а ты… За каждым Ангел стоит, как можно… на него плюнул — на Ангела плюнул!

    На Ангела?!. Я это знал, забыл. Я смотрю на образ Архистратига Михаила: весь в серебре, а за ним крылатые воины и копья. Это всё Ангелы, и за каждым стоят они, и за Гришкой тоже, которого все называют охальником.

    — И за Гришкой?…

    — А как же, и он образ-подобие, а ты плюёшься. А ты вот как: осерчал на кого — сейчас и погляди за него, позадь, и вспомнишь: стоит за ним! И обойдёшься. Хошь царь, хошь вот я, плотник… одинако, при каждом Ангел. Так прабабушка твоя Устинья Васильевна наставляла, святой человек. За тобой Иван Богослов стоит… вот, думает, какого плевальщика Господь мне препоручил! — нешто ему приятно? Чего оглядываешься… боишься?

    Стыдно ему открыться, почему я оглядываюсь.

    — Так вот всё и оглядывайся, и хороший будешь. И каждому Ангелу день положён, славословить чтобы… вот человек и именинник, и ему почёт-уважение, по Ангелу. Придёт Григорий Богослов — и Гриша именинник будет, и ему уважение, по Ангелу. А завтра моему: "Небесных Воинств Архистратизи… Начальницы Высших Сил бесплотных…" — поётся так. С мечом пишется, на Святых Вратах, и рай стерегёт, — всё мой Ангел. В рай впустит ли? Это как заслужу. Там не по знакомству, а заслужи. А ты плюёшься…"

    Нет, не о наказании ведёт речь старик, не грозит Божиим гневом, не дедову порку обещает: он указывает на внутренний духовный смысл происходящего (в форме, доступной детскому сознанию). Он учит за внешним, обыденно-бытовым, узнавать божественное — великое и таинственно-непостижимое, но и в чём-то понятное даже детскому уму.

    Вот где исток своеобразного мировидения Шмелёва: за гримасами жизни он в детстве научен, он с детства навыкнул прозревать сущностное, духовное, и — не поверхностное, но внутреннее.

    Горкин обращает внутренний взор человека не к страху наказания, но к совести, заставляя через духовное переживание своей вины очистить душу, придти к покаянию. Покаяние выражается конечно, детски-обыденно: мальчик просит прощения у оплеванного им Гришки. Но он пришёл к нему через серьёзное одоление себя, своей страсти (детской, но для него сильной), своего греха.

    И эта его победа над собою рождает незримо: доброе движение в душе грубого парня:

    "Он смотрит на меня, и лицо у него какое-то другое, будто он думает о чём-то грустном.

    — Эна ты про чего… а я и думать забыл… — говорит он раздумчиво и улыбается ласково. — Вот, годи… снегу навалит, сваляем с тобой такую ба-бу… во всей-то сбруе!..

    Я бегу-топочу по лестнице, и мне хорошо, легко".

    Стяжи дух мирен…

    И всё в привычно-бытовом… Шмелёв же — бытовик. Но где, у кого мы увидим: в вознёсшемся над бытом — такую высоту духовную? Шмелёв получил дар узнавать именно духовные движения в человеке.

    И ещё одно: здесь незабываемое описание у Шмелева — описание вездеприсутствия Божия. В повести оно вошло тогда же в душу мальчика Вани и незримо там пребыло, вне сознания пребыло, но в свой срок явило себя чудом, — неразрывное с душой знание: Бог — всюду, и с Ним — всё одолеется. Это вошло в него, во всё естество человека (в дни особого духовного переживания близости Божией) в дни Страстной седмицы.

    "Кажется мне, что на нашем дворе Христос. И в коровнике, и в конюшнях, и на погребице, и везде. В чёрном крестике от моей свечки — пришёл Христос. И всё — для Него, что делаем. Двор чисто выметен, и все уголки подчищены, и под навесом даже, где был навоз. Необыкновенные эти дни — Страстные, Христовы дни. Мне теперь ничего не страшно: прохожу тёмным сенями — и ничего, потому что везде Христос".

    "Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мной ecu, жезл Твой и палица Твоя, та мя утешиста" (Пс. 22, 4).

    Пройдёт время, детские страхи покажутся смешными. Но покато они переживаются истинно, и их одолевает чувство: Бог рядом. Пройдёт время, но неизбывным останется вошедшее в глубину души знание: с Богом одолеется всё. Придут иные страхи, придётся идти посреде сени смертныя, но поможет то, что вошло в душу в тёмных сенях отцовского дома, в самой обыденной, в приземлённо-бытовой привычной обстановке детских лет, в коровнике и под навесом, где вычищен навоз, поможет вошедшее в душу знание: ничего не страшно, потому что везде — Христос.

    И вот это стало и той темой, к овладению которой писатель шёл долгим путём, сбивался, искал, увлекался ложными вехами на неверных дорогах, но всё же выбирался к истине упорно и достиг того, о чём позднее сказал И.А. Ильин, много писавший о творчестве своего друга: "…В произведениях Шмелёва дело идёт не более и не менее, как о человеческой судьбе, о жизни и смерти, о последних основах и тайнах земного бытия, о священных предметах; и притом — не о судьбе других людей или описываемых персонажей, а о собственной судьбе самого читателя… "

    Не сразу это пришло.

    2

    В романе "История любовная" (1926–1927) Шмелёв, вспоминая раннюю юность свою, поведал, как вошло в него ощущение некоей двойственности жизни. Нет сомнения, что главный герой романа здесь не совпадает с автором вполне (в том закон искусства), но опытом автор наделил его своим, и таким образом рассказал о себе. Рассказал, как в ранней юности, переживая первые любовные томления, он вдруг ясно постиг совершенно новое для себя:

    "…Я особенно глубоко почувствовал, ‹…› что есть две силы: добро и зло, чистота и грех, — две жизни! Чистота и — грязь… что разлиты они в людях, и люди блуждают в них".

    Земное властно вошло и смешалось с небесным. И пошли гримасы… Так он впервые явственно ощутил действие первородного греха в своей жизни. Это потом станет его болью, главным вопросом бытия, творчества: что в этом раздвоении истинное, и что — ложь? Гримас у жизни слишком много, но — укрыта ли под ними красота?

    А время шло. Свежесть детского религиозного чувства как будто уходила безвозвратно, подсыхала и очерствевала. Уходя из юности, Шмелёв ощутил себя "шатнувшимся от Церкви".

    Жизнь Шмелёва, писательский путь его — это рассказ о действии Промысла Божия. Не знает человек своего пути, о чём-то ином рассчитывает, а Высшая Воля ведёт его, подсказывает, направляет. Он — "почти безбожник", а ему начертано стать великим художником, как никто сумевшим раскрыть православную душу русского народа. "Батюшка Варнава", у Троице-Сергия, предрёк юному студенту: "Кладёт мне на голову руку, раздумчиво так говорит: "превознесёшься своим талантом". Всё. Во мне проходит робкой мыслью: "Каким талантом… этим, писательским?" Страшно думать". А ещё прежде того, ещё ребёнку, заочно предсказал старец будущему писателю тяжёлую жизнь со многими страданиями. Всё сбылось.

    О том он поведал сорок лет спустя, в очерке "У старца Варнавы" (1936), раскрыл свою судьбу как следование Промыслу. И важно, что Промысл не был им воспринят как насилие. Нет, он знал, что его собственную волю лишь подправляет Воля промыслительная. Вот задумывает он свадебное путешествие. Куда? Смотрит на карту: Крым, Кавказ, Заволжье… А заложенное в детстве "потянуло… к монастырям" И в детстве же зароненное в душу заставило вспомнить наставление старого Горкина: "Благословиться надобно, касатик". Никто, казалось, не неволил — сам поехал за благословением. И вышел монах-прозорливец на крылечко, благословил, предрёк судьбу.

    Шмелёв с юной супругой посетил Валаам и там именно получил ту силу и решимость, которой определена оказалась его жизненная дорога.

    О своём паломничестве в северную обитель он выпустил книгу "На скалах Валаама" (1897), по его собственной поздней оценке — "юную, наивную немножко, пожалуй, и задорную, — студент ведь был!.- задержанную цензурой". И в другом месте отозвался о книге этой как о "незрелой и дерзкой". Согласимся, что справедливо цензура заставила переделать многое. Книга все же вышла, имела отзывы, хвалебные и ругательные, но славы не принесла, а жизнь затянула в обыденную суету, заставив забыть на время о писательстве. Другое ещё в душе властвовало, должно было перегореть. Промыслительно давалось ему увлечься соблазнами безбожными.

    Сорок лет прошло — и переживший тяжкое испытание писатель обрёл окончательно новое видение мира и по-новому же осмыслил давнее своё паломничество в очерке "Старый Валаам" (1935).

    Он понял, что не случайно посетил тогда Валаам. Молодым студентом не смог он когда-то должным образом осмыслить значение для себя столь важного события. Но вошло нечто в душу незримо и несознанно и отложилось в памяти, так что долго спустя он вспомнил всё и осознал с благодарностью ко Господу: то было незримое наставление и укрепление его духа в пору соблазнов, отпадения от веры, шатости душевной. "Всю жизнь хранилось это во мне, крепко забытое, и вот срок пришёл, и всё восстало нетронутым, ярким, до ослепительности".

    Шмелёв пересказал свои заблуждения, чтобы собственным опытом помочь тем, кто, спотыкаясь, ищет истины. Писатель верно определил корень всех заблуждений: в порождённом духом Просвещения конфликте между верой и рациональным знанием. Слушает оттого человек — и не разумеет.

    Там, на Валааме, он начнёт постигать то, что станет основой его мировидения и мироотображения:

    "Многое мне открылось, великое. И ещё, важное. Закрыты человеческие судьбы; в явлениях жизни, случайных и незначительных, таятся, порой, великие содержания: будь осторожен в оценках; в трудную пору испытаний не падай духом, верь в душу человека: Господний она сосуд".

    За тем он и приезжал на Валаам, хоть и сам того как будто не сознавал вначале. Прозорливый схимник сказал ему: "Дай вам Господь получить то, за чем приехали". А он и сам не понимал: за чем. Но получил.

    Творчество Шмелёва — непревзойдённый в литературе XX века опыт духовного служения Богу средствами искусства. Вот действие Промысла. Брошено было семя в душу. А затем долгий срок был дан, чтобы подготовить почву для его прорастания. Сорок непростых, часто слишком тяжких лет. Он вспомнил о Валааме в 1935 году… Но пока долго ещё до того.

    3

    Он не сразу стал великим писателем. Во многих своих опытах долго был эпигоном. Своеобразие шмелёвского восприятия мира в ранних его произведениях отпечатлевалось не вполне совершенно.

    Для первых произведений Шмелёва характерно стремление выявить лучшее, доброе и светлое, что присуще душе человека, и что хоть в малой мере выражает присутствие в человеке образа его Творца. Правда, сознательного религиозного осмысления того у автора повестей "Служители правды" (1906), "В новую жизнь" (1907), рассказов "Гассан и его Джедди" (1906), "К солнцу" (1906) и др. по сути нет: чувствуется лишь ясно направленный к тому вектор творчества.

    Колебания в мировидении Шмелёва, относящиеся к дореволюционному периоду его творчества, определены слишком заметно его отношением к "социальной истории": писатель то пребывает как бы вне её, то начинает проявлять к ней пристальный интерес, следуя при этом всегда традициям критического реализма, находившегося в те годы на излёте. Само отношение к социальной стороне русской жизни зависело в немалой мере от событий политической жизни С их напряженностью как бы естественно усиливалось и внимание к исторической социальной конкретности бытия. Все критики и исследователи марксистского толка могут смело характеризовать творчество Шмелёва конца 1900-х годов как «передовое», "прогрессивное", «революционное» и т. д. Время слишком захватило его и подчинило своим соблазнам.

    Многие заблуждения предстояло преодолевать. Одно из главных — восприятие характера русского революционера. Разумеется, изображая события революции, писатель не мог обойти стороной и вершителей её. Отношение к ним у раннего Шмелёва было неизменно благожелательным. Но при всей симпатии к этим людям их мир остаётся для писателя неведом. Если в произведениях Шмелёва и появляются революционеры, то он смотрит на них чаще глазами «отцов», как бы со стороны, с точки зрения иного мира. Самое большее, на что способен писатель, — это лишь на пассивное сочувствие. Он показывает нравственное превосходство «детей», но суть их деятельности остаётся для читателей чаще всего загадкой. Нет у Шмелёва (что тоже важно) и точной социальной характеристики революционеров: в то время, как у Горького появляются уже "сознательные пролетарские борцы", Шмелёв изображает скорее разночинных террористов. В этом он не отличался от прочих знаньевцев.

    И важно то, что в дореволюционных произведениях Шмелёва нет ни одной отрицательной характеристики изображаемых им революционеров. Благородство и нравственная высота деятелей революции определена, по мысли писателя, высотою цели, ради которой они борются и страдают. В рассказе «Жулик» эта цель высказана просто: "А как лучше будет, то и жуликов не будет…" То есть: зло определено несправедливостью внешних обстоятельств. Изменить обстоятельства — победить зло. Чем и занимаются революционеры. Заблуждение стародавнее, давно нам знакомое. И Шмелёву ещё предстоит одолеть его.

    А залог того, что для Шмелёва возможно было такое одоление, — это его преимущественное внимание к проблемам совести. С какой бы стороны ни подходил он к изображению революции или её участников, он всегда обращал основное внимание на проблемы нравственные. Его прежде всего интересуют те моральные основы, которыми руководствуется человек в оценке событий, в выборе жизненной позиции. В этом заключается отличие Шмелёва от многих знаньевцев, отражавших революцию в своём творчестве и всегда шедших при этом за внешностью событий, без попытки обобщения и глубокого осмысления. Шмелёва же не интересовали никакие события сами по себе, вне связи их с теми этическими первоосновами жизни, которые пребывали в центре внимания писателя на протяжении всего его творчества. Всё, относящееся к сфере этического, Шмелёв чаще рассматривал независимо от социальной действительности. Нравственность не имела у писателя классовой характеристики.

    Именно сосредоточенность на проблемах совести в надклассовом их понимании определило дальнейшее развитие творчества Шмелёва, обусловило тот поворот, наблюдаемый в его творчестве в 1911–1912 гг., смысл которого был справедливо определён в советском литературоведении как "отход от социальной истории".

    Это проявилось в ходе работы над повестью "Человек из ресторана" (1911), одной из вершин не только в творчестве самого Шмелёва, но и всего русского критического реализма начала XX века. Работа над повестью "Человек из ресторана" приходится на тот переломный момент, когда писатель начал отдавать предпочтение религиозной истине, хотя и не отказался вполне от разработки социальных мотивов.

    Старый официант Яков Скороходов, главный герой повести, пройдя через многие муки и жизненные испытания, претерпев тягостные страдания, выпавшие ему в нелёгкой жизни, приходит к своеобразному итогу:

    "Можно сказать, один только результат остался, проникновение наскрозь".

    Это «проникновение» (то есть умение понять истину жизни, проникнуть в душу каждого человека, осознать, по-своему, смысл бытия) — не существует для "человека из ресторана" само по себе: оно тесно связано в его сознании с "сиянием правды" некоего боголюбивого старичка, образ которого важен для понимания повести:

    " — Без Господа не проживёшь…Добрые-то люди имеют внутри себя силу от Господа!..

    Вот сказал. Вот! Вот это золотое слово, которое многие не понимают и не желают понимать. Засмеются, если так сказать им. И простое это слово, а не понимают. Потому что так поспешно и бойко стало в жизни, что нет и времени-то понять, как следует. В этом я очень хорошо убедился в своей жизни.

    И вот когда осветилось для меня всё. Сила от Господа… Ах, как бы легко было жить, если бы все понимали это и хранили в себе".

    В подобном решении нашло отражение то, к чему шёл своими путями сам Шмелёв: без Господа не проживёшь.

    В начале 1910-х годов Шмелёв постепенно приходит к выводу, что причина всех зол заключается не в классовом неравенстве, а в нравственном несовершенстве человека. Поэтому задача разоблачения социальной несправедливости отступает для него на второй план, а затем на время становится и вовсе неважною. Писатель всё чаще стремится выявить в людях те моральные основы, которые существуют в них независимо от классовой принадлежности, общественного положения, состояния, чина и т. п., от всех "гримас жизни". Впервые это отчётливо проступило в небольшой повести "Мой Марс" (1910). Автор здесь утверждает прямо: то непривлекательное, часто отталкивающее, что мы постоянно видим в жизни и в людях, — всего лишь нечто вроде обмана зрения. Нужно уметь под грубой оболочкой видеть подлинную сущность, которая всегда прекрасна. И социальные различия также являются такой внешней оболочкой. По мысли автора, они не имеют никакого значения тогда, когда человек сталкивается с какими-то сущностными проявлениями бытия, как, например, борьба за жизнь или ожидание смерти.

    В ряде его произведений того времени ещё можно отметить социально-разоблачительный пафос — таковы «Патока» (1911), «Стена» (1912), «Ненастье» (1912), "Пугливая тишина" (1912), но вскоре их окончательно сменяют иные настроения в творчестве, в котором вскоре появляется качественно новая особенность, мысль о независимости человека от среды, в первую очередь от власти социальной обыденности. Человек «уходит» от этой власти в мир нравственных и духовных ценностей, начинает зависеть только от собственных внутренних устоев. Личность уже не рассматривается как "продукт общественного развития", но лишь как результат самоприсущего ей стремления к самосовершенствованию. Именно поэтому писателю и не нужно изображать социальных противоречий. Теперь он ставит своих героев лицом к лицу с вечными проявлениями бытия: с природой, с любовью, со смертью.

    В повести «Росстани» (1913), одном из шедевров дореволюционного творчества Шмелёва, главный персонаж — старый человек, ожидающий смерти. Автор настойчиво подчёркивает эту мысль: не богатый купец, наживший громадное состояние, а именно старый человек, радующийся каждому дню, который дарит ему жизнь, потому что дней этих осталось уже немного. Прежняя жизнь, заботы, добывание денег, суета — всё осталось где-то там, как будто в ином мире.

    Весьма характерен для этого времени рассказ «Лихорадка» (начало 1915). Герой его, художник Качков, глядя в пасхальную ночь на церковь, украшенную и освещённую на средства некоего купца Культяпкина, проникается чувством всепрощения и любви к людям.

    " — Вот, вот оно! — показал на толпу Качков. — Единение! Все одним связаны, тем, что живёт в тайниках души, что не выскажешь. Объединены одним, чем и ты, и я. Только они не скажут. Я сливаюсь с ними, я чувствую их, и они мне близки! Только великие идеи могут так связывать! Родина, вера, самое дорогое, что ни за какие силы нельзя продать!..Понимаешь, я теперь людей чувствую… целовать их хочу! хочу!..Ведь это свет во тьме, эти церкви! Ведь не будь их, что бы было?…Я всё прощаю. Я лабазам этим поклонюсь — пусть в них Культяпкины, пусть, пусть! И они страдают. И в них живая душа, которая может подыматься!"

    Показательно, что в «Лихорадке» описано то самое Замоскворечье, которое является местом действия многих пьес А.Н. Островского и традиционно соединяется с понятием "тёмного царства". Шмелёв же заставляет своего героя неявно цитировать пасхальное Евангелие:

    "И свет во тьме светит, и тьма не объяла его" (Ин. 1,5).

    Писатель всё увереннее обретает в своём творчестве то, что позже заметно выделит его в русской литературе. Необходимо помнить, что утверждение идеи всеединства живого, идеи торжества жизни в тот период, когда в искусстве были широко распространены индивидуалистические стремления, пессимизм, в период разрушения сознания имело несомненную положительную ценность.

    В произведениях тех лет для Шмелёва важны были не сами описываемые события (довольно заурядные чаще всего), — а та напряжённая внутренняя жизнь героев, которая одна и имеет, по мнению автора, смысл для человека. Это определило некоторые особенности формы этих произведений. Рассказы Шмелёва середины 1910-х годов (в отличие от Куприна, Андреева, Вересаева и др.), по сути, не имеют сюжетной организации. Писатель стремится показать жизнь "как она есть", не нарушая её литературными условностями, вроде чёткой композиции или сюжета. Он считал, что подлинный смысл жизни всегда выявляется "вне фабулы", и тем был близок Чехову.

    Всё это позволяет сделать вывод, что к середине 1910-х годов Шмелёв окончательно сформировался как художник, ищущий свой самобытный путь. Для Шмелёва уже тогда важнейшей мерой при оценке человека стала мера религиозная.

    В рассказе "Правда дяди Семёна" простой крестьянин высказывает как основной закон всего русского бытия, да и всего человечества — закон правды Божией:

    "Чего это?! — тычет он к церкви. — Церковь Божия?! так? чего на ней стоит? Хрест?! Для чего хрест ставят? сказывай, для чего? ‹…› А для того, что… спасение! пострадал и… и молись — смотри, помни! Кровь Свою отдал драгоценную, за всякую… за всех змеев и за стервецов! Вот! За всех, хорошие ли, негодящие ли… За дрызг всякий, за воров-разбойников, за убивцев, за кровопивцев! Значит, памятуй. А у нас что?!"

    Необходимо заметить, что даже когда Шмелёв критикует действительность, то совершает это прежде всего ради «ухода» человека от власти "заедающей среды", ради слияния его с Божией правдой.

    4

    Одновременно с этими открытиями, за Шмелевскими "Божьими людьми" в литературе (в произведениях Арцыбашева, Каменского, Виноградова, Гиппиус, С.Фонвизина, Ф.Сологуба) появляется "новый герой", герой небытия, безнравственный эгоист. Он по-своему активен в стремлении к наслаждениям, но эта активность должна рассматриваться как одна из разновидностей пассивности человека, ибо при таком отношении к действительности он превращается в раба своих желаний, своих привычек, в раба плоти. В раба своего греха. Его поведение становится всё более детерминированным собственными эгоистическими потребностями, бороться с которыми он не в силах. Всё это неминуемо должно было породить (и порождало) фатально-пессимистический взгляд на человека, что особенно проявилось в творчестве Ремизова. Одиночество, безволие, пассивность человека становится в 1910-е годы особенно заметным в произведениях писателей модернистского склада.

    Шмелёв видит в абсолютизации "исторической необходимости" призыв к пассивности. Он ратует всё же за активное отношение к жизни. Но на смену социально-активному герою в его творчестве приходит человек, которого можно назвать нравственно-активным. Действительно, если эгоистические стремления можно рассматривать как зависимость от низменных потребностей, как нравственную пассивность, то устремлённость к нравственным ценностям является в сравнении с этим именно активностью, хотя эта активность не обязательно должна проявляться в действии. Всякое стремление освободиться от власти детерминизма — биологического, бытового, социального, исторического, — стремление руководствоваться прежде всего велениями совести нужно рассматривать как проявление активного личностного начала. (Нравственная активность становится таким образом антонимом абсолютизированного детерминизма.) При такой форме активности нравственные ценности обретают особое значение.

    Нравственная активность героев всё более начинает вытеснять в произведениях Шмелёва активность социальную с начала 1910-х годов. Как на важный пример того можно указать на развитие характера старика Скороходова в повести "Человек из ресторана", активно утвердившего своё моральное превосходство над миром корысти и нравственного убожества. В произведениях середины 1910-х годов Шмелёв соединяет проблему свободы человека не с пробуждением социального самосознания, а с моральным неприятием зла, с обретением в душе прочных устоев.

    Оптимизм шмелёвского миропостижения стал той прочной основой, опираясь на которую можно было противостоять всем декадентским наскокам. В творчестве Шмелёва утверждался идеал вольного, стремящегося к свету человека, ощущавшего свою связь с природой и со всем богатством мира. Сам «бытовизм» свой он рассматривал как полемику с «безбытностью» декаданса.

    Шмелёв, как мы видим, преодолевал многие начальные свои заблуждения, но его искания как будто не были основаны непосредственно на православных началах. Шаги он делал в верном направлении, но пока пребывал в сфере «общечеловеческих» ценностей. Его можно с равным успехом назвать и христианином, и толстовцем, и приверженцем общедемократических понятий. Тут всё было зыбко пока. Из такого состояния выходов много. Только одного не нужно забывать: Шмелёву уже была дана в детские годы истина православная. Она была вложена в него, именно она заставила его возвысить совесть над всеми прочими ценностями бытия, искать истину под оболочкой видимого зла.

    Он ещё как будто не слишком обнаруживал своего православного миросозерцания, но оно лишь ждало своего часа. Его вёл Промысл.

    5

    Промыслительная воля провела писателя через тягчайшие испытания. Очистила его душу от всего, что затемняло для него самоё возможность православного осмысления "творящейся жизни".

    События февраля 1917 года Шмелёв встретил как будто с сочувствием: остатки социально-критического соблазна дали о себе знать. Но очень скоро они выветрились напрочь. Шмелёв проехал через всю Россию, сопровождая "поезд свободы", в котором из сибирской дали возвращились ссыльные и каторжные делатели революции — продолжать своё чёрное дело. Он увидел этих людей вблизи, увидел тех, о ком писал всегда сочувственно, к кому изначально не питал неприязни в себе. Увидел и — ужаснулся. Он ужаснулся и творившемуся в России.

    Шмелёв ясно осознал и показал: что сделали эти преступники, пытаясь уничтожить Россию. Они развращали людей, поощряя самые низменные инстинкты, они выпустили на волю и позволили делать всё тысячам преступников, нагнали шпионов и агитаторов, разлагая армию… "Эта гнусь-мразь, прикрывавшаяся высокими лозунгами «человекобратства», разжигала, мутила и ослепляла массы, натравливала-науськивала, клеветала, травила; разлагала и растлевала; продавала и предавала лучших, срывала с них знаки их сыновнего и отчего долга, плевала им в незапятнанную душу, поселяла сомнение и отчаяние, подкапывалась и взрывала, чтобы приготовить майдан-базар, на котором впоследствии можно было очень и очень недурно поработать".

    Они могли дать России одно лишь своё незнание её истории, её духовного богатства, одни лишь словесные штампы и одну лишь свою глупость. Они несли свои пороки, свою жадность, свою ненависть ко всему, что мешало им самим жить всласть и чувствовать себя господами жизни.

    Это были — Шмелёв понял — носители новой веры, разлагающей человека:

    "Носители новой, «интернациональной», веры облегчали себе борьбу отказом от той морали, которой жило всё человечество, которая полагала предел в выборе средств борьбы: все заповеди они заменили одной — всё можно".

    Это был, как понял Шмелёв, соблазн дьявола.

    Шмелёв писал свои обличения густо и сильно; можно много его цитировать. Но остановимся: русский человек должен сам прочитать все это, столь значимое и для нашего времени. Шмелёв заплатил сполна за право говорить истину. Он прошёл через бедствия гражданской войны в Крыму, через бессильное созерцание преступлений красного террора, в котором ему выпало потерять единственного сына. Тогда он был близок к отчаянию, к умоисступлению. Он начинал видеть в происходящем волю злого беспощадного безликого (и тем особенно страшного) Рока.

    Рок. Не Промысл — а Рок. Где-то в глубине невыносимого страдания близок он был, чтобы поддаться искусительному соблазну: в безверии признать эту жестокость Рока, но не действие Промысла. Весь мир начинает представляться безумием (рассказ "Это было"; 1919–1922). Отчаяние, звучащее в рассказе, усугублено тем, что передано через письменное показание на допросе в ЧК, где оказался персонаж-рассказчик после долгих мытарств.

    Шмелёв был (свидетельств много) близок к тому, чтобы поддаться искушению — подчиниться безверию. Но выстоял, преодолел соблазн. О том — эпопея "Солнце мёртвых" (1923). Чувствительные европейцы назвали это жестокое свидетельство о крымской трагедии (и о трагедии России, в том отражённой) "Апокалипсисом нашего времени". Лучше бы, конечно, воздержаться от таких сопоставлений: с книгами Писания не следует сравнивать что бы то ни было. Но соотнесение тем не менее показательно. Оно свидетельствует, сколь страшна действительность, отображённая автором. "Солнце мёртвых" страшно тем особенно, что Шмелёв, последовательный «бытовик», показал высокую трагедию через обыденно-бытовые, внешне приземлённые описания происходившего.

    Шмелёв являет себя впервые как истинный мыслитель, слишком прозревающий смысл творящейся жизни. И творящейся смерти. До уровня Шмелёва и поныне не все историки сумели подняться. Прежде всего, он утверждает, что это то была борьба против русского начала в жизни. Уничтожались прежде всего те, кто защищал Россию, русскую землю, русскую веру. Заодно с ними, как бы и случайно, безвинно гибли и прочие, обычные мирные жители, виноватые только тем, что они русские. Шмелёв позднее писал: убивали тех, кто нёс в себе нравственное русское начало, чтобы тем вернее развращать и порабощать остальных, утративших опору в подлинном, что было в их жизни.

    Кто совершал это?

    "Новые творцы жизни, откуда вы?! С лёгкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах Благоверного Александра (Невского. — М.Д.), борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвёте самую память Руси, стираете имена-лики… Самоё имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! соблазнили тебя — какими чарами? споили каким вином?!"

    Шмелёв раскрывает саму суть обмана:

    "Тут дело было проще: убивали и зарывали. А то и совсем просто: заваливали овраги. А то и совсем просто-просто: выкидывали в море. По воле людей, которые открыли тайну: сделать человечество счастливым. Для этого надо начать — с человеческих боен".

    Вот их обман: ради счастья нужно убивать. Человек сам себя обманывал: он оставлял лестное для слуха — счастье, но не хотел задерживать в сознании не слишком приятное — убийство.

    Писатель главное обвинение обращает к вождям: "Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа!"

    Шмелёв бросает обвинение и жестокосердым, теплохладным европейцам, много виноватым в этом беспощадном абсурде истории. Он обличает их словоблудие, за которым укрывают они неподсильное их тупому воображению страдание неведомых и малоинтересных им людей.

    Шмелёв вникает в совершающееся и видит страшное:

    "Но теперь нет души и нет ничего святого. Содраны с душ человеческих покровы. Сорваны — пропиты кресты нательные. На клочки изорваны родимые глаза — лица, последние улыбки-благословения, нашаренные у сердца… последние слова-ласки втоптаны сапогами в ночную грязь, последний призыв из ямы треплется по дорогам… — носит его ветрами".

    Этого не знают и не хотят узнать. А те, кто приезжает, старается лишь удачливее обобрать умирающих людей.

    "Говорю: есть у вас совесть?! — А что такое совесть? — говорит. — У нас простой коммерческий расчёт! это гораздо больше, чем ваша совесть!"

    Этот краткий диалог раскрывает основную ценность того благополучного мира. "Не собирайте сокровищ на земле…" Коммерческий расчёт велит как раз собирать.

    Шмелёв ужасается людям, которые принимают весь этот порядок и даже рады ему. Для Шмелёва всё более проясняется истина: история движется Божией помощью, и она изменяет людям, когда они изменяют Помощнику. И тогда побеждает тьма.

    Вот смысл происходящего для Шмелёва. И это — единственно верное понимание истории. То, что происходит в Крыму на его глазах, — следствие сакральной измены. Зло облеклось плотью.

    Но в торжестве зла наступает поворотный момент в бытии Шмелёва и во всём его творчестве. Завершилась пора сомнений, соблазнов, заблуждений. Теперь, пройдя посреде сени смертныя, он начнёт своё движение ввысь. Только к Небу, к путям Господним. К Богу.

    Под солнцем Мёртвых он вознёс свою молитву: "Чаю воскресения мертвых! Я верю в чудо! Великое Воскресение — да будет".

    Это обретено — через страдание. Потому что он сумел пресуществить печаль мирскую в печаль о Господе. Это его и спасло.

    К "Солнцу мёртвых" более чем к иным созданиям Шмелёва относится утверждение Ильина: "Образы Шмелёва ведут от страдания через очищение к духовной радости. В этом духовный путь его художества. Через это открывается и его художественный Предмет".

    Ильин различает два типа мировой скорби, страдания: 1) страдание мира и страдание человека в мире; и 2) страдание человека о мире и о его страдании. Только страдание о мире приближает человека к Богу.

    Эпопея "Солнце мёртвых" — рассказ о переходе от страдания в мире к страданию о мире и о его страданиях.

    6

    В эмиграции Шмелёв продолжил художественное осмысление происшедшего и происходящего. Чтобы идти дальше в творчестве, нужно было осмотреться вокруг. Крым его всё никак не отпускал и многие рассказы Шмелёва связаны именно с крымскими воспоминаниями, тематически примыкая к "Солнцу мёртвых". Это "Два Ивана" (1924), "Каменный век" (1924), "Свет Разума" (1926), "Чёртов балаган" (1926); «Крест» (1936), «Виноград» (1936), "Однажды ночью" (1936) и другие многие, составившие цикл "Крымских рассказов". А одновременно он уже издалека начал примериваться к "Лету Господню", может, и не сознавая того, дал небольшую зарисовку "Весенний плеск" (1925).

    Шмелёв окончательно отказался и от социального критерия в осмыслении жизни. Это у него сказывается во всём. Теперь он показывает разделение на любящих Россию и равнодушных к России; на сознающих правду Божию и не желающих сознавать. Мировидения писателя оформилось окончательно.

    Шмелёв ещё от дореволюционного времени пронёс в себе стремление выявлять "скрытый смысл творящейся жизни", стремление прозревать "укрытую красоту" под внешней оболочкой. Но теперь он стремится заглянуть глубже, соединив искомый смысл и красоту с православной духовностью.

    Разумеется, не всё так выпрямлено и просто было в творческой жизни самого Шмелёва. Нужно отметить также то, что характерно было и для иных художников (Достоевского, например): творчество опережало саму жизнь. Давно православный по миропониманию, Шмелёв какое-то время оставался малоцерковным человеком. Но двигался к тому несомненно, осваивая во всё большей полноте истины православной веры.

    Он прямо указывает, где должно искать ответа на вопросы времени: в вечном. У пророка Исайи находит он ответ — пророческий, теперь уже и жизнью подтверждаемый, на сомнения, пришедшие в испытаниях:

    "…Преисподняя расширилась, и без меры раскрыла пасть свою; и сойдёт туда слава их, и богатство их, и шум их… Горе тем, которые зло называют добром, и добро злом, тьму почитают светом и свет тьмою, горькое почитают сладким, и сладкое горьким!.. Горе тем, которые мудры в своих глазах…" (Ис. 5, 14,20–21; 2,259).

    "…Истлеет корень их, и цвет их разнесется, как прах; потому что они отвергли закон Господа…" (Ис. 5, 24; 2,259).

    "Народ мой! вожди твои вводят тебя в заблуждение, и путь стезей твоих испортили… Горе душе их! ибо сами на себя навлекают зло" (Ис. 3, 9-12; 2,263).

    Сам Шмелёв дерзает пророчествовать, выражая свою веру в обновление России:

    "Да отвержется себе и возьмет крест свой и по Мне грядет!"

    Грядем, Господи! Мы берём Крест и мы понесём Его! И жизнь освятим Крестом. Души свои отдадим на Крест! Умеющие слушать да прислушаются к душе России! Она им скажет пути свои, пути Божьи, пути прямые. ‹…›

    Время идёт, придёт. Россия будет! Мы её будем делать! Братски, во славу Христову делать! По деревням и городам, по всей земле русской понесём мы слово творящее, понесём в рубищах, понесём в огне веры, — и выбьем искры, и раздуем святое пламя! Мы все сольёмся в одно, — мы вырвем из себя грехи гордыни и преимуществ, ибо все мы ничтожны перед Беспредельным!".

    Исполняется ли это?

    Исполнились уже предсказания его о восстановлении Храма Христа Спасителя, о возрождении Соловецкой обители. Он верил и — предрекал.

    Он верил в спасительное действие Промысла. И он постоянно, прямо и неявно осмыслял действие Промыслительной воли в жизни человека. Вот рассказ "Куликово поле" (1939–1947). Преподобный Сергий переносит обретённый чудесным образом на Куликовом поле Крест в Сергиев Посад (тогда уже утративший на время своё имя), — переносит в одно мгновение и тем укрепляет пребывающих в испытании веры людей. Об этом событии таинственно и промыслительно даётся узнать персонажу-рассказчику, который проникается новым для него ощущением Божиего присутствия во всех проявлениях бытия. И в этом внутреннее ощущение самого Шмелёва ощущение того, что есть Промысл и как он воздействует на душу человека. Вспомним вновь ничего не страшно, потому что везде Христос. Вот на укрепление какого чувства направлено действие Промысла.

    Но для благодатного действия Промысла необходима ответная вера человека. Вне веры — ничего не будет. Разуму это недоступно.

    Проблема противостояния веры и разума осмыслялась Шмелёвым на духовном уровне. Давняя и столь знакомая нам проблема. Шмелёв раскрывает торжество веры над разумом в рассказе "Свет Разума" (1926). Самоё веру он осмысляет как Разум высшего свойства, вознесённого над всем миром: "И понял я тут внезапно, что такое Свет Разума! Вот сие… — показал дьякон себе на сердце. — …Высший Разум — Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми. Это и это, — показал он на голову и на сердце, — но в согласовании неисповедимом. Как у Христа".

    А дьякон-то премудрым богословом оказался! Открылось ему — внезапно. То есть промыслительно. Не своим рассудком, но откровением получил познание: сердце и голова, вера и разум должны пребывать в неразрывном единстве, а прообраз того единства — личность Спасителя. Вновь Шмелёв касается понятия соборного сознания. Вновь показывает: только в нём познание Истины, Которая есть Христос.

    Многое из созданного Шмелёвым — подлинное богословие в образах.

    Горе тем, которые мудры в своих глазах… Недаром на этот пророческий текст указал он своему читателю. Именно на тех, кто, вознесшись в гордыне разума своего, отверг в ослеплении веру и соблазнил тем народ, возлагает теперь Шмелёв главную вину за происшедшее. На русскую интеллигенцию. Она от Православия отреклась, и тем соблазняла народ. В том корень зла. ("Свет вечный"; 1937).

    Не зная Православия, интеллигент всегда готов к идее об «обновлении» религии. Персонаж рассказа "Два Ивана" (1924), радостно встретивший революцию, не сомневаясь, утверждает: "И Церковь обновится… и там будет революция!" В свой срок он стал жертвой всех этих бесовских событий.

    Шмелёв указывает ещё: интеллигенция, не имевшая веры, смогла увидеть в истории России только дурное. Это и причина и следствие того, что Россия оказалась чуждой интеллигентскому сознанию, и интеллигенция осталась ей чужой.

    "Наша интеллигенция безотчётно и безоглядно хватала всё, что вином ударяло в голову, — до безбрежья социализма…От «ума» вкусила, поверила только пяти чувствам — и отвергла Бога: сделала богом человека. Она любила минутно и отлюбила множество идеалов и кумиров. Руководимая отсветами религий, "до слёз наслаждения" спорила о правде и справедливости и взяла за маяк — туманность. Этот маяк был для народа смутен. Народ вынашивал своего, Живого Бога Правды, ему доступного, веления Коего непреложны. Народ понимал чутко и Свет, и Тьму, грех и духовный подвиг. Этого Бога в народе не раскрыли: ему показали иного бога — его самого, человечество, — бога-призрак. Народ сводили с высот духовных, вели от Источника, к которому он тянулся. Над его «суевериями» издевались. Над миллиардами вёрст святой страды, над путями к Угодникам — смеялись. Теперь эти пути закрыты, и останки Великих Духом с издёвкой кинуты…Народу показывали в далях туманный призрак. Ему давали тусклые "гуманистические идеалы" — мало ему понятное. Народу-мистику, жадному до глубин духовных, указали пустую отмель. Он Живого Бога хотел — ему указали мёртвого. Он ожидал Неба — ему предложили землю, глушили совесть. Ему с исступлением внушали: человечество, свобода, равенство, братство".

    Православная мудрость гласит: гуманистический идеал "царства на земле" причина всех зол. Шмелёв пророчески предрекает: "из этой религии только плоти выход один — в тупик". Подобно Достоевскому, он разоблачает фальшь понятий свободы, равенства и братства в их безрелигиозном понимании. Шмелёв верно понял порочность насаждаемой демократии в том, что она не сознаёт того, на что должна истинно опираться: "Я не Отвергаю народовластия — народной души и воли. Да будет оно! Оно — на основе Христовой Правды".

    Одно сомнительно — допустит ли то демократия, захочет ли опереться на такую основу. Ведь сущность демократии — равнодушие к Истине.

    Шмелёв уверен, что "русская интеллигенция, роковым образом, не смогла создать крепкого национального ядра, к которому бы тянулось самое сильное, самое яркое по талантам изо всего русского, живого. Не было национально воспитанной, сильной, русской интеллигенции".

    Из сказанного можно вывести ответ на "проклятый вопрос" русского сознания: "что делать?" — "Лучшей части народа, его интеллигенции, надо понять своё национальное назначение, понять Россию, её пути, — каждый народ имеет свои пути, — и понявши, идти покорно, покорно целям, указанным Судьбою — Смыслом истории — Богом".

    В незавершённом романе «Солдаты» (1927) Шмелёв высказал как важнейшую ту же мысль: "Наша цель в том,…чтобы найти национальные основы, наши цели… иначе мы не нация, которая живёт и развивается, а пыль, случайность, которая… может и пропасть в случайном!.."

    И эти национальные основы не могут мыслиться вне Православия: "Надо жить по-Божьи! Вот «основа». Положите во главу угла. Устроить нашу жизнь по-Божьи — раз, и прочие народы научить сему — два. У других народов вы не услышите «по-Божьи». В богатейших и славнейших странах… что? Там другое! Не по-Божьи, а… "как мне приятно" и "как мне полезно"! Мне!.. А как это приятное и полезное заполучить? А… "как возможно легче и практичней"!

    Шмелёв здесь выступает как несомненный наследник Достоевского. Он чётко разделяет православный мир и западную цивилизацию, определяет их основополагающие начала: Божья правда и — корысть потребительства. И как Достоевский, он видит выход в том, чтобы передать истину, которую несет в себе Россия, Западу. Иначе — гибель всего.

    Шмелёв три четверти века назад ясно выразил ту национальную идею, которую всё никак не могут сыскать праздномыслы рубежа тысячелетий. Только теперь начинает вызревать в умах, и то весьма немногих, мысль о вселенско-религиозной предназначенности России:

    "Вот, последнее место осталось Ему на земле. Или отзовёмся, и сами в Царствие внидем и других приведём, или… велит вострубить Архангелу, и Суд начнётся".

    Иными словами из мира ещё не взят Удерживающий (2Фес. 2, 7), пока в России хранится верность Православию. Хранить его и другим передавать — вот залог спасения мира.

    Так формулирует Шмелёв национальную идею русского народа.

    Жёстко сказал Шмелёв об интеллигентах, пошедших в услужение к большевистской власти: показал их полнейшую беспринципность, неверие ни во что, кроме собственного материального благополучия ("На пеньках", 1924; "Чёртов балаган", 1926). Водители народа оказались слепцами. Лучшая же часть русской интеллигенции та, которая брала силы от народа и Православия.

    Во взглядах Шмелёва проявилось то противостояние чуждой русскому духу идее, которое впервые было обозначено в спорах славянофилов с западниками. Шмелёв несомненный славянофил. Может ли не быть славянофилом писатель, который утверждает: "Русская культура — «запечатленная» печатью тысячелетий: крещением в Православие. Этим и определилась духовная сущность русского народа, его истории и просвещения…Это доказано бесспорно и русской историей, и всей культурой русской. И ещё до научных доказательств Пушкин проникновенно определил: "наша просвещённость пошла от монахов".

    Все эти проблемы Шмелёв сосредоточил в одном из своих шедевров — в романе "Няня из Москвы" (1932–1933). Это роман о чуде, совершённом Промыслом Божиим.

    Что есть чудо? Внешне — нарушение естественно ненарушимых законов тварного мира. Но естественны ли они и подлинно ли ненарушимы? Мы действуем согласно законам повреждённого грехопадением мира, и они лишь нашему несовершенному разуму кажутся непреодолимыми. Мир Горний, несомненно, существует иными установлениями. Порою то, что движет Горним, проникает в мир дольний — и человеку представляется чудом. Это проникновение может совершаться только промыслительной волею Божией. Промысл же совершается в соработничестве, в синергийном взаимодействии воли Божией с подчиняющей себя этой воле волею человека.

    Старая няня никакого чуда не совершает. Она лишь живёт и действует, согласуясь со своею верою, и эта вера творит чудеса. Вот о чём написан роман.

    Промысл Божий, повторимся вновь, вёл Шмелёва. И не мог писатель не осмыслять раз за разом, художественно осмысливать это Начало, руководящее действиями человека, который предаёт себя верой своей воле Творца.

    Творческий метод, освоенный автором при создании "Няни из Москвы", не есть реализм. Шмелёв сумел преодолеть реализм, выйти за его рамки, найти выход из тупиков, созданных реалистическим типом художественного отображения. И он нашёл выход не посредством «горизонтальных» перемещений на уровне реализма, но движением "по вертикали", ввысь.

    Ещё в дореволюционное время Шмелёв пытался осваивать тот принцип, который он видел в обретении укрытой красоты под гримасами жизни. Ставя перед собою такую задачу, Шмелёв постепенно одолевал важнейшие особенности реалистического мировидения: реальное правдоподобие, типизацию, детерминизм, историзм, преимущественно критическое восприятие мира. Теперь писатель ищет проявлений веры, следствия которой кому-то кажутся неправдоподобным чудом (оно, повторимся, естественно по законам Горнего мира) и походят на сказку. Теперь художник не отображает социальные типы, но пытается раскрыть "образ и подобие" в человеке, ищет не преходящее, но вечное. Теперь он видит определяющими в поведении человека не социальные, политические, экономические, биологические и прочие побуждения, но духовное тяготение к Божией правде, жажду Бога. Теперь он ищет освобождения от губительного воздействия исторических обстоятельств, показывает человека вне истории, не во времени, а в вечности. Теперь он хорошо видит все "гримасы жизни", но для него важнее укрытая под ними красота Бытия, то есть правда Божия.

    "Найдите сущность, повелевающую без насилия, без подавления человека, — жизнь расцветёт чудесно — под всеми ярлыками, — писал он, определяя для себя смысл своего искусства, в статье "Пути мёртвые и живые" (1924). — Я вижу только одну такую сущность:

    Возрождение жизни на основе религиозной, на основе высоконравственной, — Евангельское учение деятельной Любви".

    Как назвать этот новый метод, который освоил Шмелёв? Когда-то творческий метод Достоевского, который искал на тех же путях выхода из уже наметившихся реалистических тупиков, называли "фантастическим реализмом". Термин неудачный. Не нашлось обозначения и для творческого метода Чехова, осваивавшего те же пути в искусстве и много давшего с области не только содержания, но и формального своеобразия. Тут нередко ограничивались незатейливым определением: реализм Чехова.

    Шмелёв является последователем именно Достоевского и Чехова (недаром именно этим писателям он посвящал особые статьи-размышления) — и пошёл в чём-то дальше их в методе эстетического освоения бытия. Как обозначить этот метод, какой изыскать для него термин, пока неясно. Может быть, как духовный реализм? Но утверждаем, что Достоевский, Чехов и Шмелёв являются создателями именно нового (во многом отличного от реализма) метода художественного мироотображения.

    Важнейшей особенностью этого нового метода (назовём его всё же для начала духовным реализмом) становится духовное осмысление жизни в рамках секулярной культуры и затем выход за эти рамки, освоение пространства вне душевной сферы бытия, над нею. Именно это выразил сам Шмелёв, называя "извечной заветной целью Великого Искусства Слова" — "воплощение Бога в жизни", "воплощение жизни в Боге". И нет, и не может быть ничего выше.

    Роман "Няня из Москвы" — первое произведение у Шмелева, в котором полно воплотились принципы нового творческого метода.

    Шмелёв осмыслил произошедшее в России — и препоручил высказать то старой женщине, Дарье Степановне Синицыной, семидесятипятилетней, уже умудрённой жизнью, всё глубоко прозревающей в бытии.

    История, которую рассказывает няня своей давней знакомой, встреченной ею в Париже (и это составляет содержание романа), проста и одновременно многосложна. Она воспитывала в богатой семье либеральных интеллигентов свою любимую Катичку. Родители её неплохие люди, да "без царя в голове" и тем же весь мир осчастливить мечтавшие. Барин, известный доктор, «погуливал»; барыня, глупая, истеричная, томилась от безделья и ревности, что довело её до злой чахотки. Сама Катичка, девица не слишком умная, но своенравная, капризная, отчасти тоже истеричная (от матери взяла), кичась своею красотой и образованностью, скоро переняла многие нравы «серебряной» жизни, училась на актрису, не имея ясной цели в жизни. В пору разгула революционных событий 1917 года родители вынуждены были уехать в Крым на лечение (где скоро умерли), а за ними — и дочь с няней. Из Крыма, натерпевшись многих бед, они бежали от большевиков, долго скитались по Европе, побывали в Индии, затем очутились в Америке. Катичка стала кинозвездой, но счастлива не была. Долгая история взаимоотношений её с молодым человеком, с Васенькой, человеком характера прямого и благородного, начавшаяся ещё в России, история любви и взаимного мучительства, составила стержневую линию всех событий, о которых повествует добрая няня. Васенька, ещё в начале всей истории сватавшийся к Катичке, получил неопределённый отказ, затем ушёл на германскую войну, воевал и в Белой Армии, после за границей прошел через многие беды, но сумел завершить инженерное образование и также обосновался в Америке.

    Истерзавшись, глядя на несчастия молодых людей, причиной которой был прежде всего вздорный характер девицы, няня решается на отважный для её лет и положения поступок: она одна отправляется в Европу, чтобы добыть некое письмо, остававшееся главным поводом для длящихся раздоров между молодыми людьми. В итоге она устраивает всё ко благу, сама же начинает готовить себя потихоньку к мысли о скорой смерти.

    Няня — простодушна и неграмотна, однако дочь ее образна и мудра. Вот как объясняет она источник всех бед: описывая происходящие у них в московском доме забавы «серебряной» (она, правда, того не сознавала — просто смотрела) интеллигенции:

    "И всё-то кричат — "мы боги! мы боги!.." — сущая правда, барыня. Уж на головах пошли. Уж это всегда перед бедой так, чуметь начинают… — большевики вот и объявились. Да я понимаю, барыня… не с пляски они, большевики… а — к тому и шло, душа-то и разболелась, ни туда, ни сюда… а так, по ветру. Уж к тому и шло".

    Тонны бумаги исписаны — а точнее кто сказал? Причина беды — неприкрытое обращение к первородной повреждённости: "Мы боги!". Няня богословским категориям не обучена, да ума ей не занимать.

    Няня бесхитростна. Она одно знает: без Бога не проживёшь. Вот у неё единственный критерий при оценке всякого человека и события. Все беды своих хозяев, родителей её любимой Катички, она выводит из их безбожия. Няня знает, что где безбожие, там гордыня. А от неё все беды.

    Когда слушаешь старую няню, не оставляет ощущение, что во всех испытаниях она хранит поразительное душевное спокойствие, спокойствие в каком-то высшем смысле, не в житейском, поскольку вовсе не равнодушна ко всему, что ей выпало. Это спокойствие определено её верою, постоянным чувством Бога в душе. "И огонь грозить будет, и пагуба, и свирепство, и же-ле-зо… а Господь сохранит".

    Тут не слепая вера в судьбу, а живая вера в Промысл. Она и судьбу страны, народа так же понимает, как действие Промысла:

    "Сразу так всё и повернулось, нечистому сила-то дана! А что, барыня, думаете… и ему даётся от Господа, восчувствовали чтобы, в разумение пришли бы".

    Вот что ведёт её по жизни к благому концу. Совершённое ею можно воспринять как маленькое чудо. А можно как действие Промысла, призванного верой. О том и роман.

    7

    Промыслительно Шмелёву готовилось новое страшное испытание. Он получил известие о смерти матери, да ещё заболел тягчайшей, смертельной, быть может, болезнью. Болезнь, даваемая ради укрепления в вере.

    Весь 1934 год проходит под знаком той болезни. Он рассказал о ней в документальном рассказе "Милость преподобного Серафима" (1934). Страшные боли, доктора настаивают на операции. Писатель готовится к неизбежному. Но — совершилось чудо. Те самые (не новые, а те самые) рентгеновские снимки, на которых ясно читалась необходимость вмешательства хирургии, вдруг изменились и врачи не смогли ничего на них обнаружить: это были снимки здорового организма. Симптомы болезни исчезли. Болей не было.

    Причислен ли этот случай к чудесам, совершённым преподобным Серафимом Саровским? А случай несомненный. Шмелёв горячо молился Преподобному: "Ты, Святой, Преподобный Серафим… мо-жешь!.. верую, что Ты можешь!.." Ночью, во сне, ему увиделись те снимки рентгеновские, на которых вдруг ясно проступили поверх всего буквы: "Св. Серафим". Русские буквы и именно с сокращением "Св.".

    "Я почувствовал, что Он, Святой, здесь, с нами… Это я так ясно почувствовал, будто Он был, действительно, тут. Никогда в жизни я так не чувствовал присутствие уже отошедших… Я как бы уже знал, что теперь, что бы ни случилось, всё будет хорошо, всё будет так, как нужно. И вот, неопределимое чувство как бы спокойной уверенности поселилось во мне: Он со мной, я под Его покровом, в Его опеке, и мне ничего не страшно. Такое чувство, как будто я знаю, что обо мне печётся Могущественный, для Которого нет знаемых нами земных законов жизни: всё может теперь быть! Всё… — до чудесного. Во мне укрепилась вера в мир иной, незнаемый нами, лишь чуемый, но — существующий подлинно. Необыкновенное это чувство — радостности! — для маловеров! С ним, с иным миром неразрывны святые, праведники, подвижники: он им даёт блаженное состояние души, радостность. А Преподобный Серафим… да он же — сама радость. И отсвет радости этой, только отсвет, — радостно осиял меня. Не скажу, чтобы это чувство радости проявлялось во мне открыто. Нет, оно было во мне, внутри меня, в душе моей, как мимолётное чувство, которое вот-вот исчезнет. Оно было в мне, как вспоминаемое радостное что-то, но что — определить я не мог сознанием: так, радостное, укрывающее от меня чёрный провал — моё отчаяние, которое меня давило. Теперь отчаяние ослабело, забывалось".

    …Мне ничего не страшно… Это как постоянное состояние начинает пребывать в нём. Ничего не страшно — потому что: везде Христос. И Его святые… И они — с ним. И с ним — Чудотворец.

    Вот зримое несомненное действие Промысла. Уже не в художественном осмыслении — в вымысле можно и усомниться, — а в обыденной реальности.

    Когда мы говорим о том, что Шмелёв был постоянно направляем промыслительной волею, мы не должны понимать это как исключительность его судьбы: каждого человека ведёт по жизни та воля. Особенность Шмелёва в ином. Он осознавал действие Промысла и принимал его. Оттого промыслительное воздействие особенно отчётливо обнаруживает себя в бытии Шмелёва.

    В 1934 году Шмелёв вновь берётся за "Лето Господне", одно из величайших созданий русской литературы. Подобного в маловерии не создать. И ему была дана возможность получить укрепление. Перед человеком был выбор: довериться докторам или вере, молитве. Нет, он не отказался от помощи врачей, но она не понадобилась. Вера победила всё.

    И он вновь начал вспоминать, как когда-то учил его, наставлял в вере добрый старый Горкин. Уже ведь создана была первая часть, уже написалось «Богомолье» (1930–1931) — повествование о паломничестве в детстве к Троице-Сергию с тем же Горкиным и с отцом. Продолжая работу над "Летом Господним", писатель несколько сюжетов, с книгою сопряжённых, давал отдельными рассказами: "Мартын и Кинга" (1934), "Небывалый обед" (1934), «Лампадочка» (1936), «Страх» (1937)… Теперь они составили неразделимое единство.

    В «Богомолье» он пишет о приобщении к великим святыням, о благословении старца Варнавы, о том, что как ни забывается, а вернётся в свой черёд и спасёт. Он сам так и признавал: работа над «Богомольем» удержала его в жизни. Не просто работа, конечно, а духовное переживание того паломничества. Переживание того чувства, когда он впервые познал своё соборное единство с крещеным народом, идущим к Преподобному.

    В «Богомолье», как и вообще у Шмелёва, много земного, бытового, обыденного. Но не следует заблуждаться, что это и есть предмет изображения. Тема «Богомолья» — над-земная, над-временная. Богомолье — есть путь. Путь человека к Богу. Путь России — к Истине. "Аз есмь путь…" (Ин.14,6). Богомолье — путь Христов.

    Ильин писал: "Сила живой любви к России открыла Шмелёву то, что он здесь утверждает и показывает, что русской душе присуща жажда праведности и что исторические пути и судьбы России осмысляются воистину только через идею "богомолья"…"

    Русского человека, утверждал Ильин, вела по дорогам богомолья жажда праведности. А это есть отражение жажды Бога.

    В «Богомолье» Шмелёв освежил в себе то, что вело его когда-то в детские годы к преподобному Сергию и к старцу Варнаве. Жажда Бога становится определяющим творчество Шмелёва состоянием, которое уже нераздельно и неотступно владеет им при создании "Лета Господня".

    "Вот дар большого русского художника… — писал об этой книге Ильин. — Книга, которая никогда не забудется в истории русской словесности и в истории самой России… Грань и событие в движении русского национального самосознания… Сразу — художественный и религиозный акт".

    "И возвратился Иисус в силе духа в Галилею; и разнеслась молва о Нем по всей окрестной стране. Он учил в синагогах их и от всех был прославляем. И пришел в Назарет, где был воспитан, и вошел, по обыкновению Своему, в день субботний в синагогу, и встал читать. Ему подали книгу пророка Исаии; и Он, раскрыв книгу, нашёл место, где было написано:

    Дух Господень на Мне; ибо Он помазал Меня благовествовать нищим и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедовать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедовать лето Господне благоприятное" (Лк. 4,14–19).

    На эти слова, как раскрывающие смысл всего произведения, указал сам автор названием "Лето Господне".

    В обобщённом комментарии к данному евангельскому тексту читаем: "Евангелист, говоря, что Христос как только раскрыл книгу, так тотчас нашёл нужный Ему отдел, очевидно этим хочет отметить, что книга Исаии раскрылась не случайно на известном листе, а что здесь дело Божественного Промысла…Конечно, под этим «летом» разумеется Мессианское время спасения для народа Израильского и для всего человечества".

    Книга Шмелёва тоже есть книга о Промыслительной Божией помощи человеку в деле его спасения. О пребывании в мире Христа ради спасения человека. И не случайно начинается "Лето Господне" с Чистого Понедельника, с Великого Поста, с сугубого очищения души через духовное переживание сорокадневного поста Самого Спасителя перед началом Его проповеднического земного служения, через переживание скорбей Страстной Седмицы, Крестной Жертвы…

    В лете Господнем укрепляется вера человека, питающая дух его. И лето Господне — в Церкви. Шмелёв показывает жизнь человека не в смене времён года, а в церковном богослужебном круге. Человек идёт по времени, отмеченному событиями церковной жизни. Недаром и главы "Лета Господня" называются: "Великий пост", «Ефимоны», "Благовещенье", «Пасха», "Троицын день".

    И всё проходит человек: «Праздники», "Радости", «Скорби» — так обозначены основные части "Лета Господня".

    Жизнь человека совершается как великая мистерия. Но в том своеобразная неповторимость Шмелёва, что он ("бытовик") прослеживает эту мистерию вроде бы в обыденном, в повседневно-привычном. И всё произведение воспринимается — при духовной нечуткости — как воспоминание о быте давно ушедшего времени. Да и кто умеет так живописать быт — как Шмелёв?

    Однако "Лето Господне" — повествование о вхождении в душу человека истин Православия.

    "Горкин так наставлял меня:

    — Православная наша вера, ру-сская… она, милок, самая хорошая, весёлая! и слабого облегчает, уныние просветляет, и малым радость.

    И это сущая правда".

    Шмелёв писал о книге "Лето Господне": "В ней я показываю лицо Святой Руси, которую я ношу в своём сердце… Россию, которая заглянула в мою детскую душу".

    Каждое событие, едва ли не каждое мгновение несёт проникновенные истины, раскрывающие "скрытый смысл" совершающегося.

    Шмелёв показывает, как впервые в душу человека проникает сознание страшной тайны — бытия Божия. И тайна приоткрывается, насколько доступно то сознанию мальчика: истина о великой благости Божией. Бог добр и всеблаг — вот что входит в душу детскую ненарочито, с ласкою. У ребёнка живёт в душе ощущение и сознавание личного общения с Богом, с миром святости. Он воспринимает все события церковной жизни как реальное взаимодействие человека и тех, кто приходит на землю из той жизни. Ребёнок ощущает личное присутствие Бога во всяком событии.

    Осознание праздников входит в душу живым сильным чувством, соединяясь с приметами привычной жизни, со знанием обыденности, — и возносит всё до Горнего. Важнейшее — Христос везде. И все — едино. И Бог — надо всеми.

    "Всё и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на "убогий блин", до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звёздами, с лаской глядел на всех…"

    Можно сказать: соборное сознание. А можно — так, как Шмелёв.

    Шмелёв избрал тему труднейшую. В ней легко сбиться в слащавость, экзальтацию, легко сфальшивить, погрешить против чистоты религиозного чувства. Но он избирает для себя в главные действующие лица книги — ребёнка с незамутнённым воззрением на мир.

    "…Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие " (Мк. 10,14).

    Ильин писал: "Православие всегда искало раскрыть сердце человека навстречу Христу и ввести веяние Святого Духа во все уголки душевной и бытовой жизни: пробудить в людях голод по священному; озарить жизнь незримо присутствующею благодатью; научить человека любить Бога и в больших, и в малых делах. И вот с тех пор, как существует русская литература, впервые художник показал эту чудесную встречу мироосвящающего Православия с разверстой и отзывчиво-нежной детской душой. Впервые создана лирическая поэма об этой встрече, состоявшейся не в догмате, не в таинстве, и не в богослужении, а в быту. Ибо быт насквозь пронизан токами православного созерцания; и младенческое сердце, не постигающее учения, не разумеющее церковного ритуала, пропитывается излучениями православной веры, наслаждается восприятием священного в жизни; и потом, повернувшись к людям и к природе, радостно видит, как навстречу ему всё радостно лучится лучами скрытой божественности. А мы, читатели, видим, как лирическая поэма об этой чудной встрече разрастается, захватывает весь быт взрослого народа и превращается в эпическую поэму о России и об основах её духовного бытия… Так Шмелёв показывает нам русскую православную душу в момент её пробуждения к Богу, в период её первого младенческого восприятия Божества; он показывает нам православную Русь — из сердечной глубины верующего ребёнка".

    "Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят".

    И как прекрасен старый плотник Горкин, наставляющий мальчика на пути веры. Нет образа равного во всей мировой литературе.

    "Блаженны чистые сердцем…"

    И как глубоко по-православному видит он себя великим грешником…

    Грехи… Вот и ребёнок не смог удержаться от соблазна: "съел ветчинки", когда не положено ещё. Но как остро чувство вины в нём! Особенно невыносимо оказывается, когда слышит от Горкина похвалу, ему, грешному, тайно от всех грешному: "Сказать, сказать! Мне стыдно, что Горкин хвалит, я совсем не могу дышать… И я сквозь слёзы, тычась в коленки Горкину, говорю:

    — Горкин… я… я… я съел ветчинки…

    Он садится на корточки, смотрит в мои глаза, смахивает слезинки шершавым пальцем, разглаживает мне бровки, смотрит так ласково…

    — Сказал, покаялся… и простит Господь. Со слёзкой покаялся… и нет на тебе греха.

    Он целует мне мокрый глаз. Мне легко".

    Как прекрасен этот Горкин… Давно затерялась его могила — где-то на кладбище Донского монастыря, но будет жива память о нём, пока стоит русская литература.

    В "Лете Господнем" не соблюдена строгая хронология годового круга: Великий Пост — Пасха — Троица — Яблочный Спас — Рождество — Крещение… а потом — Петровки — Покров — Михайлов день — опять Рождество — Вербное Воскресенье — Святая… Взаимопроникновение, взаимоналожение двух как будто не совпадающих во времени круговых движений. Но не прояснено: одни и те же дни описаны в разных частях, или же различные. Рождество первой и Рождество второй частей — одно ли, или разные? Бессмысленный вопрос: Рождество всегда одно, единое, к какому бы году ни относилось. И «лето» — не один год, а время спасения.

    Герой книги живёт как бы вне конкретного времени (оно лишь некоторыми приметами намекает о себе, но не определяет жизни), всё опирается лишь на время церковное, текущее по каким-то особым, неземным законам. Внутренний смысл хронологии "Лета Господня" ещё предстоит разгадать. Движение совершается от радостей к скорбям. От вступления в сознательный, отроческий возраст — к смерти. К смерти ещё не собственной физической, но к переживанию смерти — в прощании с умирающим отцом.

    В "Лете Господнем" раскрывается подлинно христианская кончина: через церковное приуготовление к смерти в таинствах — к отхождению из мира. Только и можно сказать о том: христианская кончина. Никаким словам иным это неподвластно — только художественной образной системе, к которой прибегнул Шмелёв, может приоткрыть завесу тайны. Поэтому не станем отягощать себя лишними словами. Просто проживём последнюю часть книги в себе и соединим сознание с этим понятием — христианская кончина.

    Она и горе, и радость. Недаром в самый момент смерти отца мальчик погружается в некое райское радостное видение (и неземное, и обыденно-привычное одновременно), в котором он встречается со здоровым и радостным же отцом.

    И горе, и радость. Скорбь расставания и радость ожидания новой встречи — там.

    Наверное, не было сомнений у Шмелёва, как завершить повествование. Одним зовом человека ко Всевышнему:

    "Слышу -

    …Свя-ты-ый… Без-сме-э-эртный…

    Поми-и-луй…

    на____________________а-ас…»

    Так завершается лето Господне. Завершается невидимым вхождением в душу Горней правды.

    Шмелёв сумел одолеть ту опасность, на которую указал Ильин, осмысляя творчество Ремизова, но распространяя своё опасение и на всё русское искусство: возникнет убедительное воплощение тьмы и страха, и не создастся убедительного воплощения света, любви и победы… Шмелёв создал "Лето Господне".

    Можно сказать так: кто хочет познать, сам дух Православия, пусть читает "Лето Господне". Но — духовным зрением.

    8

    Пути небесные ведут к сокровищам небесным.

    "Укажи мне, Господи, пути Твои и научи меня стезям Твоим. Направь меня на истину Твою и научи меня, ибо Ты Бог спасения моего; на Тебя надеюсь всякий день" (Пс. 24, 4–5).

    "На пути откровений Твоих я радуюсь, как во всяком богатстве. О заповедях Твоих размышляю, и взираю на пути Твои" (Пс. 118, 14–15).

    "Мои мысли — не ваши мысли, ни ваши пути — пути Мои, говорит Господь. Но как небо выше земли, так пути Мои выше путей ваших, и мысли Мои выше мыслей ваших" (Ис. 55, 8–9).

    "…Велики и чудны дела Твои, Господи Боже Вседержитель! праведны и истинны пути Твои, Царь святых!" (Откр. 15, 3).

    Шмелёв отыскивает выход из земных тупиков к путям небесным, к путям Божиим. Вот содержание романа "Пути небесные" (1935–1947), последнего шедевра Шмелёва.

    Крайние точки того пути, который одолевают герои романа, Даринька и Виктор Алексеевич, обозначены ясно: тьма и свет, грех и духовная чистота. Писатель сознал сопряжение этих крайностей в душе человека ещё в ранней молодости ("История любовная"). В письме П.Д. Долгорукову от 3 марта 19 41 года он указал как на важнейшее в романе: "…всего главнее — ищущая и мятущая душа юной Дариньки и обуревающие страсти — борьба духа и плоти".

    Но человек не собственными усилиями только одолевает тот путь. Его ведёт воля Промысла Божия. Как подлинно православный человек, Шмелёв и не мог иначе осветить смысл совершающегося. В этом, мы знаем, заключена великая истина Православия. Едва ли не все Святые Отцы предупреждают о том. Здесь уже много о том говорилось прежде. Обратимся к мудрости одного из современных духовных наставников, игумена Никона (Воробьёва): "Почему многие «срываются» в духовном делании? Потому, что подвиг свой основывают на тайном самомнении, гордости. До тех пор, пока человек не увидит своих немощей, страстей и не станет молиться, как евангельская вдова, Господь не сможет приступить к человеку и оказать ему помощь". Эта мудрость восходит, напомним, к словам Спасителя:,

    "Без Меня не можете делать ничего" (Ин. 15,5).

    То же и у Шмелёва. Герои его тогда преуспевают в добром делании, когда в молитве испрашивают помощи Божией.

    Русские писатели всегда показывали душевное состояние человека во время молитвы и это соответствовало возможностям той реалистической эстетической системы, в рамках которой они осуществляли своё творчество. Можно сказать ещё раз: вершиной такого душевного изображения молитвы стало толстовское описание Наташи Ростовой в храме. Шмелёв дерзнул на большее: он попытался дать духовное осмысление и изображение молитвенного состояния. Грех и борьба с грехом в категориях православной аскезы — вот преимущественная тема первого тома "Путей небесных".

    Шмелёв на протяжении всего романного действия прослеживает, как в событиях жизни человека действует соблазн и как ведёт человека промыслительная воля. Даже попущение соблазну и греху становится необходимым: как побуждение к тем внутренним усилиям, без которых невозможно достижение "путей небесных" (Мф. 11,12): "Не грех тут, а нужно так, для чего-то нужно".

    И так красноречивы названия глав первого тома: «Искушение», "Грехопадение", «Соблазн», "Наваждение", «Прельщение», "Злое обстояние", «Обольщение», "Метанье", "Диавольское поспешение", «Отчаяние», "Прелесть"… Но и «Вразумление», "Послушание", «Преображение»… Сами названия эти непреложно утверждают, что жизнь человеческая постигается истинно только через религиозные понятия. Шмелёв вновь использует здесь свой любимый приём: кратким напоминанием какого-то текста раскрыть смысл повествуемого. Несомненно, он заставляет, например, вспомнить утреннее молитвенное правило (молитву святого Макария Великого): "…и молюся Тебе: помози ми на всякое время, во всякой вещи, и избави мя от всякия мирския злыя вещи и диавольскаго поспешения, и спаси мя, и введи в Царство Твое вечное". Введение же в Царство — совершается лишь "путями небесными".

    Но вначале одолеваются пути «земные», пути вхождения греха в душу человека. Грех (Шмелёв показывает это в подробностях) проходит все стадии, от «прилогов» через сосложение, внимание, услаждение, пожелание… "Дело в том, — писал, обобщая святоотеческую мудрость, архимандрит Киприан (Керн), — что грех не приходит к нам «вдруг», "откуда ни возьмись", «неожиданно». Он проходит свою "естественную стадию развития" в душе человека, точнее: зарождаясь в уме, он проникает во внимание, в чувства, в волю и наконец осуществляется в виде того или иного греховного поступка". Именно это мы видим в первом томе "Путей небесных".

    Постоянно напоминается автором: всё совершается по некоему «Плану», во всех событиях действует и ощущается "благостная Рука". Хотя человек это не всегда понимает, сознание же даётся по силе веры.

    "Все эти дни складывались так, чтобы смутить душу Дариньки, оглушить: события налетали и кружили, не давали одуматься, — "сбивали её с пути". А невидимо для неё складывалось совсем иное, — выполнялось назначенное, "чертился план".

    С развитием событий смысл становится всё прояснённее. Виктор Алексеевич осознаёт:

    "Во всём, что случилось с ним и с Даринькой, виделся ему как бы План, усматривалась "Рука ведущая", — даже в грехопадениях, ибо грехопадения неизбежно вели к страданиям, а страдания заставляли искать путей".

    Шмелёв не устаёт напоминать именно об этой таинственной предначертанности бытия, развитие которого постоянно подправляется разными средствами, включая попущение тёмным силам: "В те дни он ещё и не думал о Плане, о "чудеснейших чертежах", по которым творится жизнь, и о тех силах, которые врываются в эти «чертежи» или попускаются, чтобы их — для чего-то — изменить. Но даже и в те дни чувствовалось ему, что совершается что-то странное".

    Вот смысл одного из попущений: Виктор Алексеевич вызывается в Петербург по делам и различными «случайностями», в том числе и попущенным греховным увлечением, удерживается там надолго, тогда как Даринька остаётся наедине со своими искушениями: "Теперь в этом вижу я некое попущение. Надо было удержать меня в Петербурге. Надо было, чтобы Даринька была предоставлена в борьбе с искушениями только одной себе".

    И начало осмысления всего начинается в тот момент, когда Даринька рассказывает Виктору Алексеевичу о своих соблазнах и борьбе с ними, а он "как будто видел состязание и игру сил в этой "божественной комедии", где разыгрывалось по чьей-то воле, по внутреннему, невидимому плану — страдание о счастье, и тёмные силы были попущены в ту игру. Эта «игра», как выяснилось потом определённо, была необходима, чтобы направить шаткие жизни… к определённой цели, — направить "небесными путями".

    Если Даринька борется с соблазнами, с грехом, то Виктор Алексеевич прежде должен одолеть своё маловерие, которое вначале постоянно подчёркивается автором во многих подробностях: у него в доме нет икон, он лишь из снисхождения к Дариньке исполняет те или иные обряды и т. д. В детстве живший церковно, он затем "стал никаким по вере", и только под влиянием Дариньки, направляемый Промыслом, он возвращается на "пути небесные".

    В осмыслении начальной судьбы Виктора Алексеевича Шмелёв соприкасается с давней для русской культуры проблемой с противостоянием рационального начала и веры в человеке.

    Увлечение естественными науками привело его к нигилизму, доводившему его "до кощунства, до скотского отношения к религии". Рассудок не мог привести к иному результату, как только к возрастанию в гордыне: "В нём нарастала, по его словам, — "похотливая какая-то жажда-страсть всё решительно опрокинуть, дерзнуть на всё, самое-то священное… духовно опустошить себя". Он перечитал всех борцов за свободу мысли, всех безбожников-отрицателей, и испытал как бы хихикающий восторг".

    Шмелёвский анализ точен: гордыня ведёт к жажде деятельного самоутверждения, реализуемого через отвержение всего самого священного, и по истине это становится только бесовскою тягой к духовной пустоте. На такие прозрения был способен прежде один Достоевский. А вот этот — "хихикающий восторг" — образ, свидетельствующий о глубочайшем проникновении в бездну душевную.

    Результатом всех этих «хихиканий», и отвержений, и опустошений — стала его собственная семейная драма. Наслушавшись рациональных рассуждений о "физиологическом зове отбора", жена Виктора Алексеевича вскоре осуществила теорию на практике, нарушив супружескую верность, тогда как он сам оказался не на высоте "передовых идей" и разорвал отношения с нею.

    Увлекшись занятиями астрономией, невер-скептик пережил однажды некое подобие смутного прозрения в какую-то неведомую небесную тайну, неясное ощущение существования особых небесных путей, "бездонной бездны бездн":

    "В блеске раздавшегося неба огненно перед ним мелькали какие-то незнакомые «кривые», живые, друг друга секущие параболы… новые "пути солнц", — новые чертежи небесной его механики. Тут не было ничего чудесного, конечно, — рассуждал он тогда, — а просто — отражение света в мыслях: мыслители видят свои мысли, астрономы — "пути планет", и он, инженер-механик и астроном-механик, мог увидеть небесные чертежи — «пути». Но и ещё, иное, увидел он: "бездонную бездну бездн", — иначе и не назвать".

    Эта "бездна бездн" стала для него тем неразгаданным ещё намёком, который раскрылся лишь впоследствии.

    Нет ничего случайного и несущественного в создании мастера. Первые догадки, первый толчок к дальнейшему получил герой после наблюдения за звёздами. И недаром позднее он вдруг внял небесную Тайну, постиг промыслительную предначертанность своей жизни, слушая в храме, а затем повторяя и вне его, слова Рождественского тропаря: "…звездою учахуся… Тебе кланятися, Солнцу правды…".

    Как последовательный нигилист, главный герой вскоре скептически отверг смутно забрезжившее в сознании: "Ничего не откроется, а… "лопух вырастет". Верно сказал тургеневский Базаров!.." — проговорил он громко, язвительно, и услыхал вздох, рядом".

    Вот судьбоносный момент, достигший вершины нигилистического скептицизма, он встречается с Даринькой — и это поворачивает их общую судьбу к "путям небесным".

    Более того, даже грех, начало "тёмного счастья" Виктора Алексеевича и Дариньки, имел промыслительный смысл.

    "Сияющее утро мая, когда случилось "непоправимое и роковое", — Виктору Алексеевичу только впоследствии открылось, что это было роковое, — явилось в его жизни переломом: с этой грани пошла другая половина его жизни, — прозрение, исход из мрака. Уже прозревший, много лет спустя, прознал он в том утре — "утро жизни", перст указующий: то было утро воскресенья, "Недели о слепом", шестой по Пасхе. Так и говорил, прознавши: "был полуслепым, а в это ослепительное утро ослеп совсем, чтобы познать Свет Истины". Если бы ему тогда сказали, что через грех прозреет, он бы посмеялся над такой «мистикой»: "что-то уж о-чень тонко и… приятно: грешком исцеляться!" Невер, он счёл бы это за кощунство: осквернить невинность, юницу, уже назначенную Богу, беспомощную, в тяжком горе, — и через надругательство прозреть!.. Много лет спустя старец Амвросий Оптинский открыл ему глаза на тайну".

    Но свободен ли в этом следовании Плану человек? Не марионетка ли он, ведомый Рукою, пусть и благостной? Во-первых, и Шмелёв это постоянно подчёркивает, Промысл постоянно оставляет за человеком возможность выбора между грехом и чистотой. Даже когда человек оказывается как бы в полной власти у искушающих тёмных сил, он может им противостать, призывая в молитве помощь Божию. Попущение необходимо для одного: для укрепления человека в смирении. Во-вторых, человеку свыше постоянно даются некие знаки, которые помогают ему провидеть смысл событий и тем свободнее проявлять собственную волю (слепец имеет меньшую степень свободы). Эти знаки не есть принуждение к действию, но подсказка, как понимать происходящее. Свобода же человека остаётся несвязанной. Но понимать, прозревать те знаки — не вдруг даётся.

    Так раскрывается с новой стороны сущность творческого метода, которым пользуется Шмелёв: невозможность воспринимать его по привычным критериям реализма, отвергая духовный смысл отображаемой жизни. "Пути небесные" нельзя рассматривать как жизненную правдоподобную историю. У Шмелёва — реальность духовных исканий, а не обыденное правдоподобие. (Хотя и внешняя достоверность соблюдена, однако не полно.)

    Шмелёв в своём методе постоянно как бы отталкивается от прежнего реализма, обозначая его многими цитатами, отсылками, напоминаниями. "Пути небесные" своего рода литературно-центрическое произведение: прямые упоминания, литературные аллюзии, реминисценции сближают образы романа с произведениями русских писателей. Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Тютчев, А.К. Толстой, Л. Толстой, Чехов… Нет, это не прежнее эпигонство, это опора на уже освоенное литературой, чтобы, оттолкнувшись, следовать дальше. «Земные» переживания Дариньки можно, например, обозначить через сопоставление её с Татьяной Лариной (Даринька читает роман Пушкина и отождествляет себя с его героиней). Так поступал в своё время и Пушкин: исходное состояние Татьяны раскрыл через упоминание персонажей сентиментальных романов — и устремился дальше. Теперь то же делает и Шмелёв.

    Он основывается в понимании характеров на православной мудрости прежде всего. Так, состояния человека, даже физиологические, он объясняет исходя из духовного. Например, святоотеческая мудрость гласит, что в состоянии духовного подъёма человек особенно подвержен бесовскому воздействию. Виктор Алексеевич так рассказывает об этом, признаваясь, что после духовно просветлённого порыва он испытал нечто совершенно противоположное.

    Шмелёв явно противопоставляет реальному ("научному") обоснованию событий — духовное. Можно сказать, если прибегать к привычным условным терминам, что писатель в своём методе прибегает к духовному детерминизму. Поэтому для него чудесное — реально, объяснимо, несомненно. Так, он не сомневаясь вводит в повествование эпизод чудесного исцеления Дариньки (а доктора не сомневались в смерти: уже запах тления пошёл). Но "случилось то, чего страстно хотел, о чём молился Виктор Алексеевич, и чего "не могло не быть".

    "— Да, я молился без слов, без мысли, — рассказывал он, — молился душой моей. Кому? В страшные те часы всё обратилось для меня в Единосущее-Всё. Когда тот чёрный, мохнатый «кризис» подкрадывался на горбатых лапах, чтобы отнять у меня её и с нею отнять всё, что внял я через неё, я знал, что ему не совладать с… Планом. Веянием каким-то я чувствовал, что я уже нахожусь в определившемся плане, и всё совершается по начертанным чертежам, путям. Я знал, что она необычайная, назначенная. И ей умереть нельзя".

    Сама же Даринька так рассказывает о своём исцелении: "Я видела мохнатую собаку, как лезла лапами на постель, и такой дух от неё тяжёлый, и стало душно, и я обмерла. И вот, Пресветлая, как Царица, подняла меня за главу, а голоса сказали: "восстань и ходи". Я проснулась и увидела свет…".

    Интересно, что оба видят болезнь в облике мохнатого существа. Беса?

    И ещё курьёзное: нигилистка-акушерка, которая всё пытается объяснить выздоровление, не сомневаясь, выпитым Даринькой стаканом шампанского с сахаром. Шмелёв смеясь расстаётся с научными предрассудками.

    Такого не было в русской литературе. Духовное здесь отображено как реальнейшее в бытии. Промысл (он назван Планом) определяет всё. (А мы вспомним, что Шмелёв потому так уверен в своей правоте, что ведь и сам получил такое же чудесное исцеление.)

    Поэтому явление умершей матушки Агнии, которая своим советом отвращает воспитанницу от духовного падения, в рамках нового метода вовсе не воспринимается как метафора или условность или как галлюцинация. Здесь это реальность:

    "Осиянная святым светом, исходившим от явленного лика, вознесённая радостью несказанно играющего сердца, Даринька услыхала: "а ты, сероглазая моя… в церковь пошла бы, помолилась… воскресенье завтра!" И стала гаснуть".

    Поэтому спасение Дариньки от греха самоубийства перед её встречей с Виктором Алексеевичем той мартовской ночью даётся автором как реальное вмешательство надмирной святости в земную жизнь (глава «Чудесное» во втором томе) — явлением святителя Николая.

    Состояния Дариньки писатель отображает не привычными приёмами психологического анализа. Он опирается опять-таки на мудрость святых подвижников:

    "…Ей выпало искушение. С ней случилось, как говорят подвижники, «помрачение»: её душа уснула. Это было как бы попущение, "во испытание". — И это было нужно. Страстное увлечение народ метко определяет — "души не слышать". Подвижники именуют жёстче: "озлобление плоти" или — "распадение страстей". Даринька говорила: "Я ужасалась — и бежала навстречу прелести", "вся я была изъята, как в страстном сне". Тут — явное искушение. Иначе нельзя понять, как она, целомудренная, смиренная… — в ней ни на мизинчик не было ничего от "вакханки"! — могла до того забыться, что сама бежала навстречу прелести. И это в такое время, когда и менее стойкие воздержались бы".

    И такие примеры можно ещё приводить.

    Даринька впадает в тяжкие искусительные соблазны, но она исцеляется душой, как исцелилась когда-то телом от смертельного недуга. И причина проста, но и глубока: "Она… перекрестилась, всему покорная: "да будет воля Твоя".

    Нет, такого ещё не знала русская литература.

    Но Шмелёв, как свидетельствовала Ю.А. Кутырина, поставил перед собою особую задачу в "Путях небесных" — "дать преображённого во Христе русского человека". Он именно иконную задачу перед собою ставил. Он утверждал, что пишет духовный роман.

    Совместима ли эстетика духовного искусства с эстетикой искусства расцерковлённого, от которой писатель отказаться вполне не мог? Он писал всё же не житие, но роман. Ответ может дать только художественная практика, хотя натеоретизировать можно здесь много. Теоретически, кажется, задача, поставленная Шмелёвым, нерешаема. Здесь Гоголь потерпел поражение, Достоевский не смог всех трудностей одолеть. Шмелёв сделал важный шаг, многое ему удалось. Но не правы ли те, кто видели важный знак в том, что Шмелёву не дано было написать третьего тома романа?

    Многие свидетельства непреложно убеждают, что в завершающей части должно быть рассказано о паломничестве героев в православные обители и окончательном утверждении их духа в Истине. Недаром же и в начале романа обозначено: Оптинский старец преподобный Амвросий раскрыл Виктору Алексеевичу промыслительный смысл попущения тёмным силам в греховных искушениях Дариньки. Недаром же и старец Варнава раскрыл им значение их имён: побеждающая, победитель. Им предстояло победить все испытания. И не без Божией помощи!

    Ю.А. Кутырина (племянница Шмелёва, взявшая на себя в последние годы жизни писателя заботы о нём) свидетельствовала: "Иван Сергеевич в беседах с близкими и друзьями говорил о том, что в этом 3-м томе ему хотелось выявить многое из жизни Русских монастырей и русских старцев, их значение в русской культуре и в духовном их водительстве Русского народа в целом, а также и отдельных замечательных русских людей".

    Шмелёв пытался в своём искусстве преодолеть то, что совершилось в эпоху Возрождения (а в русской культуре — в XVII веке): разрыв между духовным и душевным уровнями отображаемого бытия, сосредоточение эстетического внимания на душевно-телесном.

    Именно к соединению Горнего и дольнего в Дариньке направляема Промыслом её жизнь. Вначале это присутствует как неосуществлённая возможность. В ней ещё силён грех. Очистительным огнём искушения и страдания душа Дариньки всё более освобождается от тяготящего, тянущего вниз тёмного начала — для небесного.

    Шмелёв замыслил: вначале на уровне искусства дать соединение оказавшихся разорванными в первородном грехопадении: духа, души и тела. Преодолеть гуманистическое мировидение. И это должно произойти на "скрещении путей" (название одной из главок), определяемых промыслительной волей. Вседержитель ведёт человека этими путями — задача человека: понять смысл такого водительства.

    После искусительных испытаний Даринька и Виктор Алексеевич поселяются в усадьбе Уютове, где, по их общему признанию, оба постигают "радость бытия и благодарения: "Тебе поем, Тебе благословим, Тебе благодарим, Господи…"

    Эта литургическая молитва, которую в храме поёт хор, несколько раз повторена в тексте романа. И в том заключен особый духовный смысл. В Литургии именно во время, когда поётся Тебе поем…, в алтаре священником совершается особая молитва и благословение Святых Даров, являющееся видимым знаком освящения и преложения Их Духом Святым в Тело и Кровь Господни. Для героев романа многократное упоминание этого молитвословия имеет символический смысл: Христос проникает всё их бытие. Везде Христос…

    Теперь совершилось и окончательное прозрение Виктора Алексеевича: "всё в его жизни, до мартовской встречи на бульваре с бесприютной девушкой, и после этой знаменательной встречи, было как бы предначертано в Плане наджизненном. До сего постижения ничего «предначертанного», вне его воли, для него не существовало, казалось порожденьем недомыслия или больного воображения. Что за вздор! — усмешливо отзывался он на робкие попытки Дариньки, старавшейся открыть ему пути в её "четвёртое измерение", в её там… там. Он любовался прелестной её беспомощностью, шутил над её — там… там, выстукивая и подпевая — "там-там… там-та-ам!.." — а она поднимала перед собой руки, как бы ограждая своё святое от горшего осквернения. Этого там она не могла бы ему доказать, будь даже доктором богословия. Она только шептала с кроткой укоризной: "это сердцем надо, это — у Господа".

    Шмелёв в этом коротком описании даёт точное представление о двух способах видения мира: духовном и приземлённо-реальном. И в том различие и двух художественных методов мироотображения. Духовный: познать и показать Христа во всём. Реалистический: исследовать реальность в её исторических, социальных, психологических и прочих проявлениях, зримых и ощутимых. В первом эстетическое чувство проходит через сердце, во втором — через рассудок. Так рождается противоречие между верою и рациональным познанием мира, которое проявляется, в частности, в том взаимном непонимании, какое вначале так ощутимо между Даринькой и Виктором Алексеевичем. Она указывает — там. А он поёт: «там-там». Оба смотрят на одно и то же, но видят розно. Когда же он обретает возможность нового видения, он противополагает его именно рассудку.

    Жизнь же Дариньки наполняется познанием Бога и переживанием присутствия Бога во всём.

    И это потому, что везде Христос.

    Даринька душой доходит до онтологического аргумента в рассуждении о бытии Божием:

    "В нас только то, что есть. Если веруют в Бога или сомневаются, есть ли Он… это потому, что есть Тот, в Кого горячо веруют. Кого безумно оскорбляют! Чего нет, о том не думают".

    После всех испытаний герои романа ещё полнее проникаются сознаванием и ощущением воли Промысла.

    "Всё во мне осветилось, и я поняла, как должна жить. Всё в моей жизни было для исполнения мне назначенного".

    У Дариньки теперь всему есть одно толкование, всему, вплоть до незначительных проявлений бытия: "Потому что …так назначено…Назначено, известно, от сотворенья".

    Даринька познаёт глубину всего творения: "Эта глубина включала и земное, — вещи, движенья, звуки: во всём ей виделась глубина, всё было для неё знамением, всё было связано неразличимым для глаза строем, истекало из одного Истока, во всём чувствовался глубокий Смысл".

    А ведь это у Шмелёва не вдруг возникло. Писатель постепенно переходил от начального, почти пантеистического восприятия мира, к духовному постижению в мире Творца Вседержителя. Дьякон в рассказе "Свет Разума" в наивном восторге перед миром выразил это авторское постижение:

    "Да ведь чую: воистину, Храм Божий! Хвалите Его, небеса и воды! Хвалите, великие рыбы и вси бездны, огонь и град, снег и туман… горы и все холмы… и все кедры и всякий скот, и свиньи, и черви ползучие!.."

    Автор делает служителя Церкви как бы новым псалмопевцем, среди бедствий и страданий слагающим свой гимн Богу. В наивных образах дьякон продолжает славословие, звучащее в Церкви, потому что весь мир — Храм, и назначение в нём человека — молитва.

    Даринька — вся в молитве. И в молитве церковной. Это много раз подчёркивается на протяжении всего действия. Её тянет постоянно в храм. Радость о жизни она не мыслит вне Церкви. Одним из проявлений действия Промысла стало поэтому обретение ею в уютовском храме придела Святителя, к роду которого принадлежит по рождению и сама Даринька.

    "Ведь всё на радость человекам, и Церковь разделяет со всеми эту радость и молится о всех и за вся…"

    Через Церковь постигает и Виктор Алексеевич своё соборное единство со всем и со всеми. Это произошло во время Крестного Хода, который стал «сдвигом» в его "духовно косной жизни" и в котором он ощутил, как передалось ему "чувство связанности" с народом, передавшего ему возможность "познать всё". "Все мы единым связаны, одному и тому же обречены, как перст…"

    Действие романа происходит в середине 1870-х годов. Начало обозначено вполне точно: конец марта 1875 года. Точно датирована и завершающая сцена: "В ночь на 31 июля, 18 77". Но, по сути, всё совершается вне времени. Историческая конкретность обозначена некоторыми реальными подробностями, но события, происходящие в жизни Дариньки и Виктора Алексеевича, равнодушны к истории. Эти события могли бы совершаться в любое иное время, ибо они определены законами "путей небесных".

    Первая догадка о существовании вышних законов, «чертежей» — посетила Виктора Алексеевича в момент созерцания небесных светил. Окончательно он утвердился в том, наблюдая "пути небесные" в звёздной ночи:

    "В небе, к селу Покров, вспыхивали падающие звёзды, чертили линии, кривые. Казалось, взлетали далёкие ракеты. Зрелище было необычное, хотя каждый видел не раз падающие звёзды: это был "звёздный ливень". Звёзды чертили огненные свои пути. Пути пересекались, гасли. Иные взвивались до зенита, иные скользили низко".

    Это зрелище обретает для героев романа символическое мистериальное значение (и не случайно же всё происходит в той стороне неба, где Покров). И вот окончательно совершается разрешение конфликта между верою и рассудком:

    " — А кто установил им пути?… — спросила в темноте Даринька.

    — Этим астрономия не задаётся. На это наука не даёт ответа. Никогда не даст. Это — за пределами науки, область не знания, а — ?

    — Почему же — "ни-когда"?!.. — кто-то возразил, — принципиально, наука беспредельна!..

    — О-тноси-тельно. Наука — ме-ра. Можно ли безмерность… ме-рой?!.. — как бы спросил себя Виктор Алексеевич. — Тут… — он махнул в пространство, — другое надо… я не знаю!..

    Это "я не знаю" вышло у него резко, раздражённо.

    — Мысль бессильна… постичь безмерное!.. Молчали.

    — Надо быть смелым: разум бес-си-лен пред Безмерным! — воскликнул Виктор Алексеевич. — Надо… верой?… Лишь она, как-то, постигает Абсолютное. Другого нет…"

    Для умаления разума перед верою нужно — мужество. И в итоге Даринька дарит Виктору Алексеевичу важнейшее. Шмелёв обозначает это в лаконичном диалоге:

    " — Это… что?… — спросил он, принимая в темноте.

    — Евангелие. Лучше не могу тебе. Тут — всё.

    — Всё… — повторил он.

    — Всё."

    Можно утверждать, что в этом лаконизме диалога — совершенный художественный приём, полнее всего раскрывающий смысл происшедшего.

    Во время Литургии вынос Евангелия на Малом входе символизирует выход Спасителя в мир на проповедь. В мистерии "Путей небесных" явление Евангелия обозначает окончательное вхождение Христа в бытие героев романа.

    Теперь везде Христос — и окончательно.

    "С того часу жизнь их получает путь. С того глухого часу ночи начинается "путь восхождения", в радостях и томленьях бытия земного".

    Ю.А. Кутырина была уверена: "Господь призвал Ивана Сергеевича Шмелёва к себе, до срока, ибо в этом ответе Он видел его труд завершённым".

    Примем это как должное.

    9

    Шмелёв оставил нам ясное понимание, что ничто не страшно, потому что везде Христос. Писатель выстрадал свою истину.

    Нужно уметь видеть это и чувствовать постоянно. Вот что означает художественное требование находить укрытую Красоту под гримасами жизни. Эта Красота — Христос. И эта Красота — спасёт мир. Прежде он искал на земных путях. Оказалось: только приуготовлял себя к "путям небесным".

    Этими путями он ушёл из земной жизни. Все жизнеописания Шмелёва всегда будут завершаться одним чудесным событием: 24 июня 19 50 года писатель прибыл в обитель Покрова Пресвятой Богородицы, расположенную неподалёку от Парижа, в тот же день — отошёл ко Господу. Духовный смысл совершившегося раскрыт насельницей монастыря монахиней Феодосией: "…человек приехал умереть у ног Царицы Небесной под Её Покровом".

    Нечуткие люди усмотрят здесь одну лишь случайность…









    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх