• Базен (Bazin) Андре (1918–1958)
  • Балаш (Balazs) Бела (1884–1949)
  • Барт (Barth) Ролан (1915–1980)
  • Батай (Bataille) Жорж (1897–1962)
  • Баухауз
  • Бахтин Михаил Михайлович (1895–1975)
  • Башляр (Bachelard) Гастон (1884–1962)
  • Безобразное
  • Беккет Сэмюэль (Beckett Samuel), 1906-1989
  • Белый Андрей (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934)
  • Бензе (Bense) Макс (1910–1990)
  • Беньямин (Beajamin) Вальтер (1892–1940)
  • Берг (Berg) Альбан (1885–1935)
  • Бергсон (Bergson) Анри-Луи (1859–1941)
  • Бердяев H. a. (см.: Религиозная эстетика России)
  • Бессознательное (см.: Фрейд)
  • Богема
  • Боди-арт (body art — англ.: телесное искусство)
  • Бодрийар (Baudrillard) Жан (p. 1929)
  • Бойс (Beuys), Йозеф (1921–1986)
  • Борхес (Borges Jorge Luis) Хорхе Луис (1899–1986)
  • Бретон (Breton) Андре (1896–1966)
  • Булгаков Сергей Николаевич (1871–1944)
  • Булез (Boulez) Пьер (р. 1925)
  • Буньюэль (Bunuel) Луис (1900–1983)
  • Б

    Базен (Bazin) Андре

    (1918–1958)

    Французский теоретик кино. После Второй мировой войны, во время которой Б. принимал участие во французском Сопротивлении, начинает писать статьи о кино для журналов «L'Ecran franзais» и «La Revue du Cinйma». В 1951 г. вместе с Ж. Дониоль-Валькрозом организует журнал «Cahiers du Cinйma», ставший одним из известнейших теоретических журналов, посвященных киноискусству. В этом журнале под руководством Б. начинали работать в качестве критиков будущие знаменитые режиссеры французской «новой волны» (Годар, Трюффо, Риветт, Шаброль, Ромер). После смерти Б. его статьи были изданы в четырех томах с названием «Что такое кино?»

    Концепция кино, по Б., получившая наименование «онтологического реализма», опиралась на опыт феноменологии и философию Бергсона. Ключевые теоретические положения Б. выделяют фотографию и кино в качестве особых, кардинально новых средств выразительности. Б. пытается подойти к фотографическому изображению через то, что он назвал «комплексом мумии», извечным стремлением человека победить время, закрепив телесную видимость существа, обреченного на смерть и исчезновение. Историческое стремление к этому виду пластических искусств находит свое завершение в фотографии. Б. отмечал, что с возникновением фотографии происходят кардинальные изменения в самом понимании взаимосвязи искусства с действительностью. Фотография воздействует как феномен самой реальности, в ней запечатленной, а потому обладает иррациональной силой достоверности; она изменяет статус авторства (влияние личности художника оказывается крайне ослаблено); заставляет искать новые способы интерпретации художественного образа. Б. полагал, что фотография связана с процессом «естественного» творчества, в отличие от традиционно доминировавшего творчества художественного. В частности, именно поэтому она становится излюбленной техникой сюрреалистов (см.: Сюрреализм).

    В то время как фотография совершает радикальный переворот в пластических искусствах, одерживая своеобразную победу над смертью, кино, благодаря технологии воспроизведения движения, способно зафиксировать «самое жизнь», не механическое время, но бергсоновское «дление» самого жизненного процесса. Именно на эти теоретические предпосылки опирается Б., когда анализирует пространство кадра, движение камеры, игру актеров. Он создает оригинальную концепцию кино, в которой особой привилегией пользуется «сама реальность». Именно поэтому его привлекает «жизнь врасплох» Дзиги Вертова, документальные фильмы Флаэрти, итальянский неореализм. Именно поэтому он сдержанно относится к Эйзенштейну, монтажные идеи которого стремятся уничтожить физическую реальность в киноизображении. Б. отдает очевидное предпочтение фильмам, где роль монтажа сведена к минимуму, но это еще не значит, что его концепция антимонтажна. Для него монтаж проблематичен тогда, когда передает смысл, не содержащийся в самих кадрах, то есть «навязывает зрителю интерпретацию изображаемого события».

    Б. оспаривал монтажную природу кино, на которой настаивали Кулешов, Пудовкин и Эйзенштейн. Видимая реальность для него оказывается ключевым элементом не только изображения, но даже и киноязыка (в этом его позиция отчасти близка теории З. Кракауэра). Анализируя фильмы таких разных режиссеров, как Уэллс, Ренуар, Росселини, Висконти, Б. приходит к выводу, что главным кинематографическим элементом является «ощущение присутствия при совершении события». Это переживание превращает созерцание некоторого эпизода в событие присутствия, которое можно охарактеризовать как феноменологическое, позволяющее открыться реальности мира в момент совпадения времени восприятия (формируемого посредством пространственных элементов кинематографа) с внутренним временем изображаемого объекта.

    Именно через событие присутствия можно проследить суть открытий Б. в области киноязыка. «Глубинная мизансцена», анализируемая им, — это не просто частный случай построения кадра, но особая динамика пространства, при котором основное действие переносится с фигур переднего плана к фигурам и элементам фона, которые обычно находятся втуне. «План-эпизод» — не просто долгое движение камеры, но такое, при котором все фигуры оказываются незакрепленны и их появление в кадре носит характер случайности, что фактически превращает их опять же в элементы фона. «Фон» и есть для Б. синоним кинематографического воплощения реальности, где прерывается игра фигур, формирующих кинонарративы, заимствованные из литературы, живописи, театра, и где открывается «природа» кино.

    Вышесказанное заставляет Б. пересмотреть я понятие автора применительно к кинематографу. Он солидаризуется с концепцией «камеры-пера» Александра Астрюка, согласно которой само изображение становится основным элементом авторского стиля. Б., опираясь на Астрюка и на собственный опыт анализа кинопроизведений, становится одним из создателей «авторской теории» (thйorie d'auteur), утверждающей, что визуальные эффекты, используемые режиссером, являются единственным местом в кинематографе, где сохраняется автор. Это позволяет распознать авторов в режиссерах, работающих в жестких жанровых рамках голливудской киноиндустрии, нивелирующей индивидуальность.

    В 60-е годы Б. был подвергнут критике левыми радикалами от кино (Комолли, Нар-бони, а также его бывший соратник по «Кайе дю Синема» Годар), которые усматривали «буржуазность» уже в самом использовании таких понятий, как «автор», «реальность», «репрезентация». Б. не был излишне политизирован, он не дожил до революционной эпохи 60-х гг., но сегодня многие положения его теории выглядят порой более радикальными и критичными в отношении западно-европейского способа восприятия мира, чем лозунги его оппонентов.

    Соч.:

    Qu'est-ce que la cinéma? T. 1–4. Paris, 1958–1962.

    Лит.:

    Andrew D. André Bazin. N. Y., 1978.

    О. Аронсон

    Балаш (Balazs) Бела (1884–1949)

    Венгерский теоретик кино, сценарист. Изучал философию в Будапештском и Берлинском университетах. Первые теоретические работы «Эстетика смерти» (1908), «Фрагменты философии искусства» (1909) написаны под влиянием философии немецкого романтизма. В эти же годы Б. выпускает сборник стихов и пишет пьесы в духе символизма. После поражения Венгерской революции 1919 г. коммунист и активный ее участник Б. вынужден эмигрировать. С 1920 г. регулярно появляются его рецензии на фильмы в венской газете «Der Tag». B 1924 г. на немецком языке выходит его первая и самая знаменитая теоретическая работа о кино «Видимый человек. Очерки драматургии фильма». Следующая книга Б. — «Дух фильмы» (1929). В это же время он плодотворно работает как сценарист. Самый знаменитый фильм, в котором принимал участие Б., был снят Г. В. Пабстом, — «Трехгрошовая опера» (1931) по Б. Брехту. В 1931 г. Б. переезжает в Москву, где остается вплоть до окончания войны. Только в 1945 г. он возвращается в Венгрию. Последняя книга, обобщившая его теоретический опыт «Культура фильма», вышла в 1948 г.

    Уже в «Видимом человеке» Б. затрагивает основные темы, которые будут развиты им в будущем. В отличие от С. Эйзенштейна, с которым у него была постоянная полемика, Б. настаивает на языковой самостоятельности киноизображения и на подчиненной роли монтажа, а также других технических средств кино. Подход Б. к кино имеет ярко выраженную феноменологическую направленность. Он вводит понятие «лица вещи», выражающее то, что кинематограф выявляет в обыденном мире, то, что стоит за нашим знанием о вещах, — их способность изменяться, быть другими. Киноизображение фиксирует саму изменчивость мира, метафорой которой для Б. является мимика человеческого лица. Его интерес к классическим физиогномическим теориям (Ш. Лебрена, П. Лафатера) проявился еще в ранних статьях, а в «Видимом человеке» он использовал язык физиогномической теории в качестве возможного языка описания для нового искусства — кино. Именно мимические моменты, которые всегда игнорировались классической физиогномикой как «затемняющие» чтение выражений лица, становятся для Б. ключевыми языковыми элементами в кино. Момент перемены, ускользание изображения, утрата видимости, область невидимого как таковая относятся им к самой сути кино. Он анализирует моменты переживания, состояния вовлеченности в фильм, которые разрушают привычную ситуацию восприятия. Именно на это обратил внимание Р. Музиль, который одним из первых откликнулся на книгу Б. Он, в частности, указал на то, что «Видимый человек» — не столько книга о кино, но книга об изменении восприятия искусства вообще, кино же — лишь средство продемонстрировать «разрушение нормальной тотальности восприятия».

    Балашевская критика традиционного языка искусства нашла именно в кинематографе возможность «нового языка», языка чувственности, всегда незавершенного и гетерогенного. Б. построил философскую абстракцию кино, для которой трудно найти примеры в кинопрактике. Его идеи были радикальны и плохо применимы именно в кино, однако они расширяют теоретическое поле исследований в области феноменологии и психологии восприятия искусства, актуальны для понимания искусства XX в.

    Соч.:

    Видимый человек. М., 1925 (републикация: Киноведческие записки, № 25, 1995;

    Дух фильмы. М., 1935; Кино. Становление и сущность нового искусства. М., 1968;

    Schriften zum Film. Band 1 (1922–1926). Berlin, 1982;

    Band 2 (1926–1931). Berlin, 1984.

    Лит:

    Эйзенштейн С. Бела забывает ножницы // Эйзенштейн С. Избр. соч. Т. 2. М., 1964;

    Музиль Р. Новый подход к эстетике // Киноведческие записки, № 25, 1995.

    О. Аронсон

    Барт (Barth) Ролан (1915–1980)

    Французский эстетик, критик, семиотик, философ, культоролог. Эволюция его взглядов позволяет выделить три этапа. На первом, в 50-е годы, Барт испытывает сильное влияние со стороны Ж. -П. Сартра и марксизма в сар-тровской интерпретации. На втором, 60-е годы, его взгляды находятся в рамках структурализма и семиотики (см.: Семиотическая эстетика). На третьем, в 70-е годы, он переходит на позиции постструктурализма и постмодернизма. В целом его концепция относится к структурно-семиотическому направлению. Центральное место в его исследованиях занимают проблемы искусства, эстетики и культуры. Подход и решение этих проблем в главном и существенном определяются его концепцией языка.

    Б. рассматривал язык в качестве фундаментального и определяющего измерения действительности, полагая, что существование мира вне языка следует считать по меньшей мере проблематичным: «Мир всегда является уже написанным». В еще большей степени это справедливо по отношению к обществу и культуре. Современное общество представляется Б. прежде всего цивилизацией языка, речи и письма, где все предметы являются значащими, символическими системами, каковыми их делает язык, выступая для них «не только моделью смысла, но и его фундаментом». Язык охватывает и пронизывает все предметы и явления и вне его нет ничего: «Язык — повсюду, все есть язык». Б. определяет культуру как «поле дисперсии языков». Изменить язык значит изменить мир, общество. Радикальное преобразование социальной действительности он сводит к «революции в собственности на символические системы». Вместе с другими участниками структурно-семиотического движения Б. отдает явное предпочтение словам, а не вещам.

    Наиболее глубокой и вместе с тем очевидной является связь языка и литературы. Хотя все сферы действительности не могут обойтись без языка, «исповедуют» они его по-разному. Внелитературные виды человеческой деятельности смотрят на язык потребительски, подходят к нему инструментально, используя его для достижения своих целей.

    Только литература целиком и полностью существует «в языке», только в ней язык чувствует себя как у себя дома: «Язык есть бытие литературы, сам мир ее». Поэтому литература, подобно лингвистике, должна быть наукой о «человеческой речи», а не о «человеческом сердце», как это было раньше. Главными ее проблемами должны быть фундаментальные проблемы языка, а не проблемы стиля, прекрасного, выразительности и т. п. «Роль литературы состоит в том, чтобы активно представлять суверенитет языка».

    Из первого этапа особого внимания заслуживают работы Б., посвященные творчеству Брехта, которого он назвал «единственным великим именем в пустыне современного театра». На этом же этапе Б. начинает разработку концепции «письма», ставшего центральным понятием в его исследованиях и оказавшего огромное влияние на западную теорию и практику искусства. В «Нулевой степени письма» (1953) Б. определяет «письмо» как «третье измерение формы». Располагая его между языком и стилем, он выводит последние за пределы собственно литературы, называя язык «долитературным», а стиль — «сверхлитературным» явлением и полагая, что именно письмо делает литературу искусством. Оно означает технику, манеру, тон, ритм и определенный настрой, а также образует «социальную атмосферу» формы, ее моральное и ценностное измерение, в котором выражается субъективное отношение писателя к тому, о чем он пишет. Письмо выступает способом связи литературы с обществом и историей, соприкасаясь с ними «гораздо более ощутимо, нежели любой другой пласт литературы». В целом письмо представляет собой литературный язык, включенный в конкретный социально-исторический контекст.

    На втором этапе Б. усматривает в структурно-семиотической методологии возможность решения современных проблем искусства, эстетики и культуры. Лингвистика и семиология, полагает он, «смогут, наконец, вывести нас из тупика, куда нас постоянно заводят социологизм и историзм». Отказ от заботы о значениях мира — такова, считает он, новая этика искусства. «Общественная мораль, — пишет он, — требует от писателя верности содержанию, тогда как ему известна одна лишь верность форме». Литература представляется Б. «средством, лишенным причины и цели». Особенности нового подхода к искусству и литературе хорошо видны в его размышлениях о символическом, синтагматическом и парадигматическом понимании знака.

    Первое из них не устраивает Б. тем, что оно предполагает связь и аналогию между означающим и означаемым, вследствие чего форма оказывается зависимой и даже «похожей» на содержание. Символ еще остается до некоторой степени образом, и это составляет его существенный недостаток. Синтагматическое толкование знака более приемлемо для Б., поскольку оно рассматривает знак в его экстенсии, в связях и сцеплениях с другими знаками, комбинация которых порождает новый, внутренний смысл, который будет не отраженным или выраженным, но произведенным или изготовленным. Однако наиболее адекватное воплощение знака он находит в парадигматическом понимании, в котором знак предстает не как простая оппозиция означаемого и означающего, но как их сложная и непрерывная «модуляция». Парадигматическое понимание стремится не только сделать означающее «пустым», освободить его от смысла и содержания, которое оно берет из внешнего мира, заменяя их значениями, возникающими из сцепления одних только означающих, но и сделать эти последние множественными, варьируемыми и модулируемыми. Б. последовательно проводит мысль, что искусство — это формальная система, где главным является не содержание или внешние функции, но форма, что важным в произведении является не смысл, а порождающая его структура, «кухня смысла», что суть произведения заключается во вторичных значениях, в коннотации, создаваемой «при помощи линий, цвета и отношений, которые сами по себе не являются значащими». В таком же духе Б. рассматривает и письмо. Оно уже не является способом связи литературы с обществом, а превращается в «реле», которое отключает литературу от общественной жизни и истории. Письмо становится средством преодоления естественного языка, техникой «выпаривания» смысла слов и создания «косвенного языка», «сверхзначений», коннотаций.

    К началу 70-х гг. в воззрениях Б. происходят существенные изменения, затронувшие прежде всего понятие письма. Теперь оно представляет собой нечто среднее между чтением-восприятием, литературной критикой и писательским творчеством. Для обозначения различных его модификаций Б. использует термины «чтение-письмо», «письмо-текст» и «текстуальный анализ», продуктом которых выступает «текст», принципиально отличающийся от традиционного литературного произведения. «Произведение» представляется Б. устаревшим, ньютоновским понятием, тогда как «текст» — современным, эйнштейновским. Первое выступает как нечто готовое и законченное, обычно отождествляемое с книгой. Оно находится в рамках литературной традиции и культуры, подчинено общему мнению (доксе). «Текст всегда является парадоксальным». Он нарушает все традиции, не укладывается ни в какие жанровые рамки и представляет собой «не эстетический продукт, а означающую практику; не структуру, а структурирование; не предмет, а труд и игру». Для «произведения» характерна линейность и необратимость построения, хронологическая или иная последовательность развития. «Текст» не имеет какого-либо начала, центра и направленности, он предстает как «стереофоническая и стереографическая множественность означающих». Если метафорой «произведения» может быть живой организм, то метафорой «текста» — сетка, ткань или паутина: он не растет и не развивается, а простирается благодаря комбинаторике и систематике. Б. рассматривает «текст» и как универсальную категорию, охватывающую не только литературу, но и другие явления, включая культуру в целом. В литературе он выделяет классические тексты, относя к ним написанные в традиционной манере произведения и называя их «текстами удовольствия», а также современные тексты, строго соответствующие понятию «текста» и именуемые «текстами наслаждения».

    Примерами «текста» являются практически все бартовские работы 70-х годов. В них он выражает растущее разочарование в структурно-семиотическом подходе, сомневается в возможности превращения литературоведения в науку, считая, что «наука о литературе — это сама литература». Основными методологическими принципами для Б. становятся плюрализм и релятивизм, согласно которым все существующие подходы к искусству и литературе объявляются в равной мере приемлемыми, а их научная ценность — одинаково сомнительной и относительной, не идущей дальше «паратео-рии». Б. испытывает растущее разочарование в литературном авангарде, скептически смотрит на модернистские приемы (см.: Модернизм), с помощью которых литература освобождается от миметических свойств и смысла, от доступности для чтения и восприятия. Он все больше склоняется к тому, что надо меньше стараться разрушать смысл слов, логику и синтаксис языка, «меньше бороться с семантическими данными языка». Если раньше он провозглашал «фатально ирреалистический статус литературы», то теперь утверждает нечто обратное: «Литература, к каким бы школам она себя ни причисляла, является категорически, абсолютно реалистической». У Б. усиливаются мотивы гедонизма и постмодернизма. Некоторые черты своего нового мироощущения он выражает в формуле: «Никакой власти, немного знания, немного мудрости и как можно больше вкуса и удовольствия».

    Соч.:

    Нулевая степень письма // Семиотика. М., 1983;

    Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М., 1994;

    Мифологии. М., 1966; Sur Racine. P., 1963;

    Essais critiques. P., 1964;

    Système de la mode. P., 1967;

    Le plaisir du texte. P., 1973;

    Roland Barthes. P., 1975;

    Le grain de la voix. P., 1981;

    Le bruissement de la langue. P., 1984;

    L'aventure sémiologique. P., 1985.

    Лит.:

    Ржевская Н. Ф. О целях и границах структурного анализа классического текста. // Методология современного литературоведения. М., 1978;

    Чиковани Б. С. Современная французская литературная критика и структурализм Ролана Барта. Тбилиси. 1981;

    Силичев Д. А. Проблема «письма» и литературы в концепции Р. Барта // Вопросы литературы. 1988, № 11;

    Косиков Г. К. Ролан Барт — семиолог, литературовед // Барт Р. Избранные работы. М., 1994;

    Mallac G. de, Eberbach M. Barthes. P., 1971.

    Д. Силичев

    Батай (Bataille) Жорж (1897–1962)

    Французский поэт, прозаик, эссеист, экономист, мистик, во многом определивший пути развития французской мысли и словесности второй половины XX в. Его философские ориентиры — Г. В. Ф. Гегель, Ф. Ницше, 3. Фрейд, Л. Шестов, А. Кожев. Существенное воздействие оказала на него философия экзистенциализма. М. Хайдеггер считал Б. самым светлым умом Франции.

    Б. предвосхитил пути развития неклассической эстетики (см.: Эстетика неклассическая) как внесистемной, экспериментальной, трансгрессивной, телесной. Смерть, экстаз, грязный секс, растрата, смех — реперные точки его художественных интересов. В его творчестве переплетаются святое и святотатственное, божественное и жертвенное. Неизгладимое впечатление произвели на него в детстве страдания и смерть слепого парализованного отца. Он воспитывался в духе католической традиции, собирался принять сан, но впоследствии пытался порвать с католицизмом, не прекращая при этом поиски Бога. Был близок к сюрреализму, но в конце концов порвал и с ним, обретя имидж «еретика». С 1924 г. — сотрудник французской Национальной библиотеки. Редактор журналов «Documents» (1929–1930), «Acйphale» (1937–1939), «Critique» (основан в 1946 г.). Кавалер ордена Почетного легиона. Автор романов «История ока» (1928), «Госпожа Эдварда» (1941), трактатов «Внутренний опыт» (1943), «Сумма атеологии» (1943–1945), «Литература и зло» (1957) и др., а также искусствоведческих эссе о наскальной живописи, творчестве Э. Мане, М. Пруста, Р. Шара.

    Эстетические взгляды Б. отмечены экзистенциально-сюрреалистическим отказом от традиций, норм, условностей, табуиро-ванных тем. Телесность рассматривается им в ракурсе животности человека, чья физиология обрекает духовный порыв к чистоте на неудачу. Критикуя как традиционные антропоморфизм и антропоцентризм, так и «над-реальность» сюрреализма, Б. ратует за «под-материализм» с точки зрения животности. Сильное впечатление произвели на Б. идеи Достоевского о «разврате с гнильцой», в котором участвует не только тело, но и душа. Парадоксально сочетая элементы теологического трактата и порнолитературы, Б. описывает чувства лирического героя, встретившего Бога в облике сумасшедшей проститутки («Госпожа Эдварда»). Почти маниакальное стремление к грязи, мерзости, перверсии, шокирующе-неприличному на грани порнографичности входит в понятие трансгрессии — нарушения границ, в том числе границ приличий, телесных границ, границ между жизнью и смертью, мыслимым и немыслимым, субъектом и объектом, языком и молчанием, теорией и практикой, дискурсом и властью, нормой и патологией. Гнусность — граница священного и святотатственного, источник амбивалентной «ужасной» притягательности эротико-мистического экстаза. Сексуальность — это аскеза, связанная со страхом, страданием, преодолением отвращения. Сильнейшее возбуждение вызывает пьяный партнер; один из главных эпизодов жизни и творчества Б. — чудовищное вожделение, испытанное им перед гробом матери.

    Секс для Б. — образ смерти; агония — пароксизм эротического экстаза; оргазм, по французской поговорке, — маленькая смерть. Оргазм — репетиция смерти, последнего смертоносного взрыва, разрушающего телесность. Смерть — абсолют наслаждения, высшая цель человеческой жизни. В противовес экзистенциалистскому бытию-к-смерти Б. выдвигает идею бытия-в-смерти. Мысль о смерти делает человека человеком. Очеловечивание личности связано с желанием заранее постичь собственную смерть. Смерть — абсолютное насилие над личностью, символ непереносимого, телесная энтропия, последняя растрата — потлач. Уничтожая вещи и себя самого, человек пытается постигнуть свою смерть: лишь потратив себя полностью, до конца, человек достигает Бога в негативной аскезе. Растрата — частный случай трансгрессии как нарушения границы, отделяющей бытие от небытия.

    Идеи Б. о трате, самоутрате, жертвоприношении нашли свое развитие в деятельности созданного им тайного общества «Ацефал» (1937–1939). Безголовый бог символизировал утрату Я, мистическое слияние участников в единое социально-политическое и религиозное тело. Свет смерти, энергетический переизбыток, человек как зеркало смерти, утративший чувство самосохранения и преемлющий человеческие жертвоприношения, — основные направления исканий Б. в этот период.

    Афоризм Б. «смерть кажется мне самым смешным делом на свете» свидетельствует о тесной связи его эстетической концепции смеха с жестокостью, похотью, а «черного юмора» — с «черной любовью». Творчески переосмысливая книгу А. Бергсона «Смех», Б. подчеркивает, что именно смех, а не комизм, освобождает от необходимости мыслить, способствует обоснованию позиции «философа-вне-себя», опыта вне поэтики и эстетики.

    Литература для Б. — самая суть, или ничто. В литературе концентрируется негативная мощь бунта против неприемлемых истин. В ней он стремится изжить пережитое и изведать непережитое, изложить свое религиозное и политическое кредо. Предвосхищая постмодернистскую «смерть автора», Б. исследует проблему ускользания от авторства как профессиональной «маски», умирания писателя в письме и умерщвления автора произведением. Его письмо отличается эллиптичностью, фрагментарностью. Одно из центральных мест занимает идея бесформенности как позитивной экстравагантности, заключающейся в бунте против формы, «архитектурной композиции» в литературном произведении. Идеи деархитектурности, саморазрушения, незавершенности письма воплощаются в поэтике руин, суверенного самоотражения, жертвоприношения мысли — этой руины руин. Б. выступает против жанровых канонов, противопоставляет гармонии дисгармонию. Подобно А. Арто, он прорывается по ту сторону языка, речи, — к крику, жесту. Б. подчеркивает, что книгам Арто по плечу то, на что не решаются другие: они способны сокрушить привычные границы и пределы, перешагивая через них одним резким шагом; их жестокая лирика плюет на собственные красоты, отказываясь терпеть даже те чувства, точнейшим образцом которых она и является. Изображенный в книге Б. «W. -C.» глаз, смотрящий сквозь отверстие гильотины — невыразимый словами крик ужаса перед головой философа, перед самим собой.

    Эстетике последней трети XX в. близки идеи Б. о невыразимом, неназываемом, несказанном. Вместе с тем Б. стремится засвидетельствовать, что по ту сторону речи ничего нет — там пустота, ничто, превращающие творчество в головокружительную авантюру, провоцирующие нечеловеческий вой. В постмодернистской ситуации актуализировались его идеи творчества как лабиринта. Однако лабиринт у Б. — путь не к выходу, не ввысь, а в подполье, низводящее человека к «слишком человеческому». Аксиоматичным для постмодернизма стал и вывод Б. об «ускользании от определения» — невозможности выделения особого жанра философствования, его включенности в другие дискурсы — литературный, художественный, этнологический и т. п.

    Философско-эстетическое кредо Б. афористически выражено в его миниатюре «Книга» из сборника «Могила Людовика XXX»:

    «Я впиваюсь в рваную рану твою,
    Раздвигая твои голые ноги,
    Раскрывая их словно книгу,
    Где читаю про смерть мою».

    Творчество Б. оказало существенное влияние на формирование художественных практик и эстетики постмодернизма (Р. Барт, М. Фуко, Ж. Деррида, Ж. Делёз, Ж. Лакан, Ю. Кристева и др.).

    Осн. соч.:

    Oeuvres compèltes. T. I–XII. P., 1970–1988;

    Литература и зло. M., 1994; Внутренний опыт. СПб, 1997;

    Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза. М., 1999.

    Лит.:

    Танатография Эроса: Жорж Батай и французская мысль середины XX века. СПб, 1994;

    Фокин С. Л. Жорж Батай в 30-е годы. Философия. Политика. Религия. СПб, 1998;

    Зенкин С. Н. Жорж Батай // Французская литература 1945–1990. М., 1995;

    Рыклин М. К. Жорж Батай // Современная западная философия. Словарь. 2-еизд. М., 1998;

    Браун Н. Дионис в 1990 году//Иностр. лит., 1995, № 1;

    Heimont J. -M. Politique de l'écriture. Bataille/Derrida. P., 1990;

    Ernst G. George Bataille: Analyse du récit de mort. P., 1993;

    Warin R. Nietzche et Bataille: la parole à l'infini. P., 1994;

    George Bataille après nous. P., 1995.

    H. M.

    Баухауз

    (Bauhaus — нем. — «дом строительства», по аналогии со средневековым понятием «гильдия строителей» — Bauhütte)

    Высший художественно-ремесленный мастерские-институт для подготовки современных художников-конструкторов широкого профиля, созданный арихитектором В. Гропиусом в 1919 г. в Ваймаре. В 1925 г. Б. переехал в Дессау, в 1932 — в Берлин и в 1933 г. был закрыт нацистами. Согласно замыслу Гропиуса, Б. призван был объединить основные искусства и ремесла в «единое художественное производство» (Einheitskunstwerk — ср.: Гезамткунстверк), в некий синтез искусств при главенстве архитектуры, что уже было в истории культуры в Средние века, на новых научно-техническом и художественно-эстетическом уровнях. В этом Гропиус видел прообраз будущего искусства-производства, направленного на создание среды обитания человека. Для осуществления этой задачи он пригласил в качестве профессоров (которые по средневековой традиции именовались в Б. «мастерами») крупнейших художников того времени — представителей авангардного искусства (см.: Авангард) В. Кандинского, П. Клее, О. Шлеммера, Л. Файнингера, Л. Моголи-Надя, Т. ван Дуйсбурга и др. В отличие от аналогичной школы-мастерской в России ВХУТЕМАСа, где основной тон задавали революционно настроенные конструктивисты (см.: Конструктивизм) и футуристы (см.: Футуризм), Б. был менее социально-политически ангажирован, хотя и являлся государственным учреждением. Главное значение для «гильдии» Б. имели пути отыскания «объективных» художественно-эстетических законов формообразования и сопряжения их с утилитарно-функциональным назначением проектируемых объектов. Б. активно использовал многие находки и опыт русских конструктивистов в этой области, голландской группы «Де Стайл», оригинальные наработки и опыт самих преподавателей Б. Обучение строилось на синтезе духовно-художественого и технически-ремесленного образования в процессе творческой практической деятельности по объединению принципов искусства и промышленной технологии, творческого вдохновения и точного рационального расчета. Курс обучения начинался с фундаментального изучения свойств элементарных форм, цветов, объемов и их взаимообъединений, «взаимозвучаний». Одновременно изучались свойства современных материалов, технология их обработки и возможности использования в художественно-прикладных целях.

    В зависимости от склонностей учащихся из них готовили архитекторов, художников-конструкторов, художников-прикладников для самых разных отраслей (работы по тканям, металлу, стеклу, дереву, в типографском деле и т. п.). «Мастера» вели как теоретические, так и практические занятия. Ими же были разработаны и изданы в Б. основные учебные курсы, легшие в основу большинства современных курсов по художественно-дизайнерскому образованию в Европе. П. Клее издал курс под названием «Книга педагогических эскизов», Кандинский — «Точка и линия на плоскости», Моголи-Надь — «Живопись, фотография, кино» и «От материала к архитектуре» и т. п. Расцвет Б. приходится на первый ваймарский период, когда преобладающими в системе обучения были еще художественно-эстетические и духовные принципы, принесенные в Б. Кандинским и Клее. С приходом в 1923 г. энергичного конструктивиста Л. Моголи-Надя усиливаются техницистски-утили-тарные, функционалистские тенденции, получившие свое дальнейшее развитие в Дессау. Под влиянием общей рационалистически-сциентистской установки Б. изменяется даже собственно живописное творчество крупнейших его преподавателей. У Кандинского на годы работы в Б. приходится его «холодно-геометрический» период, хотя поиски в этом направлении были начаты им еще в России под влиянием супрематистов (см.: Супрематизм) и конструктивистов. Б. оказал сильнейшее влияние на многие стороны современной художественной культуры — особенно на развитие художественно-проектного конструирования, дизайн, средовой подход в архитектуре, да и на принципы современного художественного мышления в целом.

    Лит.: Wingler H. - Das Bauhaus. Köln, 1975.

    Л. Б.

    Бахтин Михаил Михайлович (1895–1975)

    Философ, филолог широкого профиля, эстетик, культуролог. Философская концепция Б. преимущественно выражалась опосредованно — на материале частных гуманитарных наук, прежде всего — в области эстетики словесного творчества. Эстетические инновации Б. а содержатся во всех его частных концепциях — полифонии, карнавальной смеховой культуры, хронотопа, исторического становления романного слова, диалогических отношений, металингвистики, двуголосого слова и др.

    В центре философии Б. — диалогический принцип, основанный на персоналистическом понимании онтологии. Диалогические взаимоотношения «я» и «другого», в пределе — «я» и Абсолютного Другого, формируют, согласно ранним работам Б., структуру бытия, понимаемого при этом как «событие». Два личностных сознания — минимум «события бытия». В исторических типах культуры «я» и «другой» находятся, по Б., в разнообразных формах взаимного одержания и подавления, при которых персоналистические отношения между «я» и «другим», предполагающие одновременно их взаимоненаходимость и связанность в едином событии, подменены суррогатами либо их иллюзорной взаимоизоляции, либо их столь же иллюзорного единства (физиологического, психологического, идеологического, национального, социального и т. д.). Б. выстраивает типологию исторических форм взаимного одержания или подавления «я» и «другого», выделяя две противоположные тенденции: тенденцию с установкой на преобладание «я» — в таких случаях «другой» имманентизирован в «я» и понимается как такой же, как «я» (тенденция усматривалась Б. в идеализме в целом, в европейском гносеологизме последних веков, в экспрессивной эстетике и др.) и тенденцию с установкой на доминирование «другого» — «я» поглощено здесь «другим» и понимается как такое же, как «другой» (свойственно материалистически ориентированному типу сознания, импрессионистической эстетике и др.) Согласно Б., дисгармоничность взаимоотношений «я» и «другого» и в той, и в другой тенденции вызвана преимущественной ориентацией культуры на единое, всеобщее, вплоть до «ничьего», сознание (рационалистический гносеологизм, или «роковой теоретизм», Нового времени). Впоследствии ориентация на абстрактно всеобщее единое сознание терминологически закрепилась в Б. ских текстах как «монологизм». Этическим императивом, способным преодолеть монологизм, является, по Б., провидение в абстрактном «другом» конкретного «ты» и установление с ним диалогических отношений. Необходимым предусловием трансформации «другого» в «ты» стало, по Б., осуществленное романтизмом обретение отрефлексированного самосознания в форме чистого «я-для-себя», так как только зрелое «я-для-себя» способно провидеть «ты» в абстрактном «другом» и «другого» в себе, преодолев тем самым иллюзии монологизма. Этот этический императив восходит к Б. скому пониманию конститутивного признака религии, определяемого им как «персональное отношение к персональному Богу».

    В эстетике философская проблематика взаимоотношений «я» и «другого» трансформируется во взаимоотношения автора и героя, между которыми также возможны все соответствующие типы неравновесных соотношений (либо подавление героя автором, или автора героем, либо их нейтрализующее слияние в недифференцированном целом абстрактно всеобщего сознания). Понимание адекватных форм эстетических взаимоотношений автора и героя у Б. менялось. В ранних работах он констатирует кризис эстетики, выразившийся в дисгармоничности взаимоотношений автора и героя (в частности, в «бунте героя»). Причины дисгармонии толковались в ранних работах как результат нарушения традиционных эстетических канонов, приведшего к потере автором устойчивой позиции вненаходимости, с которой он мог бы «любовно» завершать и «миловать» героя, извне даруя ему форму и эстетическое спасение. Однако, поскольку «эстетика завершения автором героя» лишала последнего той диалогической активности, которая требовалась общефилософскими постулатами Б., и редуцировала «событие общения» до единоличной активности автора, в дальнейших работах он ищет разрешения эстетического кризиса не в возврате к нарушенным классическим канонам, а в их модифицированном обновлении, выдвигая в качестве способа преодоления кризиса авторской позиции аналогичный этическому эстетический императив: как в «другом» нужно провидеть «ты», так автор в идеале должен не «завершать» и «объективировать» остающегося пассивным героя, что превращает его, даже при исходном признании в нем равноправного сознания, из «личности» в любовно милуемую, но «вещь», а сохранять в нем активное «ты», «творческое ядро» личности, которое может быть выражено только изнутри самого героя и в котором каждая личность «бессмертна».

    Концептуальная собственно эстетическая сложность этого постулата состоит в том, что автор при этом должен сохранить за собой эстетически устойчивую вненаходимость изображаемому миру, без которой эстетический акт редуцируется до этического. Реальное эстетическое разрешение коллизий между автором и героем Б. усматривал в полифонических романах Достоевского, понятых как осуществление принципиально новаторской художественной формы, в рамках которой нет ни доминирования автора или героя, ни их нейтрализации» абстрактно всеобщем едином сознании. Сохраняя в герое его полноправное, активное и самовыражающееся «ты», автор полифонического романа за счет специфических художественных средств (см.: Полифония, Двуголосое слово, Хронотоп) сохраняет, по Б., и свою вненаходимость изображенному миру, являющуюся условием осуществления эстетического акта как обособленного от других форм «событий бытия».

    В теории народно-смеховой карнавальной культуры «базовый концепт» Б. (диалогические взаимоотношения между Я и Ты) трансформировался в теорию особой формы общности компонентов архетипических оппозиционных пар без их изоляции и нейтрализации. Разрешающей силой такой «нераздельной и неслиянной» общности обладает здесь в смысловом отношении инородное полифонии, но аналогичное по абстрактно взятым функциям понятие «амбивалентности»: согласно Б., бинарные оппозиции культуры (верх/низ, свой/чужой, смерть/рождение и т. д.) не разведены в статической взаимной изоляции и не нейтрализуются (как в структурализме) в некой архисеме, составляя единый «однотелый» смысловой архиобраз, тендирующий к области «ставшего» и «данного», а сочетаются, не теряя своей обособленной определенности, в амбивалентное целое, порождая двутелые образы («беременная смерть»), тендирующие к «становлению» и «заданности» (спор юности и старости, хождение оппозиций «колесом» и т. д.). В философии языка Б., направленной в том числе и на обоснование специфики словесного творчества, его базовая концептуальная идея трансформировалась в специфическую категорию «двуголосого слова», понимаемого как единая синтаксическая конструкция, формально принадлежащая одному говорящему, но реально содержащая два находящихся в диалогических отношениях «голоса». В теории хронотопа тот же концепт преобразован в идею пребывания автора «на касательной» к изображенному миру.

    В философских построениях Б. использовал по-своему интерпретированную интеллектуальную технику неокантианства когеновской школы, феноменологию Гуссерля, герменевтику дильтеевского типа; Бах-тинская философия языка содержит многочисленные аллюзии к германской и французской филологии (Л. Шпитцер, К. Фосслер, Ш. Балли и др.). Собственно же эстетические инновации Б. (полифония, теория романа в целом, концепция карнавала) по тематике и телеологии самоопределялись в прямом диалоге с символизмом Вяч. Иванова (с ивановским тезисом «Ты еси», с его идеей о мифологическом высказывании как синтетическом символическом суждении, обладающем как минимум двусоставной структурой, которая в модифицированном виде вошла в специфически Бахтинскую категорию двуголосого слова; с поставленной Вячч Ивановым проблемой рассмотрения не только и не столько содержания романов Достоевского, сколько их новаторской и вместе с тем рецептивно-архетипической формы, которая по-своему была решена в Бахтинской полифонической концепции; с оппозицией Диониса и Аполлона и в целом с ивановским антино-мизмом, который в переработанном виде вошел в Бахтинскую карнавальную концепцию и т. д.).

    Конкретные смысловые связи между разными эстетическими инновациями Б. в некоторых случаях остались непроясненными; частое сближение далекого «без указания посредствующих звеньев» придает общему концептуальному стержню его частных концепций несколько абстрактный характер, требующий дополнительных интерпретаций.

    Двуголосое слово — скрещение в одном высказывании двух личностных «голосов»

    Двуголосое слово — скрещение в одном высказывании двух личностных «голосов», которое осуществляется с помощью разных форм преломления смысловых интенций говорящего сквозь призму чужих слов на ту же тему, что создает особый семантический эффект «непрямого говорения» (то есть говорения не «на» языке, а «через» язык, через объективированную и дистанцированную от собственных уст чужую словесную манеру). Синонимичный термин — «гибридные конструкции». Будучи естественной формой речевой жизни как таковой (в виде «органических гибридов»), двуголосые конструкции в случае их целенаправленной эстетической обработки становятся, по Б., специфическим свойством прозаического художественного слова («намеренные гибриды»). Двуголосое слово — третья, главная, разновидность разработанной Б. типологии слов в романе. Две первые разновидности — одноголосые слова: 1) прямое слово, непосредственно направленное на свой предмет и прямо выражающее смысловую интенцию автора, и 2) объектное, то есть изображенное, слово (слово персонажа).

    Двуголосое слово (третий тип) в свою очередь подразделяется на три разновидности. В одном случае («отраженное чужое слово») чужое слово воздействует на синтаксические конструкции романа извне, влияя на смысловое течение речи (скрытая полемика, «слово с оглядкой на чужое слово» и др.), в двух других случаях чужое слово непосредственно («самолично») введено внутрь высказываний, то есть происходит гибридное совмещение авторского и чужого голоса (в том числе голоса персонажа или подставного рассказчика) в рамках единой синтаксической конструкции. В смысловом отношении это совмещение голосов может быть либо однонаправленным (вторая разновидность двуголосия — напр., стилизация), либо разнонаправленным (третья разновидность — пародия, ирония и т. д.). На основе произведенных им конкретных анализов романной прозы и в результате теоретического пересмотра шаблонов прямой и косвенной речи Б. ввел или особым образом истолковал разные лингвистические способы скрещения двух голосов в единой синтаксической конструкции (несобственно-прямая речь, скрытая и рассеянная чужая речь, замещенная речь, псевдообъективная мотивировка, скрытая полемика и др.). Принципиальный момент двуголосых конструкций в том, что один из скрещенных в них голосов всегда сохраняет доминирующее положение, то есть всегда ясно, какой смысл принадлежит непосредственно самому говорящему, а какой смысл введен из «чужого слова» и как этот чужой смысл оценивается говорящим.

    Двуголосие рассматривается Б. не как спецификум полифонии, а как спецификум романа вообще, включая монологический роман. Жанр романа в целом характеризуется, согласно Б., установкой на реальное социальное разноречие «жизни», типы же романа различаются по степени и формам этой ориентации. Б. проанализировал различные способы ввода и организации двуголосых конструкций в романе: формы пародийной стилизации жанровых и иных языков эпохи в т. н. «юмористическом» романе (Диккенс, Теккерей, Жан-Поль, Стерн и др.), формы организации двуголосия в романах, использующих игру с условным автором или рассказчиком (пушкинский Белкин, рассказчики гоголевских «Носа» и «Шинели», рассказчик-хроникер Достоевского, «фольклорные» и бытовые рассказчики у Мамина-Сибиряка, Лескова и др.); формы специфической организации двуголосых конструкций при передаче социально-типических языков героев (Тургенев, Толстой и др.), композиционный романный прием «вводных жанров» (Гёте, Пушкин, Достоевский) и др.

    В целом, по Б., имеется две стилистические линии в развитии европейского с точки зрения его ориентации на ное, жанровое, стилистическое, идеологическое и т. п. разноречие жизни: 1) линия, начатая «софистическим» романом, которая характеризуется более или менее строго выдержанной одноязычностью и одностильностью (реальное разноречие языковой жизни остается здесь вне романа, но определяет строение романа в качестве диалогизирующего его фона, с которым роман полемически или апологетически соотнесен) и 2) романная линия, в которой реальное социальное разноречие непосредственно вводится в состав романа, что расшатывает его одностильность и одноакцентность, вплоть до отказа от чистого и прямого авторского слова. Полифония возникла, по Б., в русле второй линии (о других источниках полифонии — карнавализованной ветви литературы и хронотопах авантюрных романов — см.: Карнавализация и Хронотоп). Если в монологических романах, развивающихся в русле первой линии, сохраняется доминирующее положение одного из «языков» или «голосов» (персонального голоса автора, голоса рассказчика, голоса героя, внутренне убедительного и авторитетного для автора, и т. д.), то в полифонии, согласно замыслу Б., доминирующей ценностно-смысловой инстанции нет (автор равноправен с героями). Поскольку же двуголосые конструкции, используемые и в полифоническом романе, всегда сохраняют главенствующее положение одного из голосов, полифоническая идея предполагает особую языковую стратегию обращения полифонического автора с двуголосием, состоящую в попеременном размещении всех участвующих в полифоническом романе голосов то в «подавляемой», то в «подавляющей» синтаксической позициях, что обеспечивает постоянное круговое чередование всех голосов романа по этим позициям и, тем самым, погашение монологических потенций двуголосия и достижение бездоминантного языкового пространства полифонического романа. Бахтинская концепция двуголосого слова оказала существенное влияние на лингвистику, но ее собственно эстетические потенции остаются до конца не верифицированными.

    Карнавализация — транспонирование карнавальных форм народной смеховой культуры

    Карнавализация — транспонирование карнавальных форм народной смеховой культуры на язык литературы; историческая трансформация этих форм в систему соответствующих художественных средств. В широком смысле понятие карнавализации применялось Б. не только к литературе и другим видам искусств, но и к культуре в целом, включая идеологию, психологию, науку, типы мировосприятия, индивидуальные формы сознания и т. п. Основная функция карнавализации — восстановление исходной амбивалентности культурных смыслов, разрушение искусственных монологических барьеров как между литературными жанрами и языковыми стилями, так и между замкнутыми системами мышления и типами мировосприятия, которым Карнавализация противопоставляет амбивалентную, персоналистическую и диалогическую систему ценностей, основанную на глобальной топографической картине мира — с абсолютными верхом и низом и, одновременно, вытянутой по горизонтали. Карнавальное мировосприятие как источник карнавализации при всем различии вариаций и оттенков в зависимости от эпох, народов и отдельных праздников имеет, по Б., ряд универсальных черт: отсутствие факта и чувства рампы (карнавал — это зрелище без разделения на исполнителей и зрителей) и связанная с этим отмена всякой дистанции и иерархии, что предполагает вольный фамильярный контакт как между самими людьми (новый «диалогический» модус взаимоотношений «я» и «другого»), так и между идеями, ценностями, явлениями и вещами («карнавальные мезальянсы»). Проявление универсальной амбивалентности карнавального мировосприятия Б. видел в ведущем действе карнавала — обряде увенчания/ развенчания, в котором максимально выражается общекарнавальный пафос субстанциальных метаморфоз и динамических перемен, т. е. пафос синтеза статичных оппозиций «вертикальных» ценностей с «горизонтальным» временем. Специфически карнавальным свойством является также объединение вертикального модуса «серьезности» с горизонтальным модусом «смеха», что выражается в том числе в «профанации», т. е. системе снижений признаваемых в данное время официальными ценностей (кощунство и непристойность, связанные с обыгрыванием производительной силы земли и тела; пародии на священные тексты и др.). Все формы карнавального мировосприятия амбивалентны, они динамически объединяют оба полюса: верх и низ, рождение и смерть, благо-словление и проклятие, хвалу и брань, кризис и обновление. Внутренне амбивалентен (в отличие от редуцированного и рационализированного смеха Нового времени) и сам карнавальный смех, не статично противопоставленный серьезности, а сращенный с нею: в нем нет голого отрицания, нет разделения на субъекта и объекта смеха (смеются все), в нем осмеяние слито с ликованием, смерть — с обновлением, отрицание — с утверждением.

    Органичное сращение элементов серьезных и смеховых мифов Б. видел во всех народных образах, которые генетически содержат в себе амбивалентную целостность, будучи одновременным выражением и родового страха его преодоления) «родовым» смехом. Страх и смех — это равноправные формы народной правды о мире, сосуществующие в цельном единстве. Если их рассматривать изолированно друг от друга, то цельность мировосприятия распадется на две или несколько несообщающихся идеологий, что и происходит в официальных культурах, в которых исходная амбивалентность народного мировосприятия деформируется либо за счет взаимной изоляции элементов карнавальных пар (прежде всего страха и смеха), либо за счет подавления одного элемента другим, либо за счет их нейтрализации. Смех расценивается Б. как особый модус мышления, обладающий потенцией превращения в одну из форм эстетического освоения действительности, равноценно соположенную с «серьезностью» и способствующую катарти-ческому (см.: Катарсис) снятию «страха»; отсюда — процесс карнавализации литературы понимается как собственно эстетический способ восстановления искомой целостности мировосприятия.

    Б. выделяет несколько этапов карнавализации литературы (и соответственно культуры в целом). На исходе классической античности под влиянием карнавального фольклора в литературе сформировалась область «серьезно-смехового», в которую входили сократический диалог, памфлет, буколическая поэзия, мениппея и др. жанры. Будучи противопоставлена изолированно-серьезной монологической литературе (эпопее, трагедии, истории, классической риторике и др.), эта область формировала новое отношение к действительности, при котором предметом описания и исходным пунктом его оценки становилось не абсолютное прошлое мифа и предания (как в однотонно-серьезных жанрах), а злободневная современность в зоне непосредственного с ней контакта. Вместо предания — опора на опыт и свободный вымысел, вместо однотонной серьезности — нарочитая многостильность, смешивающая высокое и низкое, серьезное и смешное; появляются авторские личины, эстетически целенаправленно используется не только изображающее, но и изображенное слово. Трагедия и сатирова драма восстанавливали своим сценическим соседством серьезно-смеховую амбивалентность и цельность народного образа. Именно здесь, по Б., зарождаются истоки карнавализованной ветви новоевропейского романа, приведшей к полифонии Достоевского (о стилистически-языковых и хронотопических аспектах проблемы исторических источников полифонии см.: Двуголосие и Хронотоп).

    В Средние века почти каждый серьезно-официальный церковный праздник имел свою народно-площадную сторону. Сущет ствовала и обширная смеховая и пародийная литература, связанная с собственно карнавалом, с «праздником дураков», с вольным «пасхальным смехом». Хотя обе стороны жизни (официальная монологически-серьезная и карнавально-площадная) были в Средние века узаконены, между ними существовали строго установленные временные границы. В эпоху Возрождения карнавальная стихия снесла эти временные барьеры и вторглась во многие области официальной жизни и мировоззрения. Смех оплодотворил, по Б., литературу Ренессанса и сам был оплодотворен ею. Карнавал овладел почти всеми жанрами большой литературы и существенно преобразовал их (наиболее значимые в этом отношении для Б. имена — Боккаччо, Рабле, Шекспир, Сервантес). Карнавальное мироощущение проникло, по Б., и в сами основы ренессансного мироощущения.

    После Возрождения, оцениваемого Б. как вершина карнавализации, начался спуск. Народная карнавальная жизнь редуцируется в дальнейшем в придворно-праздничную культуру, уйдя с народной площади в замкнутые маскарадные пространства. Изменились в Новое время и функции самого смеха; область его ведения все более суживается, он утрачивает свой праздничный универсализм и возрождающую силу. На место амбивалентного сочетания осмеяния и ликования вступило однотонно критическое и прямо сатирическое обличение. Смеющийся отделился от осмеиваемого (и во внешне-социальном и во внутренне-психологическом смысле); всеобщий праздник распался на исполнителей и зрителей (а иногда и на жертвы). Амбивалентная средневековая непристойность выродилась в поверхностную эротическую фривольность; высокая площадная откровенность, связанная с «серьезной» верой в производительную силу земли и тела, стала пониматься узкосексуально, превратившись в «альковный реализм» подсматривания и подслушивания. В XVIII в. смех стал, по Б., презренным и низким занятием. Знающий только «горизонталь» и редуцированный до голой отрицательной насмешки, он лишается своей возрождающей и обновляющей силы и начинает окрашиваться в релятивистские тона, его вольная и веселая амбивалентность трансформируется в скептицизм и агностицизм. Но эта деградация самого карнавала уже не могла, по Б., противодействовать тому мощному карнавальному импульсу, который был получен литературой в эпоху Ренессанса.

    Со 2-й пол. XVII в. уже не сам карнавал влияет на литературу, но ее ранее карнавализованные формы. Карнавализация становится почти чисто литературным явлением, а большинство жизненных карнавальных форм модифицировались в собственно художественные средства. Редуцированные формы карнавального смеха (юмор, ирония, сарказм) транспонировали во вместившие их в себя художественно-изобразительные системы его природную амбивалентность. Через ряд промежуточных этапов амбивалентная целостность карнавального мироощущения была, согласно Б., в преображенном виде восстановлена в литературе как особая эстетическая система — полифонический роман Достоевского (см.: Полифония). Хотя карнавальный смех и не звучит в полифонии Достоевского явно и в полную силу, тем не менее его отголоски слышны и в структуре художественных образов, и в сюжетных положениях, и в особенностях словесного стиля и др. Но главным преображенным выражением редуцированного смеха и амбивалентного карнавального мировосприятия Б. считает созданную Достоевским принципиально новую авторскую позицию, которая не дает абсолютизироваться в модусе непререкаемой серьезности ни одной точке зрения, ни одному полюсу жизни и мысли. В полифоническом романе однозначные идеи-позиции отдаются героям, а автор диалогически сводит их в «большом диалоге» романа, оставляя его открытым, не ставя завершающей точки. Такого рода художественные системы выражают, по Б., амбивалентность и незавершимость самой природы человека и его мысли. В целом Бахтинская теория карнавализации является не только инновационной гипотезой в области исторической поэтики, но и закодированной в эстетических категориях оригинальной философией истории.

    Полифония — теория особого типа художественного мышления

    Полифония — теория особого типа художественного мышления, получившего, согласно Б., отчетливое выражение в романах Достоевского. По своим основным параметрам полифония противостоит монологическому (или гомофоническому) мышлению. Становление полифонического романа — следствие транспонирования в литературу карнавальной традиции народной смеховой культуры (см.: Карнавализация), особой формы проявления общей установки романного жанра на социальное разноречие («многоголосие») языковой жизни (см.: Двуголосое слово) и обновленной рецепции хронотопических форм авантюрного романа (см.: Хронотоп). В противоположность монологическому роману, в котором характеры и типы героев даются как объективированные и завершенные образы, имеющие генетическое и причинное обоснование внутри единого «объективного» мира, изображаемого и оцениваемого единым же авторским сознанием, герои полифонического романа — это особым образом упорядоченное множество самостоятельных, незавершенных и неслиян-ных сознаний («голосов»). Согласно Б., объединение полифонических образов в романное целое осуществляется не посредством рассмотрения их в качестве закономерных и сплошь «объясненных» элементов изображаемого «объективного» мира, не через сюжетно-тематическое единство объемлющих их событий и не посредством поглощения их личностного многообразия монологическим сознанием автора, прочерчивающего между ними причинные или иные рациональные связи, а за счет установления между героями личностных («диалогических») отношений.

    В отличие от монологического романа, где либо автор подавляет героя (общий случай), либо герой — автора (частный случай, имеющий место тогда, когда автор «не справляется» с внутренне убедительным для него героем, не может дистанцироваться от него и, следовательно, завершить его образ и потому подчиняется герою, делая тем самым уже его, а не свое сознание монологической оправой для всего романа), в полифоническом романе автор не завершает сознание героев и не сливается с главным из них, становясь «рупором» его идей, а вступает с ними в равноправные диалогические отношения. Отсюда вместо системной взаимозависимости между идеями, мыслями и положениями, которые все довлеют одному — авторскому или абстрактно-всеобщему — сознанию, в полифоническом романе взаимодействуют принципиально не сводимые в системное единство личностные позиции героев, их хронотопически самостоятельные точки зрения на мир, данные в разрезе объединяющего их каждый раз уникального события личностного общения. Предмет изображения в полифонии — незавершимый диалог.

    Диалогический подход — фундаментальное требование полифонической эстетики, согласно которому герой — не вещь и не абстрактный смысл, а «ты», т. е. другое «чужое» сознание, которое, согласно общефилософской концепции Б., не может быть извне объективировано и завершено. С другой стороны, диалогический принцип предполагает, что каждое сознание не может быть и абсолютно отчужденным от других «я», не может быть абсолютно свободным даже в самооценке. То, что раскрывается в полифоническом романе, — это не внешний, завершенный и сплошь объясненный образ героя, но выражение его собственного самосознания, его «собственное слово» о себе и о мире, которое не может быть сказано никем другим, но которое вместе с тем зависит и от взаимоотношений героя с окружающими его другими «я» и потому в самых глубинных пластах смысла всегда ориентировано на чужую речь о себе самом. Мир охватывается полифоническим романом не в историческом или бытовом времени, а в как бы абсолютном времени-пространстве, где принцип причинности и генетический подход теряют свое значение. Не становление или развитие героев, предполагающие некий рационально объяснимый временной ряд, является предметом изображения в полифоническом романе, но сосуществование и взаимодействие героев в «большом времени» и «большом диалоге» культуры по «последним вопросам» бытия. Непротиворечивое осуществление такой диалогический подход получает лишь при понимании изображаемого мира как равноправного общения разных «я», включая «я» автора.

    Если иметь в виду, однако, весь корпус Бахтинских текстов, становится понятным, что используемое в книге о Достоевском понятие как бы прямого диалога автора с героями — это риторически ограниченная концептуальная метафора, поскольку изображающий и изображаемый мир не могут, по Б., вступить в прямой непосредственный контакт без того, чтобы не разрушить тем самым специфику эстетического акта. Полифонический автор не входит в изображаемое пространство, а остается «на касательной» к нему. Свобода полифонического героя относительна: она так же, по определению Б., создана автором, будучи выражением его замысла, как и несвобода героя монологического романа. Свобода героя — это не «объективный» факт, что сразу перевело бы его из изображаемого в реальный мир, а момент авторского замысла о нем. Та или иная степень авторской вненаходимости роману — разрешающее условие всякого, включая и полифоническое, художественного изображения; без автора полифони- ческий роман распался бы точно так же, как и любое другое словесное высказывание. Специфичность функций находящегося на касательной к изображаемому миру автора полифонического романа состоит не в его прямом «содержательном» диалоге с героями, а в максимальном повышении его провоцирующей диалогической активности, инициирующей как нравственное «взаимодействие» героев — их прямой и напряженный диалог в романе, так и «последнее слово» героя в сфере «последних вопросов» (в метафизическом диалоге с Богом). Особое место среди конкретных разработок полифонической идеи занимает типология различных синтаксических форм романного слова (см.: Двуголосое слово), оказавшая существенное влияние на современную отечественную и зарубежную лингвистику.

    За собственно эстетическими и лингвистическими категориями полифонической концепции стоит оригинальная философская позиция Б… Полифоническое мышление, по Б., отражает полифоническую природу самой жизни (поэтому оно в той или иной мере проявляется во всех литературных, в т. ч. монологических по их внешнему определению, жанрах и во всей мыслительно-языковой сфере культуры вообще). Противоположный ему монологический тип мышления является, с точки зрения Б., абстрактным, не осуществимым на практике в полную силу исторически ограниченным идеологическим принципом культуры Нового времени, который, получив соответствующую философскую, гносеологическую, мировоззренческую и др. обработку, существенно повлиял на внешние формы жизни культуры, но не преодолел при этом ее внутренней полифонической природы. В формально-структурном отношении Б. сближал полифонический роман с мистерией, платоновскими диалогами, мениппеей и другими формами карнавализированной ветви литературы, но в целевом и аксиологическом смысле тот образ, на который в конечном счете ориентирована Бахтинская полифония, — это Церковь как общение неслиянных и неразделенных душ.

    Оценки Бахтинской концепции полифонии в современной философии и филологии неоднозначны. В одних случаях принимается как философская основа концепции, так и ее собственно эстетическое содержание, в других — либо признаются только эстетические достоинства концепции и отрицаются ее философские корни, либо оспаривается и то и другое, но во всех случаях отмечается эвристическая сила идеи полифонии как интеллектуального концепта, стимулирующего саморефлексию гуманитарного мышления.

    Хронотоп — («времяпространство») — эстетическая категория

    Хронотоп — («времяпространство») — эстетическая категория, отражающая амбивалентную связь временных и пространственных отношений, художественно освоенных и выраженных с помощью соответствующих изобразительных средств в литературе и других видах искусства. Б. определяет хронотоп как, с одной стороны, сгущение и уплотнение времени, которое как бы обрастает вследствие этого пространством, и как, с др. стороны, втягивание пространства через сюжетное развитие в процесс движения, в результате чего оно как бы обволакивает собой ось времени. Каждый хронотоп обрастает и третьим — ценностным — измерением, так что типологически отраженная в нем «точка зрения» на мир имеет не только пространственно-временную локализацию, но и аксиологическую определенность.

    Хронотопичность — неотмысливаемая предпосылка и изображения, и восприятия художественного смысла. В каждом литературном произведении в результате периодических слияний и разрывов времени и пространства, сопровождающихся соответствующими аксиологическими изменениями, образуется своя частная система конкретных хронотопов, являющихся организационными центрами, завязывающими и развязывающими сюжетные и смысловые узлы произведения; с другой стороны, в каждом романе преобладает свой доминантный хронотоп, связанный с принадлежностью данного произведения к той или иной художественно-эстетической традиции.

    Б. разработал типологию жанровых форм освоения литературой основных исторических видов хронотопического мышления, выделив (на основе анализа греческого романа) три основных типа художественного освоения времени и пространства в романе: хронотоп авантюрного романа испытания (Гелиодор, Ксенофонт Эфесский, Лонг и др.), хронотоп авантюрно-бытового романа (Апулей, Петроний) и биографический романный хронотоп (платоновские «Апология Сократа» и «Федон», автобиография Исократа, Плутарх и др.). Поэтика Достоевского восходит, с его точки зрения, к авантюрным типам хронотопов (а также к диалогизованной и карнавализованной ветви развития романа — см.: Двуголосое слово и Карнавализация), поэтика Л. Толстого — к «биографическому». У Достоевского доминирует хронотоп «порога» — одновременного выражения пространственного топоса и темпоральных по своей сущности явлений духовного кризиса и перелома (ценностный аспект). Время сгущается в хронотопе «порога» до мгновения (ср. хронотоп «дороги»), как бы не имеющего длительности в «нормальном» биографическом времени (аналогично событиям «авантюрного времени») и потому выпадающего из него. В общем историко-типологическом смысле эстетический хронотоп «порога» — это обновленное мистерийное и карнавальное время, имеющее определенную аксиологическую наполненность, которому соответствует и обновление древней карнавально-мистерийной площади, т. е. пространственной составляющей хронотопа (местом соответствующих действий у Достоевского часто служит не только «порог» как таковой, но лестница, коридор, улица и собственно площадь). У Толстого доминирует не свернутое в мгновение время, а «биографическое время», протекающее с нормальной длительностью во внутренних пространствах дворянских домов и усадеб. Кризисы, встречающиеся у Толстого, не выпадают у него, как у Достоевского, из этого «биографического времени»: они тесно и органично вплетены в него соответствующими сюжетно-смысловыми и ценностными нитями.

    Хронотопически организованы, согласно Б., все без исключения формы движения культурного смысла, в т. ч. язык (и как средство внешнего общения, и как форма протекания смысла во внутренней духовно-мыслительной деятельности). Хронотопично и само мышление, даже абстрактное; как бы ни были в мышлении ослаблены хронотопи-ческие координаты, именно движение смысла «по», «между» и «сквозь» имманентные и внеположные хронотопы является условием его развития. Всякое вступление в область смыслов совершается, по Б., только через ворота хронотопа. Эстетический хронотоп связывался, таким образом, Б. с общефилософским принципом хронотопичности мышления и рассматривался как особый тип «интенциональных рамок» сознания.

    Кроме «встроенных» в художественный текст хронотопов — хронотопов изображенного мира, эстетический акт предполагает наличие и внеположных ему авторского и читательского хронотопов — хронотопов мира изображающего. Согласно Б., мир изображающий никогда не может быть хронотопически единым с миром изображенным (так, автор или Творец никогда не могут стать частью изображенного или сотворенного мира; отсюда распространенное литературовед, понятие «образ автора», восходящее к В. В. Виноградову, является, по Б., contradictio in adjecto). Функциональная роль изображающего хронотопа состоит в создании особой эстетической позиции вненаходимости, необходимой и для самого изображения, и для последующего восприятия художественных смыслов.

    С другой стороны, между изображающими и изображенными хронотопами нет и абсолютного зияния: между ними происходит постоянный взаимный «обмен смыслами», отражающий телеологию эстетического акта. Неслиянность и одновременно нераздельность разных хронотопов обосновывается Б. через диалогическое толкование персоналистического принципа. Фундирующие литературу и культуру вообще типологические хронотопы принципиально не могут, по Б., при любой степени их обобщения, слиться (сфокусироваться) в единую смысловую («монологическую») точку зрения потому, что хронотопические различия восходят к «неслиянным» («внеположным») личностям. Ни одна идея не равна в разных хронотопах самой себе, следовательно, идет per se, вне конкретного хронотопа (или конкретной личности), не существует. С другой стороны, смыслы не могут существовать и как абсолютно раздельные. Идеи, воспринимаемые через «ворота» разных хронотопов, и сами хронотопы, восходящие к «неслиянным» личностным позициям, находятся между собой не в имманентных рационально-логических, а во внеположных диалогических отношениях.

    Изображающий (авторский) хронотоп и хронотоп изображенного мира не сводимы в некий единый хронотоп, но и не абсолютно противопоставлены друг другу. Авторская позиция вненаходимости — это не абсолютное дуалистическое инобытие, но бытие на диалогической «касательной» к изображенному событию. Все хронотопы (частные и типологические хронотопы внутри произведения, авторский хронотоп и хронотоп читателя вовне произведения) находятся между собой, согласно Б., в диалогических отношениях; именно диалогическое взаимодействие всех видов хронотопов «высекает» реальную искру эстетического акта.

    Соч.:

    Проблемы творчества Достоевского. Л., 1929; Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963 (2-е, существенно перераб. и доп. изд);

    Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М., 1965;

    Вопросы литературы и эстетики. М., 1975; Эстетика словесного творчества. М., 1979;

    ранняя работа «К философии поступка» была впервые издана в 1986 г. (в сб. «Философия и социология науки и техники» за 1984-85 гг. М., 1986).

    «Девтероканонический корпус». В середине и конце 20-х гг. были изданы работы по частным гуманитарным дисциплинам (теории литературы, лингвистике, психологии), относительно которых существует предположение, что они либо в той или иной мере принадлежат перу Бахтина, либо во всяком случае опосредованно выражают его взгляды.

    Сюда входят книги: Волошинов В. Н. Фрейдизм: критический очерк. М. -Л., 1927; Он же. Марксизм и философия языка. Л., 1929; Медведев П. Н. Формальный метод в литературоведении. Л., 1928, а также ряд статей в периодических изданиях.

    В последние годы начато (по техн. причинам с 5 тома) издание собр. соч. Б., включающее помимо переиздания уже публиковавшихся работ неизвестные архивные материалы разных периодов (Б. М. М. Собрание сочинений. Т 5. Работы 1940-х — начала 1960-х гг. М., 1966).

    Лит.:

    Библер В. С. Михаил Михайлович Бахтин, или Поэтика культуры. М., 1991;

    М. М. Бахтин как философ. М., 1992;

    Гоготишвили Л. А. Варианты и инварианты M. M. Бахтина // Вопросы философии, 1992, № 1;

    Диалог. Карнавал. Хронотоп. Витебск, 1992–1999 (четыре номера в год);

    Махлин В. Л. Бахтин и Запад // ВФ, 1993, № 1;

    Бочаров С. Г. Об одном разговоре и вокруг него // Новое литературное обозрение. М., 1993, № 2;

    Фридман И. Н. Карнавал в одиночку // ВФ, 1994, № 12; Бахтинология. СПб., 1995;

    Clark К., Holquist M. Mikhail Bakhtin. Cambridge (Mass.), L., 1984;

    Holquist M. Dialogism: Bakhtin and His World. L., N. Y., 1990;

    Haynes D. J. Bakhtin and the Visual Arts. Cambridge, N. Y., 1995;

    Emerson C. The First Hundred Years of Mikhail Bakhtin. Princeton, New Jersey, 1997.

    Л. Гоготишвили

    Башляр (Bachelard) Гастон (1884–1962)

    Французский философ, эстетик, критик, основоположник неорационализма. Является одним из тех, кто в прямом смысле слова сделал себя сам. Окончив среднюю школу, он с помощью самообучения получил высшее образование, защитил докторскую диссертацию и стал профессором Сорбонны. Б. относился к числу редких в наше время людей, обладавших универсальными, энциклопедическими знаниями. Эволюция его интересов шла от математики к философии и затем к эстетике и искусству. Как философ, Б. не создал онтологии, ограничившись эпистемологией. Однако как эстетик он разработал своеобразную поэтическую онтологию, основу которой составляет оригинальное истолкование древней мифологемы элементов-стихий: огня, воздуха, воды и земли. Б. успешно проявил себя и как писатель, создав особый вид философской эссеистики, получив национальную премию в области литературы. За редкую широту талантов его называли «человеком поэмы и теоремы». Свои надежды на будущее Б. связывал с просветительскими идеалами и ценностями, с верой в разум, науку, прогресс, с идеалами гуманизма. При этом он был убежден, что классический разум исчерпал себя, и разработал оригинальную концепцию «нового рационализма», или «сюррационализма», опираясь на современную неклассическую науку, в особенности на теорию относительности Эйнштейна.

    Б. убежден, что «пути поэзии и науки противоположны». Наука познает окружающую человека действительность, искусство — внутренний мир самого человека. Наука — это познание, искусство — самопознание. Ученый обладает «дневным» разумом, художник — «ночным». Вместе с тем противоположность между наукой и искусством не абсолютна. Они имеют общий источник возникновения, родившись из страсти человека к познанию и став двумя его формами. По Б., действительность сначала отражается в бессознательном и воображении, которые затем становятся объектом научного и художественного сознания, выступая соответственно как «отражение отражения» и «образ образа». В первобытном состоянии человека преобладало образно-художественное сознание, рациональная мысль выступала как «концентрированное воображение». Затем рациональное и образное мышление все дальше отходят друг от друга, что проявляется в их отношении к воображению. Наука существует как бы вопреки воображению, она идет к своим результатам через его преодоление. Искусство живет только благодаря воображению. Рациональность губительна для искусства. Названные выше четыре элемента-стихии являются «гормонами воображения». Поэт черпает в них свою грезящую силу.

    Максимально разводя науку и искусство, Б. отмечал, что и сегодня их противоположность не абсолютна. Греза присуща и ученому. Рациональное мышление участвует в творческом процессе художника как контроль над грезой. «Сюррационализму» в науке соответствует «сюрреализм» в искусстве. Воссоединение науки и искусства, выявление их «взаимодополнительности» входит в задачу философии. Поэзия для Б. — «мгновенная метафизика». В художественной сфере Б. отдавал предпочтение авангарду и модернизму. Здесь он во многом опирался на концепцию бессознательного 3. Фрейда, критически переосмысливая и десексуализируя ее. В частности, он полагал, что есть «чистая», «абсолютная» сублимация, «свободная от груза страстей». По мнению Б., не только в науке, но и в искусстве есть прогресс: каждое новое произведение означает прогресс. Степень новизны составляет главный критерий творческих возможностей художника. Концепция Б. оказала большое влияние на современную французскую эстетику и критику.

    Д. Силичев

    «Эстетика Б. в значительной степени оказывается неприятием гносеологизма Нового времени. Попытки целостной космологической интерпретации человеческой активности стали предприниматься лишь в XX в. Эстетические и психологические работы Б. — один из примеров такой интерпретации художественного текста, когда акцентируется изоморфизм человеческой личности и космоса. Творческий акт для него поэтому не есть явление индивидуальной воли, а художественное произведение не есть артефакт. Б. определяет метафору как «проекцию человеческой природы на универсальную природу», имея в виду то, что человек относится к космосу как к субъекту, усматривая в нем такие же черты, как и в самом себе, а не только как к объекту изменения и воздействия. Б. во многих своих работах постоянно возвращается к мысли о первоначальной целостности и нерасчлененности человеческой деятельности. Он считает, что поэтическое воображение не производная, а основная сила человеческой природы, сила естественная, материальная. Если Валери рассматривает художественное творчество прежде всего как артефакт, Б. воспринимает художественный образ независимо от структуры произведения, акцентируя природное, естественное освоение; делает язык в большей мере природным и естественным, нежели социальным явлением. Отсюда такие часто используемые слова, как «прорастание», «набухание», «гроздь образов» и т. д. Неоромантизм Б. гораздо более близок идеям Гумбольдта, чем позитивистским концепциям де Соссюра о произвольности знака. Это делает понятными почти навязчивое употребление Б. слов «греза», «душа», «мечта», «дух», в «серьезной» науке несколько девальвированных. Б., может быть сознательно, часто избегает слова «знак», используя вместо него слово «образ» в силу неприятия дискретности, которая необходимо должна существовать между двумя сторонами знака — означающим и означаемым. Б. поэтому не склонен разделять представление о немотивированности, произвольности знака: в поэтическом языке даже, например, фонетическое звучание каких-нибудь слов (обозначающее) космологически мотивируется обозначаемым (содержанием), что вполне согласуется с его идеями изоморфности микрокосма и макрокосма.

    Для Б. закономерен путь от метапсихологического к прапсихологическому и от метапоэзии к прапоэзии, которую он называет «абсолютным художественным пространством», «первичным поэтическим существованием» и т. д. Поэтому работы Б. стали основополагающими в современной «новой критике», активно использующей понятие первичного текста, присутствие которого делает различение писателя и читателя, акта чтения и акта творения незначительным и несущественным. Б. оказал значительное влияние на таких теоретиков литературы и эстетиков, как Р. Барт, Ж. Пуле, Ж. П. Ришар, Ж. Старобинский, Ж. П. Вебер, Н. Фрай.

    Интерпретация текста у Б. скорее не познание его, а принятие некоего мифического предшествующего бытия. Именно в этом смысле и следует оценивать мысли Б. о равнозначности чтения и письма и о единстве поэтической материи, о невозможности какой бы то ни было вторичной, последующей формы творчества. Творчество всегда первично, будь оно чтение или письмо, первичный оригинальный импульс или отражение, подражание и т. д.

    Путь Б. к познанию художественного творчества лежит через прорыв к некоей первоматерии, которую невозможно исчерпать. Поэтому и четыре стихии ранней древнегреческой философии — вода, земля, воздух, огонь — для него суть средства исчерпания поэтической субстанции постольку, поскольку они связаны с прорывом к космической первоматерии. Работы, связанные с этими стихиями, — самые значительные произведения Б. («Психоанализ огня», «Вода и мечты», «Воздух и мечты», «Земля и мечтания воли»). Книги «Поэтика пространства» и «Поэтика мечты» относятся к феноменологическому периоду творчества Б. Феноменология — наиболее, по его мнению, целесообразный метод исследования художественного творчества, ибо поэты и живописцы — прирожденные феноменологи. Поэтический опыт имеет собственную динамику, свою собственную «непосредственную онтологию». Динамика поэтического образа не подчиняется причинным связям, поэтому закономерности, раскрываемые психоанализом, не объясняют неожиданности нового образа. Передача специфического, индивидуального образа есть факт большой онтологической важности, читатель и критик должны принимать образ не как объект, тем более не как заместителя объекта, но должны постигать его специфическую реальность. В образе следует видеть несводимое, нередуцированное после того, как совершаются все возможные редукции.

    Б., в отличие от Юнга, определенное влияние которого он испытал, отказывается признать за образом какой бы то ни было субстрат, соотносить его с чем бы то ни было, кроме него самого; поэтическая метафора есть исходный пункт, а не результат поэтического импульса. Он считает, что перевести образ на какой-либо другой язык — настоящее предательство, это равносильно отказу от самого образа. Факт утечки, имеющий место при самой, казалось бы, исчерпывающей интерпретации, свидетельствует об объективном характере психологического процесса творчества. Манипуляции Фрейда направлены на то, чтобы мыслью исследователя подменить образную практику, жизнь изучаемого художественного образа, и при такой подстановке устраняется, выпадает особенное, частное бытие исследуемого явления. Художественный образ, по Фрейду, есть отражение, компенсация чего-то, явление вторичное, как бы не имеющее своей онтологичности.

    Б. отвергает интерпретацию художественной практики как компенсации жизненных драм и неудач. Поэзия несет в себе свое собственное счастье, независимо от того, какую драму и какое страдание она призвана воплощать. «Психоанализ, — пишет Б. в предисловии к «Поэтике пространства», — сразу же отказывается от онтологического исследования образа, он раскапывает историю человека, демонстрирует тайные страдания поэта. Цветок он объясняет навозом». Жизнь поэта и его творчество имеют различные онтологические сущности. Символика психоанализа, какой бы сложной и разветвленной она ни была, тяготеет к понятию, психоанализ с помощью образа хочет построить какую-то реальность, для него художественный образ — дополнительный инструмент познания, тогда как поэтический образ следует не понимать, а переживать, он сам есть действительность и не может сводиться ни к чему иному. Образ имеет смысл и значение не как замещение или вытеснение чего-то, но и сам по себе».

    (В. Большаков; цит. по: Культурология. XX век. Энциклопедия. Т. 1. Спб, 1998. С. 55–56)

    Соч.:

    Новый рационализм. М., 1987; Психоанализ огня. М., 1993;

    Вода и грезы. Опыт о воображении материи. М., 1998;

    Lautréamont Р., 1940; L'air et les songes. P., 1943;

    La terre et les rêveries du repos. P., 1948;

    La poétique de l'espace. P., 1957;

    La poétique de la rêverie. P., 1960;

    La flamme d'une chandelle. P., 1961.

    Лит.:

    Балашова Т. В. Научно-поэтическая революция Гастона Башляра. // Вопросы философии. 1972, № 9;

    Зыков М. Проблема художественного творчества в эстетике Г. Башляра // Проблемы художественного творчества. М., 1975;

    Филиппов Л. И. Проблема воображения в работах Гастона Башляра. // Вопросы философии. 1972, № 3;

    Therrien V. La révolution de G. Bachelard en critique littéraire. P., 1970.

    Безобразное

    Одна из основных категорий эстетики, оппозиционная категории прекрасного, обозначающая ту область неутилитарных субъект-объектных отношений, которая связана с антиценностью, с негативными эмоциями, чувством неудовольствия, отвращения и т. п. В отличие от главных категорий эстетики: эстетического, прекрасного, возвышенного, трагического, — имеет сложный опосредованный характер, ибо дефинируется обычно только в отношении к другим категориям как их диалектическое отрицание или как интегральная антиномическая составляющая (прекрасного, возвышенного, комического). Наиболее активно разрабатывалась в сфере имплицитной эстетики (см.: Эстетика) с древнейших времен, где осмысливалась в двух аспектах: безобразное в действительности и безобразное в искусстве. Уже в греко-римской античности было замечено, что безобразное как антипод прекрасного проявляется практически во всех сферах бытия: в природе (разрушающиеся и разлагающиеся объекты и существа), в человеке (болезни, ранения, смерть), в морали (безнравственные поступки), в политике и государственном управлении (обман, коррупция, несправедливые суды и т. п.). Как правило, безобразное в действительности оценивалось негативно, как противоречащее главному идеалу античного мира — упорядоченному космосу и ориентированному на него рационально организованному социуму; хотя античные источники фиксируют и существование любителей безобразного, дурного, которые получили презрительное именование «сапрофилы» (от греч. saprov» — гнилой, дурной, испорченный). В неоплатонической эманационной иерархии красоты безобразными считались ее низшие материальные, телесные, «бесформенные» ступени, на которых была предельно ослаблена формирующая сила Единого, почти угасал луч эманации; фактически безобразное — это ничто, небытие в платоновско-неоплатонической традиции. Линия этой традиции сохранилась до XX в., особенно в богословской эстетике, в частности в софиологии С. Булгакова.

    Более сложный характер имеет историческое осмысление безобразного в искусстве. Уже Аристотель легитимирует его место в различных искусствах. В контексте своей теории мимесиса он признавал, что изображение безобразных предметов (трупов, отвратительных животных) допустимо в живописи, ибо доставляет удовольствие самим фактом подражания. В драматических искусствах безобразное, согласно Аристотелю, как не доставляющее реального страдания (в отличие от действительности) трансформируется в смешное в комедии или способствует самоотрицанию (или своеобразной профилактике безобразного в действительности) в трагедии.

    Особое место проблема безобразного занимает в христианской эстетике. Продолжая неоплатоническую традицию и опираясь на библейскую идею креационизма, христианские мыслители высоко ценили видимую красоту мира и человека. Безобразное в природе и человеке рассматривалось как следствие грехопадения и порчи, дефицита красоты. С другой стороны, чувственная красота — источник вожделения и греховных соблазнов, поэтому христианам предписывалось если не умалять, то по крайней мере скрывать и не увлекаться ею. Согласно христианской доктрине, неприглядный и даже безобразный внешний вид вполне может совмещаться с внутренней (душевной или духовной) красотой. Более того, некоторые из ранних отцов Церкви, опираясь на евангельское свидетельство, развивали идею «невзрачного», «презренного» вида Христа, в каком он явился на земле. Они полагали, что в таком (не привлекавшем к себе) виде Иисусу легче было донести до людей красоту духовных истин, выполнить свою жертвенную миссию на земле. В системе глобального патриотического символизма «презренный», «достойный поругания» вид Христа становится символом его неописуемой божественной красоты. Безобразное со времен патристики нередко наделяется символической функцией. Григорий Нисский толковал эротические образы «Песни песней» как символы высочайшей духовности, а Псевдо-Дионисий Ареопагит в контексте апофатического богословия утверждал, что Бог может изображаться (обозначаться) даже в виде самых неприглядных вещей, например, камней, червей и т. п. Самой внешней противоположностью образа архетипу («неподобным подобием») он должен возбудить психику воспринимающего на поиски в сферах, далеких от внешнего вида образа. На этой основе развилась «эстетика аскетизма», в которой, в частности, фактически эстетизируются такие «безобразные» для обыденного сознания вещи, как гниющая плоть аскета, копошащиеся в ней черви, гноящиеся раны и т. п., не говоря уже о слезах, стонах, рыданиях, — обо всем этом с умилением пишут многие агиографы. Здесь феномены безобразного выступают символами аскетического подвига, христианского мужества, духовной стойкости. Эта традиция была активно развита западным христианским искусством, где стали популярными экспрессивно-натуралистические изображения страдающего, умирающего, мертвого Христа и пыток мучеников вплоть до натуралистического изображения разлагающейся плоти «Мертвого Христа» Гольбейна (Базель) и знаменитого Изенгеймского «Распятия» Грюневальда, поразивших в свое время Достоевского. Здесь безобразное выступает не антитезой прекрасному, но его опосредованным религиозным сознанием символом. От Августина в христианской культуре идет традиция понимания безобразных явлений в качестве органичных компонентов (наряду с прекрасными и нейтральными в эстетическом отношении) прекрасного целого божественного Универсума. Христианство, связывая безобразное со злом, не признает за ним онтологического статуса. Абсолютно безобразное (deformitas) понимается как небытие (= отсутствие формы). В противоположность западноевропейскому средневековому искусству, интенсивно изображавшему (часто в экспрессивно-натуралистических формах) безобразные явления в назидательно-дидактических и эмоционально-побудительных целях, византийско-православное искусство, живопись Возрождения и классицизма практически полностью исключали их из своего изобразительного арсенала. Видное место они опять займут только в «больше-не-изящном искусстве» (Яусс) реализма XIX в. и в ряде направлений искусства XX в.

    В собственно философской (эксплицитной) эстетике безобразному достаточно долго не уделяли особого внимания. Бёрк связывал безобразное, как противоположное прекрасному с возвышенным. Лессинг в «Лаокооне» (1766) полагал, что безобразное может изображаться в большей мере в поэзии, но не в живописи. Шиллер и Кант считали правомерным и закономерным изображение безобразного в искусстве, но в определенной мере. Согласно Канту, развивавшему мысль Аристотеля, искусство «прекрасно описывает вещи, которые в природе безобразны или отвратительны», то есть за счет художественности изображения превращает безобразное природы в эстетический объект, доставляющий удовольствие, фактически снимает безобразное, преобразует его в прекрасное. Романтики видели в безобразном закономерную художественную антитезу прекрасному, имеющую право на бытие в искусстве. Гегель не уделил этой категории специального внимания, указав на нее в связи с карикатурой, деформационно-сатирическим изображением действительности. Досадный недочет восполнили его ученики Г. Вайс, А. Руге, И. К. Ф. Розенкранц. Последний известен как автор фундаментального исследования «Эстетика безобразного» (1853), единственного в своем роде в истории эстетической мысли. Для Розенкранца «эстетика безобразного» — составная часть общей «метафизики прекрасного». Безобразное — это «отрицательно-прекрасное» (Negativschцne), теневая сторона прекрасного, антитеза «просто прекрасного» в диалектически понятом «абсолютно-прекрасном». В отличие от прекрасного безобразное — относительное понятие, «не само в себе сущее», но становящееся, «вторичное бытие». Внутренняя диалектическая связь между прекрасным и безобразным заключена в возможности саморазрушения прекрасного на основе несвободы человеческого духа, возникающей из «свободной негации», то есть при его переходе от духовного идеала к материальной реализации. Безобразное, по Розенкранцу, указывает на полную «несвободу духа» («волю к ничто»), и на этой основе оно имеет родство и со злом. Возможно и обратное «восстановление прекрасного из безобразного». В искусстве безобразное самореализуется в комическом. Розенкранц разработал подробную поступенчатую классификацию безобразного: безобразное в природе, духовно безобразное, безобразное в искусстве и в отдельных видах искусства (наиболее сильно выражено в поэзии). Он выделяет три основных вида безобразного с их подвидами: бесформенность (аморфность, асимметрия, дисгармония); неправильность, или ошибочность (вообще, в стиле, в отдельных видах искусства) и, как «генетическая основа» любого безобразного, дефигурация, или уродство, которое тоже имеет у Розенкранца свои подвиды. В его метафизике прекрасного предпринята попытка создания диалектически связанной по антитетическому принципу системы эстетических категорий, в которой безобразное с его разновидностями занимает одно из главных мест. При этом, если возвышенное и приятное он рассматривает в качестве позитивных антитез прекрасного, то полярные им разновидности безобразного низменное и отвратительное — как негативные антитезы прекрасного.

    В постклассической эстетике, берущей свое начало с Ницше, намечается принципиальная смена акцентов в понимании безобразного, чему косвенно способствовал поток изображений социально негативных (часто безобразных) явлений и образов в реалистическом искусстве XIX в. и своеобразная эстетизация безобразного в символизме и у художников, тяготевших к нему. Сам Ницше негативно относился к феноменам, дефинируемым как безобразные. Для него безобразное было знаком упадка, деградации, слабости. В идеологически гипертрофированном виде эту позицию довели до логического конца эстетики тоталитарных режимов XX в., в частности Третьего рейха, записавшие в разряд «деградирующего искусства» всех художников авангарда. Однако общая установка Ницше на «переоценку всех ценностей» и разработка категорий аполлоновского и дионисийского (как иррациональной, безмерной стихии) дали последующей эстетике и художественной практике мощные импульсы для пристального всматривания в феномен безобразного. Научное обоснование Фрейдом и его последователями сферы бессознательного в качестве основной в жизни человека и разработка Юнгом концепций архетипа и коллективного бессознательного еще усилили интерес к безобразному в эстетике. Теоретические выводы из всего этого, опираясь на опыт авангардного искусства первой пол. XX в., попытался сделать Адорно в своей «Эстетической теории» (1970).

    Для него безобразное — базовая негативная категория эстетики; оно первично по отношению к прекрасному. Исторически понятие безобразного возникло в процессе развития культуры (и искусства) на этапе преодоления архаической фазы, для которой были характерны кровавые культы, человеческие жертвоприношения, каннибализм, табуированные культурой и дефинированные как безобразное — символ «несвободы» человека от мифического ужаса. Многомерность безобразного детерминирована сексуальной полиморфией, властью уродливого, больного, умирающего во всех сферах жизни. Особо Адорно подчеркивает роль социального зла и несправедливости в возникновении безобразного, в том числе и в искусстве. Прекрасное и основанное на нем искусство возникли через отрицание, снятие безобразного. К безобразному в архаическом искусстве Адорно относит дисгармоничное и наивное вроде всевозможных фавнов, силенов, кентавров античности. В классическом искусстве (от античности до XX в.) в целом прослеживается диалектика прекрасного и безобразного, создание гармонии на основе динамического единства диссонансов, и только со втор. пол. XIX в. и особенно в XX в. с авангардистского искусства вес безобразного увеличивается, и оно переходит в новое эстетическое качество. Причины этого Адорно видит в бездумном развитии техники, основанном на насилии над природой и человеком. «Несвобода» нового уровня — зависимость от техники — является одной из главных причин торжества безобразного в искусстве XX в. Смакование анатомических мерзостей, физического уродства, отвратительных и абсурдных отношений между людьми (театр абсурда и др.) — свидетельство бессилия «закона формы» перед лицом безобразной действительности, но и внутренний протест против нее.

    Безобразное в качестве феномена художественно-эстетического сознания, обильно питаемого ницшеанскими, бергсоновскими, фрейдистскими идеями в атмосфере бешеной гонки научно-технических достижений, заняло важное место в культуре и искусстве XX в. как в снятом (в более-менее эстетизированном — аристотелевско-кантовская традиция) виде (в экспрессионизме, сюрреализме, театре абсурда, трактате С. Дали «Искусство пука» и т. п. опусах), ориентированном на эстетическое удовольствие, так и в непосредственной (или экспрессивно подчеркнутой) натуральности, направленной на возбуждение негативных эмоций протеста, отвращения, брезгливости вплоть до страха, ужаса, шокового состояния (от омерзительных, прилипчиво-слизистых субстанций мира в «Тошноте» Сартра до смакования нарко-сексуального бреда У. Берроузам («Мягкая машина») и его последователями в западной и отечественной литературе; до бесчисленных экспрессивно-натуралистических сцен и образов насилия, жестокости, садизма и мазохизма в фильмах ужаса, вампиризма, в боевиках; объектов «Арте повера»; реальных самоистязаний с потоками крови некоторых «мастеров» боди-арта вплоть до медленного самоубийства в процессе жестокой акции). Современный постфрейдистский, постструктуралистский, постмодернистский философско-эстетический дискурс теоретически обосновывает, точнее, включает в правила современной интеллектуальной игры принятие de facto безобразного в одном ряду и на равных основаниях со всеми остальными эстетическими (и иными) феноменами бытия-сознания.

    Лит.:

    Бычков B. B. AESTHETICA PATRUM. Эстетика отцов Церкви. Т. 1. Апологеты. Блаженный Августин. М., 1995;

    Die nicht mehr schönen Künste. Hg. H. R. Jauß. München, 1968;

    Adorno Th. W. Ästhetische Theorie. Frankfurt am Main, 1970;

    Latter K. Der Begriff des Häßlichen in der Ästhetik. Zur Ideologiekritik der Ästhetik des Hegehanismus. München, 1975;

    Funk H. Ästhetik des Häßlichen. Beiträge zum Verständ-niss negativer Ausdrucksformen im 19. Jahrhundert. Berlin, 1983;

    Jung W. Schöner Schein der Häßlichkeit oder Häßlichkeit des schönen Scheins. Ästhetik und Geschichtsphilosophie im 19. Jahrhundert. Frankfurt am Main, 1987;

    Rosenkranz J. K. F. Ästhetik des Häßlichen. Leipzig, 1996.

    В. Б.

    Беккет Сэмюэль (Beckett Samuel), 1906-1989

    Писатель, драматург, эссеист, один из создателей театра абсурда. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1969). Ближайший ученик Д. Джойса. Восприняв интуитивистские идеи потока сознания, принципы структуралистского письма и экзистенциалистскую концепцию абсурда, Б, предлагает новые языковые и семантические формы раскрытия бессмысленности существования — лексические разрывы, сюжетную непоследовательность, отказ от психологизма, метод «переписывания» текстов, их принципиальную открытость и незавершаемость. Язык в его пьесах утрачивает рациональную логическую структуру, коммуникативную функцию, диалоги и монологи статичны, репетитивны. Слово самоценно и самодостаточно. Роль речи — создание климата абсурда, заполнение пустоты ожидания, убийство убийцы-времени. В переосмыслении театральности Б. идет еще дальше, чем Э. Ионеско: его «антипьесы» вызывают, по словам Р. Барта, «головокружительное ощущение разладившейся системы».

    В первой, самой знаменитой пьесе Б. «В ожидании Годо» (1952) двое бродяг, Владимир и Эстрагон, ждут Годо. Исходя из этимологии (от англ. God — Бог), Годо может быть истолкован и как высшее бытие, и как непостижимый смысл жизни, и как сама смерть. Годо так и не появляется. Кажется, что время остановилось, но оно продолжает свой неподвластный разуму ход, оставляя неизгладимые следы старения, физического и духовного уродства. «Мы дышим, мы меняемся!» — восклицает Хамм, персонаж пьесы «О, счастливые дни!» (1963) — Мы теряем волосы, зубы! Нашу свежесть! Наши идеалы!» Слепота, глухота, паралич — материализация человеческого бессилия.

    Трагические темы отчаяния, одиночества, отчуждения, самоотчуждения, гибели решаются в стиле клоунады. Заимствованные у цирка и мюзик-холла жест, трюк, жонглирование предметами овеществляют неловкость, неприспособленность персонажей, повторяющих одни и те же ведущие к беде ошибки. Не только вещи, но и части собственного тела живут самостоятельной, враждебной личности жизнью. «Узкие, чресчур короткие брюки псивого черного цвета. Псивая черная жилетка, четыре больших кармана. Тяжелые серебряные часы на цепочке. Засаленная белая рубашка без воротничка, расстегнутая у шеи. Невероятная пара ботинок грязно-белого цвета, не меньше, чем 48 размера, очень узких и остроносых. Белое лицо, сизый нос. Взлохмаченные седые волосы. Не брит. Очень близорук (но без очков). Туг на ухо. Характерный надтреснутый голос. Ходит с трудом» — так описывает Б. героя своей пьесы «Последняя лента Крэппа» (премьера прошла в 1958 г.), старого неудачника, слушающего сорокалетней давности магнитофонную запись своего монолога: он принял тогда неправильное решение, и жизнь его пошла под откос.

    Гиньоль, гротеск, черный юмор — доминанты творчества Б., формирующие художественный язык его романов «Мэрфи» (1938), «Моллой» (1951), «Мэлоун умирает» (1951), «Безымянным» (1952); пьесы «Конец игры» (премьера состоялась в 1957 г.); радиопьес «Все, кто падает» (1957), «Угли» (1959), «Театр I» и «Театр II» (1960) и других произведений.

    Перу Б. принадлежит ряд теоретических статей о поэзии, живописи, музыке. Его театральная эстетика представлена в работе «Три диалога». Б. отрицает миметическую природу искусства: реализм изображает лишь «частичный объект», подлинная же задача художника — достижение «тотальности» зрительского восприятия. Классическое искусство никогда ни на шаг не удалялось от сферы возможного, хотя и расширяло ее. Такие новаторы как А. Матисс и Т. Коат нарушили лишь определенный порядок в области возможного. А. Массон — «художник, как бы насаженный на вертел ужасной дилеммы выражения. И все-таки он продолжает извиваться. Та пустота, о которой он говорит — быть может, лишь уничтожение невыносимого присутствия — ведь его нельзя ни покорить ухаживаниями, ни взять приступом». Современное же искусство для Б. — «выражение того, что выражать нечего, выражать нечем, выражать не из чего, нет желания выражать, равно и как обязательства выражать». Подлинный мир художника — провал, уклонение от него — дезертирство. Объект искусства — невыразимое, невоспроизводимое, неповторимое, невозможное. Ясность, прояснение — не его задача.

    В теоретическом отношении наиболее востребованными в ПОСТ-культуре оказались беккетовские методы превращения произведения в текст, практика отрыва означающего от означаемого (конец референциальности). Игра как возможность невозможного превращает в артефакт самое невозможность выражения.

    Осн. соч.:

    Beckett's later Fiction and Drama. L., 1987;

    Трилогия. Моллой; Мэлон Умирает;

    Безымянным. СПб, 1994;

    В ожидании Годо. М., 1998;

    Театр. М., 1999.

    Лит.:

    Как всегда об авангарде. Антология французского театрального авангарда. М., 1992;

    Французская литература 1945–1990. М., 1995;

    Théâtre français d'aujourd'hui. 1,2. M., 1969;

    Bair D. Samuel Beckett. A Biography. L., 1976;

    Brienza S. D. Samuel Beckett's New Worlds. Style in Metafiction. L., 1987;

    Consineau T. Waiting for Godot. Form in Movement. Boston, 1990;

    Cochran R. Samuel Beckett. A Study of the Short Fiction. N. Y., 1991;

    Knowlson J. Beckett. P., 1999.

    H. M.

    Белый Андрей (Борис Николаевич Бугаев, 1880–1934)

    Русский поэт, писатель, мыслитель, один из главных теоретиков и представителей символизма. Сын профессора математики, декана физико-математического ф-та Моск. ун-та Н. В. Бугаева. Детство Б. прошло в ситуации острых конфликтов между отцом и матерью, одной из причин которых был сын. Его буквально «разрывали» (как он образно описывает в автобиографических повестях «Котик Летаев» и «Крещеный китаец») на две части педант материалист-естественник отец и музыкально одаренная поэтически настроенная мать. Атмосфера семьи и детства существенно сказалась на всем творчестве Б. С 1899 по 1903 г. он учился на естественном отделении отцовского фак-та. Гуманитарное образование получил самостоятельно — путем бессистемного чтения и общения с художественной и философско-религиозной интеллигенцией. Первая литературная публикация под псевдонимом Б. появилась в 1902 г. — «2-ая драматическая симфония». На становление духовно-мировоззренческого и эстетического сознания Б. существенное влияние оказали философия Канта и неокантианцев, идеи Шопенгауэра, французские символисты, Гоголь, Достоевский, Тютчев, Блок, теория языка и речи Потебни, но особенно сильно: на раннем этапе — творчество Ф. Ницше, Вл. Соловьева и Г. Ибсена, а на позднем — антропософия Р. Штайнера, с которым он познакомился лично в 1912 г., но уже раньше был знаком с некоторыми из его концепций, а в целом (с 1912 по 1923 г.) прослушал около 600 его лекций в различных городах Европы. Существенным фундаментом его творчества, как на практике, так и в теории, служило знакомство с русским фольклором.

    Б. был одним из главных теоретиков русского символизма. Он не успел написать обобщенную теоретическую работу по символизму, хотя и мечтал об этом, но изложил ее в более чем 65 статьях и докладах уже к 1910 г. и неоднократно обращался к проблемам символизма и в поздний период, особенно в своих автобиографических и мемуарных трудах. Взгляды Б. на ряд положений символистской теории неоднозначны, иногда противоречивы, тем не менее в целом его концепция достаточно ясна. Он различал символизм как миросозерцание и как «школу» в искусстве. В качестве миросозерцания символизм находится еще в становлении, ибо это — принадлежность будущей культуры, строительство которой только начинается. Пока наиболее полно символизм реализовался только в искусстве в качестве «школы». Суть этой «школы» сводится не столько к выработке каких-то специфических творческих принципов и стилистических приемов художественного выражения, хотя есть у нее и это, сколько и в большей мере — к осознанию того, что всякое настоящее искусство символично. Символизм искусства заключается в создании художественных символов, которые «соединяют» два уровня бытия — материи искусства и некой иной реальности, им символизируемой, возводящей читателя (зрителя) к ней. В этом плане символизм, как творческий принцип, присущ всем основным «школам»: классицизму, натурализму, реализму, романтизму и собственно символизму, как высшей в смысле саморефлексии формы творчества. В до-символистский период творчество слепо, а «в символизме вскрывается самосознание творчества». Credo художественного символизма — единство формы и содержания при их полном равноправии. В романтизме форма зависела от содержания, в классицизме и формализме — содержание от формы. Символизм устраняет эту зависимость.

    В широком мировоззренческом плане Б. различает три сферы в символизме: Символ, символизм и символизацию. Под Символом он понимает некое запредельное смысловое начало, абсолютное Единство, которое в конечном счете отождествляет с воплотившимся Логосом, то есть с Христом. В универсуме этот абсолютный Символ раскрывается (и сокрывается одновременно) в бесчисленных символах тварного мира и произведений искусства и культуры. Символ (с маленькой буквы) — это «окно в Вечность», путь к Символу и, одновременно, его броня, надежная оболочка. Большое внимание Б. уделял слову как символу во всех его аспектах и языку (под влиянием Потебни). В лингвистике он видел существенную базу символической школы. Он различал три типа слов: «живое слово» («живую речь») — цветущий творческий организм, лежащий в основе искусства и религии; слово-термин — «прекрасный и мертвый кристалл», продукт разложения «живого слова» и «обычное прозаическое слово» — стершееся, утратившее жизненную силу, яркость и звучность слово, но не ставшее термином. Только «живое слово» наделено творческой энергией и сакрально-магической силой. Такими словами пользовались пророки, маги, заклинатели. Символисты стремятся возродить подобные слова, отчасти сами создают их. Отсюда особое внимание Б. к игре словами как признаку жизненности культуры, к глоссолалии (специальный теоретический трактат посвященный ей), неологизмам, «невнятице» в тексте, к «бессмысленным соединениям слов»; пристальный интерес к метафоре как важнейшему языковому символу, в котором реализуется миф как «религиозное содержание языковой формы».

    Под символизмом Б. понимал теорию символического творчества и, одновременно, — само это творчество, а под символизацией — реализацию символизма в искусстве. «Искусство есть символизация ценностей в образах действительности». Художественный символизм — «метод выражения переживаний в образах». Смысл символизма как эстетической теории Б. видит в том, что символисты «осознали до конца, что искусство насквозь символично, а не в известном смысле, и что эстетика единственно опирается на символизм и из него делает все свои выводы; все же прочее — несущественно»; что искусство имеет религиозное происхождение и традиционное искусство обладает «религиозной сущностью» и религиозным смыслом, суть которого эзотерична, ибо искусство зовет к «преображенной жизни». В Новое время, в век господства науки и философии, «сущность религиозного восприятия жизни перешла в область художественного творчества», поэтому современное искусство (то есть символическое, прежде всего) — «кратчайший путь к религии» будущего. Эта же религия ориентирована на совершенствование и преображение человека и всей жизни, отсюда конечной целью символизма является выход за пределы собственно искусства для свободной теургии — созидания жизни с помощью божественной энергии Символа, воплощение его в реальную жизнь. В иерархии творческих «зон» теургия занимает высшую ступень, к которой ведут ступени примитивного, художественного и религиозного творчества. Идея теургии, повышенная религиозная акцентация искусства и пророчески-проповеднический в целом характер теории и творчества, особенно ярко выраженные у Б., существенно отличают русский символизм от западного.

    Лейтмотивом через все теоретическое и художественное творчество Б. проходит ощущение глобального кризиса культуры (усилившееся в период Первой мировой войны, когда он в 1916–1920 гг. написал свои 4 «кризиса»: «Кризис жизни», «Кризис культуры», «Кризис мысли» и «Кризис сознания»), апокалиптические мотивы и видения («Откровение Иоанна» — одна из его любимых книг), осознание какого-то культурно-исторического конца. Еще в 1905 г. он писал: «Апокалипсис русской поэзии вызван приближением Конца Всемирной Истории. Только здесь мы находим разгадку пушкинской и лермонтовской тайн». Это, однако, не приводит его в пучину экзистенциального пессимизма и отчаяния. Напротив, он обуреваем эсхатологическими чаяниями приближения нового более совершенного этапа культуры, способствовать которому и призваны символисты на путях свободной теургии, мистико-художественного творчества жизни. Антропософия Штайнера оказалась во многом созвучной этим чаяниям Б., и он активно использовал ее при некоторой поздней корректировке своих ранних теоретических взглядов, а также в поздних художественных произведениях.

    В художественном творчестве Б. сразу вступил в литературу новатором и таковым оставался на протяжении всей жизни. Далеко не все аспекты его вклада в культуры XX в. оценены по достоинству; многое из его литературного наследия еще не опубликовано, да и из опубликованного далеко не все изучено на должном уровне. Начал он путь писателя с совершенно оригинального жанра «симфоний» (создал в 1902–1908 гг. 4 симфонии) — лирико-символических произведений, написанных ритмизованной прозой, композиционно организованной по законам, имитирующим музыкальные формы, — специфический мелодизм, подчеркнутая ритмика, контрапунктные повторы и возвращения, использование римейков церковного пения (ектений) и т. п. В них достаточно органично (иногда — принципиально антиномически — на контрастах) сочетаются поэзия и проза, музыкальное и живописное начала, абстрактность и визуальная конкретность образов, фантастические и фантасмагорические видения и проза обыденной жизни; тонкая ирония уживается с мистическими видениями; тематический контрапункт усложняется сегментацией фраз и отдельных слов, повторением аллитераций, захваченных вихрями звуковых и светоцветовых мелодий. В предельно концентрированном виде все эти новаторские приемы воплотились в последней 4 симфонии «Кубок метелей».

    В основе ее сюжета — тривиальнейший любовный четырехугольник: Светлова, ее муж — толстый инженер, ее идеальный возлюбленный — Адам Петрович и влюбенный в нее же старик генерал Светозаров. Эти персонажи-символы вовлечены мистической зимней вьюгой в некое космогоническое движение в пространстве христианского Универсума, в котором находится достаточно места и своеобразной поэтической мистике и ясновидению, и элементам городского быта и сельского летнего пейзажа, и фантасмагории какого-то монастыря, в котором Светлова после дуэли и смерти (или = безумия после ранения на дуэли) Адама Петровича оказывается игуменьей (и молодой красавицей-ведьмой почти одновременно, носительницей земного и небесного эросов в их антиномическом единстве), и элементам и образам русского полуязыческого фольклора. Эсхатология небесного Эроса — великой космической любви — господствует здесь над апокалиптическими мотивами; в конце концов «Синева Господня победила время». И смертельно пораженное крестом и Христом время извивающимися кольцами золотистого змея-дракона-епископа осыпалось в небытие. Сюжет и схемы человеческих образов образуют здесь некий внешний уровень музыкально-символического мышления, от которого отталкивается читатель, чтобы нырять в глубину (или возноситься в вышину) символического космоса. Он одновременно и приземляет симфонию, и дает возможность уловить некую дистанцию между мирами символизируемого и символизирующего; он же позволяет и возникнуть некой легкой ауре иронического отношения к описуемому, отдать дань своему в целом материалистически-позитивистскому времени, что уже во второй половине XX в. обернулось более сильной и подчеркнутой иронией ко всему и вся в постмодернизме.

    Фактически в «симфониях» Б. достиг первой и, может быть, самой главной вершины художественного символизма, который уже граничил с выходом за пределы искусства. Это в 1910 г. хорошо ощутил его коллега по символизму Эллис (Л. Л. Кобылинский), писавший об оригинальном стиле «симфоний» Б.: «Ритмическое, монотонное наплывание отдельных и даже иногда раздельных фраз, дающих несколько беглых образов, объединенных одним общим образом, сочетающихся исключительно по законам ритма настроения и ритма слов, намеренно вопреки закону внешней, чувственной ассоциации, странная дисгармония, производимая диссоциацией зрительных образов, движущихся как бы вне пространства и времени, и в то же время таинственная, внутренняя, возникающая из недр самого созерцающего духа, гармония, магически снимающая и разрешающая эти зрительные диссоциации, непрерывный, плы- вущий одновременно на всех планах, разорванный и странно мигающий, подобно картинам синематографа, поток образов, рассматриваемый одновременно со многих, противоположных точек зрения — все это, вместе взятое, для опытного наблюдателя сразу же сближает стиль А. Белого со стилем экстатического ясновидения, однако еще не порвавшего окончательно с языком и методом художественной символизации». Художественный символизм балансирует здесь на грани визионерства. В. Шкловский первым отметил, что из «симфоний» Б. вышла вся новая русская проза.

    В период работы над «симфониями» достигает расцвета и собственно поэтическое мастерство Б. К 1909 г. выходят первые сборники его стихов, сразу поставившие автора в один ряд с крупнейшими поэтами того времени — Брюсовым, Бальмонтом, Блоком. Художественный символизм Б. проявился в повышенном мелодизме лирики, в сочетании тонкой эротики и мистики, апокалиптики и эсхатологизма, демонических мотивов с софийными прозрениями, в устремленности многих лирических мотивов от земной юдоли на космический уровень, к неземным далям. В более поздний период Б. начинает уделять особое внимание графическому выделению мелодических, ритмических и смысловых акцентов в стихотворении, является изобретателем знаменитой «лесенки» (в сборнике «После разлуки», 1922), которая сразу же увлекла В. Маяковского. Пристальное внимание Б. к визуальному облику своих текстов (не только поэтических, но и прозаических), его стихографика позволили исследователям считать Б. предтечей конкретной поэзии.

    В 1910 г. выходит роман «Серебряный голубь», в котором нашла отражение специфическая мистико-иррациональная историософия Б., основанная на попытках глубинного проникновения в подсознание русского народа на примере славянского христианс-ко-сектантского подсознания. Б. активно развивает традиции раннего Гоголя с его фольклорными фантасмагориями. Внешняя задача привести в соприкосновение Восток и Запад, поставленная на сюжетном уровне, с помощью символистской поэтики, сплетающей в единый клубок внешний этнографизм, мастерски прописанные сцены колдовства и мистико-эротических радений, символику жестов, первобытную магическую значимость и энергетику персонажей, природных предметов, пейзажа, вещей обиходной жизни с тонкой лирикой и мрачными трагическими мотивами, как и в большинстве произведений Б. незаметно перерастает в художественно-символическую фантасмагорию космического уровня, борьбу каких-то вне-положенных человеку и обществу надмирных сил, втягивающих в свой водоворот и жизнь российской деревни.

    Шедевром мирового уровня сегодня бесспорно признан роман Б. «Петербург» (закончен в 1914, опубл. в виде книги в 1916), который на сюжетном уровне должен был по первоначальному замыслу продолжить тему Восток — Запад «Серебряного голубя» изображением «прозападного» города, но перерос в «роман сознания», в котором сюжетная линия отошла далеко на задний план. Сам Б. кратко и точно охарактеризовал роман одной фразой: «… подлинное местодействие романа — душа некоего не данного в романе лица, переутомленного мозговою работой; а действующие лица — мысленные формы, так сказать, недоплывшие до порога сознания». Вяч. Иванов (см.: Символизм) сразу же по опубликовании романа отреагировал на его появление как на художественное изживание богоотступницей культурой ужаса богооставленности: «Современная культура должна была глубоко изжить себя самое, чтобы достичь этого порога, с надписью на плитах: «Ужас", — этого порога, с которого властительно срывает завесу, обнажая тайники утонченнейшего сознания эпохи, утратившей веру в Бога, — русский поэт метафизического Ужаса». Б. сплавил в этом романе и преодолел на новом уровне все главные достижения русской литературы предшествующего периода. Открыл путь к принципиально новому типу словесного художественного текста (нечто близкое к тому, что совершил в западной литературе Джойс своим «Улиссом») — переход от традиционного реалистического романа к поэтическому эпосу XX в. — эпосу сознания, а не действия. Энергетическое поле «Петербурга» создается «полюсами шутовства и юродства», антиномизмом «высокого коэффициента литературности» и вызывающе подчеркнутого «небрежения словом» (Л. Силард). В этом поле идет причудливая сверхсерьезная игра полифонических смысловых ходов (см.: Полифония), густо замешанных на фрейдистских комплексах, апокалиптических видениях, разгуле ощущений, расколотости сознания, поэтике отвратительного, безобразного, липкого, копошащегося, тошнотворного и ужасного. Все это определило «Петербургу» и его автору место почетного авангардиста, предтечи модернистской словесности XX в. (см.: Авангард, Модернизм). Последующий период творчества Б. проходил под знаком глубокого освоения им антропософии Штайнера. Наиболее полным художественным воплощением антропософского символизма является роман «Котик Летаев», посвященный изображению становления младенческого самосознания человека (на материале антропософского анализа Б. воспоминаний о первых трех годах своей жизни и даже — пренатального сознания своего зародыша в утробе матери). В художественном плане здесь мы, пожалуй, имеем вершину «симфонизма», как основы творческого метода Б. Сплав прозы и поэзии на основе постоянно совершенствующейся новой поэтики достигает в романе необычайной органичности. Смысловой уровень строится на антино-мизме просветленности детского мировосприятия, с одной стороны, и осознания (начиная с немотивированных вроде бы постоянных детских страхов) трагичности вхождения души в материальный мир: из безмерного астрального вечного космоса в душный и страшный мир жизни, куда душа проползает через «узкую трубу, странствие по переходам, коридорам, переулкам», через «лабиринт черных комнат», «в которые, если вступишь, то — не вернешься обратно, а будешь охвачен предметами, еще не ясно какими…» Путь души в мир — это путь от конкретных вещей и мгновений на Голгофу земной жизни — лейтмотив «Котика Летаева» и его глубинная антропософская символика, как ее раскрыл сам Б. в Эпилоге: «Миг, комната, улица, происшествие, деревня и время года, Россия, история, мир — лестница расширений моих; по ступеням ее я всхожу… к ожидающим, к будущим: людям, событиям, к крестным мукам моим; на вершине ее ждет распятие; … повисаю в себе на себе. Распинаю себя». В романе впервые открылись многие символы (лабиринт, жест, вещь), ставшие глобальными в культурологии и эстетике XX в.

    В 1932 г. был опубликован последний роман Б. «Маски», в котором автор продолжил свои творческие эксперименты с художественным текстом, как в содержательном, так и в формальном планах. Роман представляет собой образец «метрической прозы» (МЛ. Гаспаров) с усложненной языковой семантикой. Это развитая текстовая структура, образованная путем достаточно органического соединения изощренных гибридных художественных форм, бесконечных эвфонических сочетаний, множества неологизмов, насыщенная многообразными мелодиями, фразовыми ритмами, контрапунктом тематических линий и разнообразной символикой.

    Поэтика Б. — это поэтика символиста (в широком смысле слова), постоянно ощущавшего свою глубинную связь с иными мирами и осознавшего смысл искусства в выявлении этих миров, возведении человека к ним, в активизации путей созерцания, совершенствовании сознания и в конечном счете — совершенствовании самой жизни (теургический аспект); это поэтика богатого внутреннего опыта, основанная на художественном анализе становления самосознания (от пренатального до антропософской установки на медитацию и самосовершенствование вплоть до выхода в астрал) и состояния культуры, в которой это сознание вынуждено существовать. Отсюда и многие особенности поэтики Б. Повышенная «автобиографичность» практически всех его текстов; сложная полифония трех содержательных планов бытия: личности, внеположенного ей материального мира и запредельной «иной» реальности; апокалиптическое мироощущение и эсхатологические чаяния; реальное ощущение борьбы Христа и Антихриста, Софии и Сатаны в мире и в человеке; в прозе сильно выражены некоторые выявленные Фрейдом «комплексы», для более позднего периода — контакты с астральными уровнями, изображение мира глазами «астрального двойника» и т. п.; отсюда постоянные мотивы одиночества, глобальной непонятости, мании преследования, душевного страдания вплоть до частого ощущения распятости себя в самом себе; почти параноидальная атмосфера в некоторых частях «симфоний», «Петербурга», «Масок». Ясновидение и ощущение в себе пророческих интенций вызывают у Б. повышенный интерес к сочетанию чисто «мозговых» приемов («Я — стилистический прием, // Языковые идиомы!») с интуитивными откровениями, иррациональными ходами, усиливают алогизм, доходящий иногда до узаконенного абсурда, ассоциативность, синестезию в его произведениях. «Танец самоосуществляющейся мысли» (Б.) задает сумасшедший ритм многим его произведениям, стимулирует постоянную смену повествовательных и лирических масок, создает «пляску» смыслов особыми приемами использования звуков, слов, фраз, речи, текста в целом. Хорошо ощущается особое внимание Б. (под влиянием Потебни) к семантике звука, глоссолалии, полисемии и магически-заклинательной силе слова, мифологии слова, к особому «косноязычию», как форме пророческой речи; для него характерны пристрастие к идиоматике в ее остраненной модификации, постоянное изобретение новых слов, «невнятицы», предвещающей «заумь» футуристов, повышенный интерес к «бессмысленным сочетаниям слов», или недискурсивной речи, как основе «другого языка», призванного выразить невыразимое; внимание к музыкальной стороне словесного текста и к предельно визуализированным образам; практика использования психотехники автоматической выработки ритма — выборматывание текста при различных положениях тела в пространстве — стоя, лежа, на ходу, бегу, в седле на лошади; отсюда — внимание к положению писателя и читателя в грамматико-синтактическом пространстве текста, их поведение там. Б. часто намеренно делает ощутимой конструкцию своего текста, показывает читателю ее опоры, технические элементы, соединительные «швы»; для него характерны сознательные оговорки и их исправления, постоянные словесные «подмигивания» читателю, наводящие мосты к нему; нередкая замена традиционной эстетики выражения «эстетикой действия и воздействия».

    В целом поэтика Б. отличается обостренным духом эксперимента, приведшего к многим новаторским находкам, которые стали предтечами большого ряда авангардных, модернистских и постмодернистских явлений в литературе и искусстве XX в. Его считают «отцом» футуризма и модернизма, предтечей формальной школы в литературоведении (им впервые введены в анализ литературного материала такие понятия, как прием, материал, форма) и экспериментальной эстетики (его труды по стиховедению), крупнейшим писателем антропософской ориентации.

    Осн. соч.:

    Символизм. М., 1910;

    Луг зеленый. М., 1910;

    Арабески. М., 1911;

    Рудольф Штейнер и Гёте в мировоззрении современности. М., 1917;

    Глоссолалия. Поэма о звуке. Берлин, 1922;

    Ритм как диалектика и «Медный Всадник». М., 1929;

    На рубеже двух столетий. М., 1930;

    Начало века. М. -Л., 1933;

    Между двух революций. Л., 1934;

    Мастерство Гоголя. М. -Л., 1934;

    Символизм как миропонимание. Сб. М., 1994;

    Собр. соч. под общей ред. В. М. Пискунова (изд. «Республика») с 1994 г. по 2000 вышло 7 томов.

    Лит.:

    Мочульский К. Андрей Белый. Париж, 1955;

    Долгополое А. Андрей Белый и его роман «Петербург». Л., 1988;

    Андрей Белый. Проблемы творчества. Статьи. Воспоминания. Публикации. М., 1988;

    Alexandrov VI. Andrey Bely. The major symbolist fiction. Cambridge (Mass.), London, 1985;

    Andrey Belyj: Pro et Contra. Milano, 1987;

    Carlson M. The conquest of chaos: Esoteric philosophy and the development of the Andrei Belyi's theory of Symbolism as a world view (1901–1910). Indiana University, 1981;

    Christa B. The poetic world of Andrey Bely. Amsterdam, 1977;

    Deppermann M. Andrej Belyj s ästhetische Theorie des schöpferischen Bewußtseins: Symbolisierung und Kriese der Kultur um die Jahrhundertwende. München, 1982;

    Elsworth J. Andrey Bely: A critical study of the novels. Cambridge, London, N. Y., 1998;

    Honig A. Andrey Belyjs Romane: Stil und gestalt. München, 1965;

    Holthusen I. Studien zur Ästhetik und Poetik des russischen Symbolismus. Göttingen, 1957;

    Kovac A. Andrej Belyj: The «Symphonies» (1899–1908): A réévaluation of the aesthetic-philosophical heritage. Bern, München, Frankfurt a. M., 1976;

    Kozlik F. L'influence de l'anthroposophie sur l'oeuvre d'Andrey Belyj. 3 T. Frankfurt a. M., 1981;

    Ljunggreen M. The Dream of Rebirth. Stockholm, 1982;

    Nivat G. Vers la fin du mythe russe. Lausanne, 1982;

    Siclari A. D. Etica e cultura nel simbolismo di Andrej Belyj. Parma, 1986;

    Steinberg A. Word and music in the novels of Andrey Bely. Cambridge, London, N. Y., 1982;

    Weber R. Der moderne Roman: Proust, Joyce, Belyj, Woolf und Faulkner. Bonn, 1981;

    Woronzoff Al. Andrej Belyj's «Peterburg», James Joyce's «Ulysses» and the Symbolist movement. Bern, 1982.

    В. Б.

    Бензе (Bense) Макс (1910–1990)

    Немецкий учёный, философ, культуролог, литератор, куратор Иенского университета (1946), профессор философии и теории науки Штутгартского университета, предложивший фундированную программу терминологического и концептуального обновления традиционной эстетики на основе семиотики и кибернетических дисциплин, в частности теории информации и теории коммуникации; признанный лидер т. н. «штутгартской школы» информационной эстетики, объединившей математиков, дизайнеров, архитекторов, художников, писателей и поэтов-эрудитов на почве интереса к «объективной» теории «эстетических состояний», приёмам и методам их идентификации в качестве особой «эстетической реальности». Перу Б. принадлежат книги о Киркегоре и Кафке, эссе о Лейбнице и Витгенштейне, Сартре и Камю, Лукаче и Блохе, научно-популярные этюды, посвященные открытиям и творческой судьбе выдающихся естество-испытателей и учёных, а также отклики и рецензии на публикации новых философских произведений, в том числе сочинений Э. Гуссерля, К. Ясперса, М. Хайдеггера, М. Мерло-Понти, Э. Мунье. Активная деятельность Б. как редактора и основателя серии «Rot» (1950), журналов «Аu-genblick»(1955–1961), «Semiosis» (1975–1990) (международный журнал по семиотике и эстетике), в которых публиковались тексты мастеров литературного авангарда, создала ему репутацию компетентного представителя (его «реализации» в манере конкретистов, по мнению Р. Арнхейма — «яркий пример» радикальных особенностей их поэзии), толкователя и популяризатора новых форм художественно-эстетического опыта, чуть ли не знаковой фигуры, опознаваемой в «культурном ландшафте» не только европейских стран, но и Латинской Америки, а также США и Японии. Рискованные аналогии и сближения Б. с Л. Кэрроллом или же с Д. Бруно лишь подтверждают это.

    Неприязнь к субъективистской трактовке концептуального аппарата науки, к «метафизическому варварству» и вместе с тем стремление оформить метафизические интуиции в соответствии с интенциями современной науки и в духе логико-математического метода знакового представления любого знания складывались у Б. в тесной связи с размышлениями о новом типе рациональности, который философ первоначально («Manifest des existentiellen Rationalismus» 1951) и не без влияния Киркегора предлагал называть «синтетическим» и «экзистенциальным», полагая, что «экзистенциальный рационализм«, сохраняя преемственность с методологическими установками картезианства (дух геометрии и сомнения), и есть та его разновидность, которая позволяет разрабатывать самокорректирующие процедуры, адекватные уровню нашего самосознания и уровню технического совершенства нашей цивилизации.

    Начало систематическим исследованиям в русле «современной эстетики», истолкованной в духе открытой теории, ориентированной на то, чтобы «подсушить» эстетические эмоции (ибо «эпоха души миновала»), было положено публикациями Б. первой половины 60-х гг., когда с небольшим временным интервалом (1954,-56,-58,-60,-62) начали появляться работы, которым в будущем предстояло стать основой проекта современной эстетики и составить корпус текстов новой эстетики («Aesthetica» 1965). Стремление дать этому проекту одновременно философское (с позиций экзистенциально-критического рационализма) и формально-научное (с позиций семиотики, математики и теории информации) обоснование выразилось в готовности Б. оперировать положениями и принципами гуманитарного и специально-научного знания, однако неизменно в духе отказа от традиции классической онтологии и следования импульсу «философии процесса» А. Уайтхеда, в которой он склонен был видеть как бы наброски словаря неклассической онтологии, освоение которого в смысле теоретико-эстетической идентификации, заметное уже в ранних публикациях, на теоретико-информационном этапе разработки «новой эстетики» приобретает значение «общепонятного» комментария к необычной и несколько шокирующей гуманитариев (распределение, энтропия и нэг-энтропия, эктропия, выбор, дисперсия, дискретность, реализация, функторы, инвентаты и пр.) терминологии.

    Радикальное изменение смысла основных понятий классической эстетики (см.: Эстетика, Эстетическое, Эстетическое сознание), то есть заявленное философом концептуальное и терминологическое рассогласование с ней, первоначально приобрело в размышлениях Б. на эстетические темы форму остранения и размывания привычного смысла понятий этой эстетики в результате своего рода «интарсических» метаморфоз в общей картине словоупотребления: предложений именовать, например, подражание и мимезис «эстетическими функторами», а последние считать «фундирующими» принципами «эстетического состояния», сопоставимыми в этом отношении с ролью «композиционных функторов» (пропорции, асимметрии, топологических отношений) в абстрактном и непредметном искусстве Кандинского, неклассическом искусстве вообще; — использовать выражение «со-реальность» для характеристики специфического модуса эстетической действительности вместо более привычного понятия «видимость», скомпрометированного, по мнению Б., традицией спекулятивного употребления; говорить не о «прекрасном», а об «эстетической реальности». В этом же ключе — движения от идеи к структуре, знаку и тексту — была истолкована эстетическая тематизация непристойного, самоубийства и преступления, присутствие которых в поле эстетического анализа, согласно Б., трудно объяснимо, если не учитывать, что речь идёт не об отражении, а об «эстетических знаках» и что как раз транспозиция реального в знаки, мотивированная оптической плотностью этих феноменов человеческого существования, и представляет интерес для «новой эстетики», не желающей выступать в роли третейского судьи и вникать в морально-религиозные обстоятельства их бытования, сообразовываться с которыми едва ли есть смысл, если не учитывать, что и они подтверждают «хрупкость» и особую чувствительность «эстетического знака» к контекстам, способным разрушить «эстетическое очарование» языковой игры и транспонировать знаки в простые сигналы витальных влечений. Нередкие в «новой эстетике» замечания, например о «джазовой структуре» метафизической речи гегелевской философии, проблематизирующей границу между метафизическим и метафорическим употреблением языка, а также поиск уже в самих истоках классической метафизики признаков рефлексивной языковой игры также готовили почву для обновления эстетики в духе той концепции перехода к неклассической эстетике, которая складывалась у исследователя по мере того как всё резче артикулировалась семиотическая трактовка эстетического, хотя первоначально и вне какой-либо связи с классифицирующей и дифференцирующей семиотикой Ч. Пирса и более или менее строгой семиотикой вообще. Разработка теоретико-информационной эстетики, первый абрис которой был намечен в «Aesthetische Information. Aesthetica II» (1956), то есть параллельно с курсом лекций в Уль-мской школе художественного конструирования, плодотворными контактами с М. Биллом и Т. Мальдонадо, а затем проработан в «Theorie der aesthetischen Kommunikation. Aesthetica III» (1958), также сохраняла следы «интарсии», поскольку и здесь стремление к концептуально-терминологическому обновлению эстетики должно было вписываться в широкое русло тенденций к формализации представлений о сущности эстетического от Л. Больцмана и Н. Винера до П. Валери включительно. Проект в целом основывался на оптимистическом постулате, что информационная эстетика, как точная и технологическая эстетика, позволяя относить художественное произведение к особому классу «эстетических состояний» информационного типа, или, говоря иначе, к специальному случаю носителей «эстетической информации», создаёт необходимые предпосылки для «генеративной эстетики», имеющей дело с оперативным изготовлением знаковых систем эстетического типа. В число этих предпосылок, наряду с базовым представлением о материальной данности «эстетических состояний», входит требование сообразовываться со статистической природой эстетического процесса и невероятностью эстетического как результата статистической селективной реализации, выражением которой, согласно Б., является принцип максимума информации, реализованной в репертуаре знаковых элементов на макроэстетическом или микроэстетическом уровне, то есть обязательная новизна и оригинальность «сообщения», которое переносит не «значения», а реализацию. Понятие «эстетическая информация», теорией которой, согласно одному из определений «лидера», должна быть информационная эстетика, по существу ничего другого и не содержит, если пренебречь тем обстоятельством, что это не просто кластер признаков, ответственных за референцию, или же реальная возможность адекватной переформулировки через величины статистической информации и максимально возможной информации формулы (1928) американского математика Д… Биркгофа для эстетической меры, не вызывающей больших затруднений при кибернетической интерпретации, а предпосылка нового понимания эстетического вообще, хотя и не окончательная. Как любил повторять философ: «Пока Платон жив — он дышит».

    Последние два десятилетия внимание Б. было почти полностью поглощено разработкой семиотического инструментария на базе общей семиотики Ч. С. Пирса и возможностями практического использования сложно дифференцированной системы знаковой классификации в различных областях, в том числе при описании эстетических процессов и состояний. Что, по мнению Б., не должно представлять больших трудностей, т. к. среди десяти возможных классов знаков семиотическая репрезентация математической идеи числа и художественной идеи эстетического состояния возможна на основе одного и того же класса знаков, а именно Zkl (Zahl + a Z): 3. 1 2. 2 3. 1. Это должно означать, что примечательная особенность «эстетического состояния» заключается в том, что оно репрезентирует только само себя или, как писал предтеча (Н. Кузанский): «Если рассудок развёртывает число и пользуется им при построении предположений, то это всё равно, что рассудок пользуется самим собой».

    Соч.:

    Hegel und Kierkegaard 1948;

    Einfuhrung in die Existenzphilosophie. 1949;

    Technische Existenz. Essays. Hamburg., 1949;

    Die Theorie Kafkas. 1952;

    Theorie der Texte. 1962;

    Aesthetica. Einführung in die neue Aesthetik. 1965;

    Semiotische Prozesse und Systeme, 1975;

    Die Unwahrscheinlichkeit des Ästhetischen und semiotische Konzeption der Kunst,1979;

    Das Auge des Epikurs. Indirecktes über Malerei, 1979;

    Das Universum des Zeichen, 1983.

    Лит.:

    Арнхейм Р. Новые очерки по психологии искусства. М., 1988; 1994.

    С. Завадский

    Беньямин (Beajamin) Вальтер (1892–1940)

    Немецкий философ, культуролог, литературовед. Малоизвестный при жизни и забытый на протяжении тридцати лет он был поднят на щит молодым поколением европейских интеллектуалов во второй половине 80-х гг. в качестве пророка новой эстетики. Объектом внимания и источником многочисленных цитирований художниками-концептуалистами (см.: Концептуализм) рубежа 80-х и 90-х гг. стала статья Б. «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», над которой он работал на протяжении нескольких лет с 1935 г. Концептуалисты конца столетия увидели в этой работе, написанной полвека назад, точные определения ситуации, в которой оказалось современное искусство на исходе почти векового развития. На фестивале радикального искусства «Документа IX» (см.: documenta) в Касселе в 1992 г. цитата из этой статьи Б. висела перед входом в главный павильон; цитаты из Б. составляли также треть текстовой инсталляции ведущего концептуалиста Йозефа Кошута, представленного в Касселе.

    Предметом непосредственных интересов Б. был театр и кинематограф (как альтернатива сценическому искусству), хотя ва 1917 г. он опубликовал две статьи о живописи, в которых уделил пристальное внимание кубизму и дадаизму. Его хабилитационная диссертация «Происхождение немецкого типа трагедии» (1925) была отвергнута ученым советом Франкфуртского ун-та. В ней Б. поставил множество теоретических проблем, касающихся различий эстетики классицизма и барокко, в частности проблему «аллегорий» и философии знака. Во Франкфурте Беньямин сблизился с будущим философом новой эстетики Т. Адорно. Тем не менее Б., не только пользовавшегося марксистским методом исторического анализа, но наивно заигрывавшего с политическим марксизмом в ряде публикаций (включая и рассматриваемую нами статью), в академических университетских кругах философом не считали. Однако именно неангажированность Б. тем или иным философским методом интерпретации действительности, его роль наблюдателя и нервного «хроникера» стремительно меняющейся на его глазах природы культурных явлений и сущности искусства и сделали его выводы особенно привлекательными для потомков. Художники 80-х гг. с полном правом могли сказать: «Да, искусство в современном мире функционирует так, как это определил Вальтер Б.».

    Наиболее значимым для современной теории искусства является статья Б. «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости», само название которой на исходе XX столетия читается как констатация. Б. предварил статью цитатой из своего современника поэта П. Валери, где, в частности, говорится: «… Ни вещество, ни пространство, ни время в последние двадцать лет не остались тем, чем они были всегда… Нужно быть готовым к тому, что столь значительные новшества даже изменят чудесным образом само понятие искусства». Б. созвучно это свидетельство коренных перемен, и он ставит перед собой задачу выявить механизмы новой эстетики, зависящие от изменений социальных функций искусства в «эпоху его технической воспроизводимости». Искусство в индустриальном обществе зависит от потребления масс, что в корне изменяет его природу. Массовое репродуцирование лишает произведение искусства как «ауры» подлинности исторического оригинала с его ритуальными задачами, так и эстетической уникальности. Механически точные фотографические копии с известных картин старых мастеров, на протяжении столетий считавшихся уникальными, потребляемые в виде репродукций в журналах, в домашних условиях «присваиваются» массами, вовлекаются в процесс «тривиализации» и обуднивачивания. В одном из писем 1917 г. Б. утверждал, что живопись не имеет ничего общего с «сущностью» чего бы то ни было — это удел философии. Картины же, кем бы они ни были написаны, меняют свою природу в зависимости от социальных условий их функцирования. Особая роль, которую Б. отводил массовым средствам тиражирования искусства и коммуникации, делает его созвучным сначала американскому послевоенному поп-арту, а затем концептуалистам. Пристрастие концептуалистов-восьмидесятников к механическому копированию, так называемым «римейкам» с известных картин (или даже целых серий работ) крупных мастеров XX в. (Матисса, Пикассо, Де Кирико) и подтверждение права на это копирование в постулатах Кошута — подтверждают справедливость наблюдений Б. Его отдельные положения буквально объясняют художественную стратегию конца 70-х, 80-х и 90-х годов: «Репродукционная техника… выводит репродуцируемый предмет из сферы традиции. Тиражируя репродукцию, она заменяет его уникальное проявление массовым. А позволяя репродукции приближаться к воспринимающему ее человеку,… она актуализирует репродуцируемый предмет. Оба эти процесса вызывают глубокое потрясение традиционных ценностей… представляющее обратную сторону переживаемого человечеством в настоящее время кризиса и обновления». Б. заострил внимание на причинах изменения способов чувственного восприятия человека, которые он характеризовал как «распад ауры». «Вкус к однотипному в мире», т. е., как мы сказали бы сегодня, тенденция к стереотипизации, по мнению Б., лишают явления искусства их уникальности, что несовместимо с принципами классической эстетики. Но в тот момент, «когда мерило подлинности перестает работать в процессе создания произведений искусства, — делает вывод Б., — преображается вся социальная функция искусства». Место ритуального основания занимает другая практическая деятельность: политическая. Б. иллюстрирует на примере кинематографа и массовых зрелищ стратегию фашизма в области искусства, по существу став первым критиком тоталитарной культуры. «Массы — это матрица, из которой в настоящий момент всякое привычное отношение к произведениям искусства выходит перерожденным… очень значительное приращение массы участников привело к изменению способа участия». И далее: «Фашизм вполне последовательно приходит к эстетизации политической жизни… Коммунизм отвечает на это политизацией искусства». Можно сказать, что все труды последнего десятилетия, посвященные «тоталитарному искусству», вышли из этих наблюдений Б., сумевшего объяснить теоретически в пределах анализа истории культуры ту остроту политической ситуации, жертвой которой он стал спустя два года в оккупированной нацистами Франции.

    Важен для нетрадиционной эстетики, в частности для структуралистского анализа произведений искусства (см.: Структурализм), подробный разбор Б. структуры и способов воздействия фотографии и кинематографа (см.: Кино). Вопрос об «отчуждении» актера перед камерой в процессе съемки вырос до теории отчуждений, или остранений (если воспользоваться термином Шкловского), в процессе построения художественного произведения. Анализ функционирования и природы монтажа в кинематографе, включенный в эту статью Б., во многом предвосхищает семиологические труды Лотмана 60-х гг. на ту же тему. Преддверием структуралистского анализа можно считать и наблюдения Б. за «горизонтальными» особенностями, сближающими рисование и «письмо» в отличие от «вертикальной» структуры картины, сохранившиеся в его архиве.

    Положение Б. о качественно иной природе искусства в эпоху «технической воспроизводимости»; найденные им точные определения продукции масс-медиа, вплоть до «производства кинозвезд», уже не имеющих ничего общего с живыми актерами, нашли свое подтверждение сначала в серийных шелкографиях Энди Уорхола 60-х и 70-х гг., а затем в текстуальных посланиях Кошута. В какой-то мере все стратегии новейшего концептуализма, тесно связанные с фотографией и кинематографом, восходят в своих истоках к Б., наследие которого на редкость вовремя извлекли из уникального теоретического архива начала XX столетия.

    М. Бессонова

    Существен вклад Б. в киноэстетику. Много внимания он уделил, в частности, поэтике монтажа, особенно после знакомства в Москве (1925-26) с искусством Эйзенштейна и др. советских режиссеров того времени. В поздней работе «О некоторых мотивах у Бодлера» (1940) Б. вывел в качестве одного из существенных приемов поэтики французского символиста (см.: Символизм) шок и считал, что он получил дальнейшее развитие в кинематографе. Этот же прием был активно ангажирован поэтикой сюрреализма, что косвенно указывает на близость эстетических позиций Б. и теоретиков сюрреализма. Б. и сам активно интересовался сюрреализмом в различных аспектах и даже посвятил ему одну из своих работ — «Сюрреализм: Новейший моментальный снимок европейской интеллигенции» (1929). Он состоял в переписке с Бретоном, которая, к сожалению, не сохранилась. Б. в сюрреализме привлекала критика буржуазного общества с марксистских (или близких к ним) позиций, интерес к психоанализу, коллективному бессознательному и др. В сюрреализме он видел в некотором роде художественный аналог и подтверждение своей социально-исторической теории, которая опиралась на марксизм, фрейдизм и иудейский мессианизм, с которым он познакомился через своего друга Г. Шолема. Его привлекали парадоксально-абсурдные коллажи и фротгажи сюрреалистов, как выражение коллективного бессознательного; сюрреалистская поэтика конфликтов и столкновений, «неясность» (в которой он видел образ диа-лектичности социального бытия), «профанная иллюминация» и т. п. В свою очередь и его теоретические находки встречали понимание в среде классиков сюрреализма. Все это вывело Б. в конце XX в. в ряд видных теоретических предтеч современного искусства, неклассической эстетики последних десятилетий века.

    Соч:

    Gesammelte Schriften. Bd 1–3. Frankfurt /M., 1991;

    Surrealism, the Last Snapshot of the European Intelligentsia // Reflections: Essays, Aphorisms, Autobiographical Writings. N. Y., 1978;

    Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости // Избранные эссе. М., 1996.

    Лит.:

    Roberts J. Walter Benjamin. London, Basingstoke, 1982;

    Wolin R. Walter Benjamin: An Aesthetic of Redemption. N. Y., 1982;

    Buck-Morss S. The Dialectics of Seeing: Walter Benjamin and the Arcades Project. Cambridge/Mass., 1989;

    Cohen M. Profane Illumination: Walter Benjamin and the Paris of Surrealist Revolution. Berkeley, 1993.

    О. Б.

    Берг (Berg) Альбан (1885–1935)

    Один из трех основных представителей так наз. «нововенской школы» XX в. (наряду с А. Шёнбергом и А. Веберном), яркий выразитель австро-немецкого музыкального экспрессионизма и европейского авангарда. Б. создал сравнительно немного сочинений, но они явились видными вехами истории музыки первой половины XX в. и активно повлияли на композиторское творчество дальнейших поколений. Такая судьба выпала на долю двух опер Б. — «Воццек» и «Лулу», Концерта для скрипки с оркестром «Памяти ангела», «Лирической сюиты» для струнного квартета, Пяти оркестровых песен на тексты П. Альтенберга и концертной арии «Вино», Четырех пьес для кларнета и фортепиано. Почти сто лет исполняются его «Семь ранних песен» на стихи различных поэтов.

    Главный парадокс творчества Б. — в нерасторжимости двух эстетик: безобразного, скользящего от реализма к натурализму, и идеально-прекрасного, с героической безнадежностью брошенного в мир XX в. Б. как творческая личность — и реалист, с сочным гротеском рисующий карикатуры персонажей в своих операх, и критик-публицист, выступающий в печати и на радио в защиту нового искусства, и глубочайший лирик, создавший любовно-романтическую музыку, и ученый-схоласт, верящий в магию чисел и симметрии, и религиозный человек, верующий в спасение на небесах.

    Опера «Воццек» — это и протест против милитаризма («Я убежден, что Вы еще не скоро найдете такого страстного антимилитариста, как я»), и протест против унижения «маленького человека» (гротескные фигуры Капитана и Доктора). Реализм доводится до натуралистических деталей: хор храпящих солдат в казарме, сексуальная изобразительность в сцене Мари с тамбурмажором и т. д. Люди опущены на дно жизни: бедная комната Мари, кабак с расстроенным пианино, Воццек в топи болота. При этом все эмоции героев экспрессионистически взвинчены: гипертрофированы вокальные партии Капитана и Доктора, натуралистическим криком обрывается жизнь Мари, с завываниями от ужаса распевают слово «кровь» танцующие в кабаке. По словам Т. Адорно, «всю темноту и вину мира новая музыка взяла на себя». И этому мраку униженности, нищеты, безнадежности и безумия Б. как истинный художник находит столь же сильную равнодействующую — свет, излучаемый самой музыкой: лирична колыбельная Мари, возвышенны ее интонации в сцене с Библией, нежен голос ребенка Мари в последней сцене, а главное — создана собственно музыкальная итоговая кульминация в виде последней симфонической интерлюдии, в которой со всей страстностью передается великое сострадание всем страдающим на земле. Приводятся в действие и все незримые для посвященных эстетические силы «абсолютной музыки» — законченные музыкальные формы (вариации, фуги, рондо и т. д.). В созвучии с идеями своего друга, архитектора А. Лооса, Б. образует квазигеометрическую структуру во всей трехактной композиции «Воццека»: общий план ABA, ось в 3-й сцене II акта, окаймление по 7 сцен с обеих сторон. Позднее, в инструментальных сочинениях Б. пришел к «геометризации» каждого такта и даже каждого звука (в «Лирической сюите»).

    Вершину парадокса в творчестве Б. и во всем музыкальном театре составила опера «Лулу», по Ф. Ведекинду (осталась недописанной). Здесь все герои отрицательны, их неожиданные смерти (из-за влечения к соблазнительнице Лулу и соперничества) нагромождаются друг на друга, как в американских кинобоевиках, сама героиня лишена элементарной человечности, и ее в конце оперы убивает Джек Потрошитель. В начале спектакля персонажи представлены в виде диких зверей, загнанных в клетку. В опере возникают натуралистические и экспрессионистические детали: имитация астматического кашля, стоны Художника, которому перерезают горло, отчаянный крик Лулу перед смертью. Несмотря на это, Б. и такой сюжет воплощает по принципу «роман как жизнь и жизнь как роман». В какой-то момент действия вдруг устанавливается идентификация между одним из героев по имени Альва (у Ведекинда он «автор» пьесы, у Б. — «автор» данной оперы) и самим композитором по имени Альбан. И сочиненная героем-двойником музыка — антипод сценическому действию. Полная страстной лирики и сострадания, она восходит к любовным томлениям «Тристана и Изольды» Вагнера, экспрессии «бесконечных мелодий» симфоний Брукнера и Малера. В этой опере весь свет — в музыке, вся тьма — в сценическом действии, и дальше по пути этого разрыва идти некуда.

    Принцип «жизнь как роман» с поразительной буквальностью реализовался и в чисто инструментальном произведении Б. — «Лирической сюите» для струнного квартета, названной автором «небольшой памятник большой любви». Композитор в рукописи запечатлел подробную словесную картину своих чувств. Например, в связи с V ч.: «Ужас дней с их скачущим пульсом (тт. 19, 51), боль tenebroso ночи, с ее темным течением, когда никак невозможно заснуть (тт. 70, 121). И опять день с его безумным (т. 124) сердцебиением (тт. 127, 201)…» И рядом — излюбленная схоластика чисел Б.: V ч., несколько разделов — 5 х 10; 12 х 10; 21 х 10; 32 х 10; 2 х 23 х 10 тактов.

    Открытием нового художественного парадокса завершилось творчество Б. В Концерте для скрипки «Памяти ангела», написанном под впечатлением кончины молодой девушки, Б. использовал палитру разноообразных психологических красок, передав в кульминации сам ужас смерти. А в качестве противовеса ему ввел нечто «неслыханное» (любимое выражение «нововенской школы») — отрешенно звучащую подлинную цитату из хорала Баха «Es ist genug». В этом контрасте земного и небесного он нашел новый композиторский метод, через 30 лет захвативший всю Европу, полистилистику.

    Соч.:

    Glaube, Hoffnung und Liebe. Schriften zur Musik. Leipzig 1981.

    Лит.:

    Тараканов M. Музыкальный театр Альбана Берга. М., 1976;

    Воробьев Д. Д. О некоторых противоречиях идейно-эстетической концепции оперы А. Берга «Лулу» // Кризис буржуазной культуры и музыка. Вып. 3. М., 1976. С. 163–207;

    Холопова В. Берг // Творческие портреты композиторов. Популярный справочник. М., 1990;

    Redlich H. F. Alban Berg. Wien, 1957;

    Adorno T. Alban Berg. Vienna 1968; 2-я ред. 1978;

    В. Холопова

    Бергсон (Bergson) Анри-Луи (1859–1941)

    Представитель «философии жизни» и интуитивизма. С 1900 г. — профессор Коллеж де Франс, с 1914— член Французской Академии, лауреат Нобелевской премии по литературе (1927). В бергсоновской разновидности «философии жизни» ассимилированы многие идеи Шеллинга, Шопенгауэра, Ницше, Мен де Бирана, Ренувье, Э. Бугру и др. Эстетические воззрения Б. формировались в полемике с позитивизмом в философии и натурализмом в искусстве. Доминирующая проблематика всего наследия Б. — творчество, хотя эстетической в традиционном смысле является лишь одна его работа — «Смех».

    Творчество для Б. — объективный космический процесс, обусловленный мистическим «жизненным порывом» (élan vital). Действительность, творящаяся у нас на глазах, эстетична, она — произведение искусства, неизмеримо более богатое, чем шедевр величайшего художника: «Одна травинка не более похожа на другую, чем Рафаэль на Рембрандта». Однако если задачей эстетики считать анализ результатов творческой деятельности, то философия Б. делает невозможным существование такой науки — «эстетика, которая могла бы быть написана этим философом, была бы эстетикой чистого восприятия». Развертывание разнообразных форм жизни, изменчивость мира трактуется Б. как «творческая эволюция», инициируемая «жизненным порывом». Жизнь выступает в его философии в качестве подлинной реальности, изменяющейся во времени целостности. Разложение, затухание жизни приводят к появлению таких противоположных друг другу продуктов этого распада, как дух и материя. Постижение целостности жизни возможно, по Б., лишь в акте иррациональной интуиции, особого рода «симпатии», слияния субъекта и объекта.

    «Жизненный порыв» проявляет себя и в движении индивидуальной психики, в непрерывном потоке бесконечно изменчивых состояний внутреннего мира человека, обозначенном Б. как «длительность» (durée). Взаимопроникновение текучих и неразделимых субъективных образов и личностных переживаний, образующих «длительность», также схватывается в алогичной интуиции. По Б., постигая индивидуальную, конкретную «длительность» в акте самонаблюдения, мы приобщаемся тем самым к «жизненному порыву», к вселенской эволюции.

    Онтологические и гносеологические построения Б. во многом определили характер его эстетических и социокультурных идей, суждений о природе, происхождении и функциях искусства, его критику интеллектуализма. Б. утверждал, что интеллект не пригоден для познания конкретного времени, «длительности», «жизни», поскольку не способен постичь движение. Подобно тому как это делается в кинематографе, интеллект омертвляет движение, превращая его в последовательность моментальных снимков, запечатлевающих отдельные фазы, а не процесс в целом. Интеллект, утверждает Б., слишком подчинен интересам практической деятельности, чтобы служить инструментом подлинного познания. Все предметы в свое время были классифицированы с точки зрения пользы, которую можно извлечь из них. Мы оперируем понятиями, обозначающими эти предметы. Художественная интуиция, согласно Б., позволяет преодолеть разобщенность сознания и действительности. Всякое искусство — будь то живопись, скульптура, поэзия или музыка — имеет своей единственной целью устранять практически полезные символы, общепринятые, условные общие положения, одним словом, все, что скрывает от нас действительность, — говорит философ. «Искусство, несомненно, есть лишь более непосредственное созерцание природы».

    Чистота эстетического восприятия предполагает особую незаинтересованность, «бескорыстие», отрешенность от всякого практического интереса. «Если бы отчужденность была полной, если бы душа не соприкасалась ни одним из своих восприятий с действием, это была бы душа художника, какого еще не видел свет. Она преуспела бы во всех искусствах или, вернее, она слила бы их все в единое искусство. Она воспринимала бы все вещи в их первоначальной чистоте — формы, краски и звуки мира материального в такой же степени, в какой и движения внутренней жизни». Наряду с интуицией-видением Б. выделяет интуицию-порыв, то есть такую эстетическую интуицию, природа которой динамична и соответствует подвижности схватываемой и даже творимой в интуиции реальности. В «Двух источниках морали и религии» (1932) он указывает, что интуитивное совпадение автора с его темой рождает «оригинальную и неповторимую эмоцию». В его дальнейшей работе эта первоначальная эмоция выполняет роль камертона, по которому настраивается весь оркестр художественных средств. Гениальное произведение, как правило, исходит из единственной в своем роде эмоции, которая считалась невыразимой, но которая, однако, хотела выразить себя. То же самое происходит с любым произведением, каким бы несовершенным оно ни было, если в нем есть хотя бы элемент творчества. Всякий, кто упражнялся в литературной композиции, может констатировать различия между умом, предоставленным самому себе, и умом, который опаляется огнем неповторимой эмоции, рожденной интуицией. В первом случае дух работает без одушевления, комбинируя идеи, которые общество уже зафиксировало в словах. Во втором же — исходный материал как бы предварительно переплавляется и лишь затем застывает вновь, но уже в идеях, которые определил творящий дух.

    Реализация замысла, по Б., протекает не без участия интеллекта. Что может быть более стройного и мудрого, спрашивает он, чем симфония Бетховена? Но весь свой долгий труд упорядочения, переделки и выбора, который происходит в интеллектуальном плане, музыкант соотносит с неделимой эмоцией, которой, без сомнения, интеллект помогает выразиться в музыке, но которая сама по себе есть более чем музыка, и более чем интеллект. Эта эмоция зависит от воли, и художник каждый раз должен прилагать усилия, как это делает глаз, чтобы вновь увидеть звезду во мраке ночи. Согласно Б., специфика художественного творчества состоит также в том, что его результатом всегда является нечто абсолютно новое, которое невозможно предвидеть. Верховный разум мог бы предсказать, высчитать все события в инертном мире, движение же духа, то есть «длительность», предвидеть невозможно: каждый последующий момент радикально преобразует целое. Философ делает вывод о бессмысленности категории «возможность» применительно к художественному творчеству: возможное «не предшествует действительному», но появляется одновременно с ним, как «мираж настоящего в прошлом». Художник создает возможное одновременно с действительным, когда он завершает свое произведение. Реализованное произведение объявляется Б. неповторимым — а потому уникальным и эстетически ценным — вне зависимости от его художественных достоинств. Пусть данная картина, пишет философ, не обладает достоинствами произведений Рембрандта или Веласкеса; все же она целиком неожиданна и в этом смысле так же оригинальна.

    Помимо интуиции длительности Б. допускал особую интуицию пространства, которую, вслед за Кантом, определял как форму чувственности. Интуиция пространства заставляет жить в обществе и пользоваться речью. Но чем полнее осуществляются условия социальной жизни, тем сильнее становится поток, выносящий из глубины наружу наши переживания, которые постепенно кристаллизуются и превращаются в «вещи», отделятся не только друг от друга, но и от нас самих. Таким путем образуется социальное «Я» — бесцветная тень бесконечно разнообразного и яркого индивидуального «Я». Переходя от внутреннего к внешнему «Я», мы только думаем, что анализируем свое чувство. На самом деле мы заменяем его «рядоположенностью инертных состояний, выражаемых словами, из которых каждое составляет общий элемент и, следовательно, безличный осадок впечатлений, полученных в определенных условиях всем обществом». Социальное «Я» — это обезличенная личность.

    Комедия, говорит Б. в работе «Смех», не бескорыстна, как чистое искусство. Организуя смех, она воспринимает общественную жизнь как естественную среду и поворачивается спиной к подлинному искусству, для которого характерен разрыв с обществом. В комедии, как в индуктивных науках, наблюдение всегда остается внешним, и результаты его поддаются обобщению. Проникнуть слишком глубоко в человеческую личность, связать внешние действия с очень глубокими внутренними причинами значило бы принести в жертву все, что есть смешного в этом действии. Задача совершенной комедии — изображать то, что есть в личности повторяющегося, устойчивого, общего, то есть изображать типы. В отличие от комедии, согласно Б., в драме должен быть преодолен стабильный, но поверхностный покров чувств и понятий. Цель драмы — раскрывать глубоко скрытую часть нас самих — то, что можно было бы назвать трагическим элементом нашей личности. Под полезными навыками и психологией общежития драма находит лежащую глубже них реальность — смутный мир неопределенных чувств, которым хотелось бы существовать, но которые уступают натиску потребностей и практических расчетов рассудка. Драма бросает в нашу душу призыв к бесконечно древним атавистическим воспоминаниям. Согласно Б., трагическому поэту нет нужды наблюдать людей, жить интересами общества, проблемами своей эпохи: в могучем усилии самонаблюдения он погружается в самого себя, а затем при содействии фантазии выявляет в законченных творениях то, что природа вложила в него в виде задатка или намека. Так, Шекспир не был ни Макбетом, ни Гамлетом, ни Отелло, но он был бы и тем, и другим, и третьим, если бы обстоятельства и сознательное волевое стремление взорвали бы то, что смутно бродило в душе великого трагика.

    Эстетика Б. оказала сильное влияние на многие течения западного искусства XX в. Правда, ряд высказанных философом идей можно обнаружить у его современников, пришедших к аналогичным воззрениям независимо от его сочинений, — Малларме, Реми де Гурмона и некоторых других. Антипозитивистская философия, созданная Б., явилась, однако, определенным теоретическим подспорьем для эстетических установок кубизма, симультанеизма, унанимизма, дадаизма и т. д., которые противопоставляли себя натурализму и реалистической традиции. Эстетика Б. прокладывала дорогу искусству модернизма, отметая все, что можно отнести к традиции.

    Существенное значение для формирования неклассической эстетики имела иррационалистическая концепция личности, сформулированная Б. в полемике с позитивистской моделью человека. Согласно Б., интимная сущность индивидуальной жизни — это «длительность», конкретное время, или память: по сути, «всякое восприятие есть уже воспоминание». В работе «Непосредственные данные сознания», рассматривая механизм восприятия и соотнесенности с памятью, он писал: «Я вдыхаю запах розы, и в моей памяти тотчас воскресают смутные воспоминания детства. По правде сказать, эти воспоминания вовсе не были вызваны запахом розы! Я их вдыхаю с самим этим запахом, в который они входят». Эти размышления — своеобразная модель многотомной эпопеи Пруста об «утраченном времени». В споре с эстетикой натурализма бергсонизм утверждал новое понимание предмета искусства (память, поток сознания) и новую, противоположную позитивизму, концепцию творческого метода. Влияние бергсоновской философии на литературу и театр особенно широко распространялось в первые два десятилетия XX в. (Р. Роллан, П. Клодель, А. Батай, М. Метерлинк). Отмечая, что психологический роман может быть в большей или меньшей степени достоверным, Б. заявлял, что всякий роман (хороший или плохой), по сути, оставляет нас в относительном, тогда как истинная цель художественной интуиции — раскрыть абсолютное. «Описание, история, анализ оставляют меня в относительном. Одно только слияние с самой личностью дало бы мне абсолютное». Школа «потока сознания» (вплоть до Н. Саррот) опиралась на эти идеи Б. Ему принадлежит мифологическая концепция происхождения искусства, развитая в книге «Два источника морали и религии». По его мнению, страх неизбежной смерти парализовал бы волю людей и сделал бы невозможной их жизнедеятельность. Однако природа предусмотрела особый защитный механизм — мифотворческую способность сознания, благодаря функционированию которой появляется вера в духов, в продолжение жизни после смерти, в бессмертие. Мифотворческая способность, создающая образы примитивных религиозных представлений («статическая религия»), с развитием культуры и разложением этих наивных верований продолжает функционировать, создавая вымышленные персонажи, являющиеся началом искусства. Художественные образы, по Б., — побочный продукт мифотворческой способности, главное предназначение которой — защита человека от страха смерти.

    В эстетическом наследии Б. привлекают призывы к духовной полноте творчества, защита специфических и фундаментальных проявлений искусства, тезис о незаменимости интуиции в постижении жизни, утверждение новаторской миссии художника.

    Соч.:

    Собр. соч. Т. 1–5. СПб, 1913–1914.

    Лит.:

    Новиков A. B. От позитивизма к интуитивизму. М., 1976;

    Свасьян К. А. Эстетическая сущность интуитивной философии А. Бергсона. Ереван, 1978;

    Antliff M. Inventing Bergson: Cultural Politycs and the Parisian Avant-Garde. Princeton, N. J., 1993;

    Gillies M. A. Henri Bergson and British Modernism. Montreal, 1996.

    А. Новиков

    Бердяев H. a. (см.: Религиозная эстетика России)


    Бессознательное (см.: Фрейд)


    Богема

    Артистическая среда с присущей ей особой атмосферой, нравами, жаргоном, манерой одеваться, способами общения. Происходит от bohemia — цыганский. Для характеристики артистической среды стало применяться с середины XIX в. Возникнув у Мюрже («Сцены из жизни богемы», 1840), это понятие широко распространилось благодаря популярности одноименной оперы Пуччини (1896), претерпев существенную эволюцию к настоящему времени. Вхождение понятия «Б.» в научную и литературную лексику отразило реальные процессы, происходившие в художественной среде. С вовлечением продуктов художественного творчества в условия рынка (ср.: Арт-рынок, Арт-номенклатура), в культуре начинают возникать общности художников, старательно созидаемая и охраняемая ими среда, наиболее благоприятная для профессионального и человеческого общения. Актеры, музыканты, литераторы, художники, поэты образуют внутрицеховые гнезда своего артистического мира. Подобная стратификация, подчеркивающая специфику и некоторую социальную маркированность артистических групп, особенно усиливается с середины XIX столетия. Высвобождение деятелей искусства из-под опеки мецената, возникновение самостоятельных антреприз, включение исполнительского творчества в коммерческую деятельность сделало артистическое общение неотъемлемым элементом художественной жизни. Это уже не литературный салон конца XVIII или начала XIX в. с его хотя и не явной, но сохранявшейся ритуализованностью, задающейся рамками светского политеса. Это артистический мир, Б., свободная от любых внешних пут среда, в которой внутренний мир художника, музыканта, поэта является во всей своей обнаженности, импульсивности, парадоксальности несочетающихся полюсов.

    Изучение феномена Б. проливает свет не только на творческую, но и на бытийную биографию художника как определенную культурную форму. Тем самым создаются предпосылки для осмысления фигуры творца в единстве всех его проявлений, в том числе и за пределами искусства, как человека со своим самобытным поведением, образом жизни, судьбой.

    В России нач. XX в. понятие Б. употребляется для обозначения художественной элиты (Шаляпин, Нижинский, Комиссаржевская, Врубель, Вяльцева, Дягилев, Куприн и др.), отражает взгляд на творческую личность как властителя дум, хотя и несет некоторый отголосок изнанки артистической жизни. Иной социально-культурный статус обнаруживает в это же время артистический мир Западной Европы: художественную богему здесь в большей степени олицетворяют «блудные дети буржуа», живущие в атмосфере «творческих энергий, эфира, алкоголя и дешевых духов цариц полусвета» (С. П. Батракова) Общество, вызвавшее к жизни Б., на определенном этапе само оказывается заинтересовано в созерцании и впитывании всех присущих ей парадоксов. Уже в культуре начала XX в., насытившейся автоматизмами усредненного существования, проявляются потребности к эпатирующим формам поведения, романтическому декадентству, разбивающим педантизм «домашних добродетелей». «Соблазны артистизма» усиливают магию художественной Б., внимание к рискованно-ярким, «нелегальным» сторонам ее жизни: от творческих сумасбродств до специальных форм общения, жаргона, одежды. Этот же фактор усиливает театрализацию бытового поведения актеров и художников. Видя на себе заинтересованный взгляд общества, артист как бы доорганизовывает себя, придавая своим поступкам некий сверхбытовой смысл, осуществляя своим поведением своеобразный творческий акт.

    Изучение ролевого поведения художника как единственно возможного способа его творческого и повседневного бытия позволяет по-новому взглянуть на проявление в его фигуре индивидуального и общекультурного, понять его своеобразие как психологического типа. Были и небылицы о постоянных смещениях божественных качеств артиста в дьявольские и наоборот, всевозможные «странности» и «аномалии» художника в этом случае предстают не как случайные, а как структурные черты его личности, как «неотрефлексированные» проявления художественного.

    Лит.:

    Веселовский Ю. Французское общество конца XIX века в литературных типах того времени // Вестник Европы. СПб. 1902, кн. 3–4.;

    Кривцун О. А. Художник и артистический мир // Человек, 1993, № 2;

    Россов Н. О богеме //Артистический мир, 1916, № 28;

    Поспелов Г. Г. О концепциях «артистизма» и «подвижничества» в русском искусстве начала XX века // Советское искусствознание. М., 1978;

    Стернин Г. Ю. Русский художник начала XX века в восприятии современников // Советское искусствознание. М., 1975;

    Kreuzer H. Die Boheme. Stuttgart, 1968.

    О. Кривцун

    Боди-арт

    (body art — англ.: телесное искусство)

    Художественное направление, использующее в качестве «сырой реальности» тело, телесность, позу, жест — невербальный язык тела. Близок к поп-арту, обыгрывающему артифактуальность бытовых предметов, а также к хэппенингу и перформансу с их публичной импровизационностью. Объектом Б. -а. служит как тело модели, так и его фотографии, муляжи. Композиции создаются по принципу живых картин. Философско-эстетическая специфика связана с повышенным интересом к пограничным экзистенциальным ситуациям: жизнь — смерть, Эрос — Танатос, сознание — бессознательное, искусство — не-искусство. Другая доминанта — социальная, расовая, национальная, сексуальная самоидентификация, фрейдистская символика, садомазохистские мотивы.

    Боль, насилие, риск, телесные страдания — эпицентр творческих интересов: Ж. Пан (Франция) публично причиняет себе боль, К. Бёрден (США) побуждает своего друга выстрелить в него в выставочном зале, Р. Шварцкоглер (Австрия) по кусочку отрезает собственную плоть и умирает от потери крови, что запечатлевается на фотопленку. Эти темы обретают особую актуальность в 70-е гг., когда Б. -а. становится достоянием панк-культуры с ее пристальным вниманием к проблемам агрессии и саморазрушения. Тело как первичный объект собственности, право распоряжаться им, его жизнью и смертью, проблематика аутоназии и сексуальных домогательств, мотив тела-фетиша, тела-вещи — современные концептуальные аспекты Б. -а. Последний существует также в феминистской модификации, интерпретируется сексуальными меньшинствами.

    Б. -а. возникает в 1964 г. в Вене. Его первые манифестации — вызывающие нудистские акции Г. Брюса и опыты Р. Шварцкоглера, связанные с различными возможностями языка тела. Их американские последователи изучают взаимосвязи поэтического и телесного языка (В. Аккончи), а также такие ракурсы телесности как гримаса (В. Ноуман), царапина (Д. Оппенгейм), порез (Л. Смит), укус (В. Аккончи). О теле как объекте и средстве искусства, его основе размышляют французские теоретики и практики Б. -а. — М. Журниак («Месса по телу», «Договор о теле»), Д. Пан, У. Лути, Ф. Плюшар. В русле структуралистской традиции тело трактуется как знак, скольжение означаемого и означающего.

    Б. -а. иронически обыгрывает дадаистские (см.: Дада) традиции: человек-фонтан Б. Ноумена — парафраз дюшановского писсуара. В нем сильно игровое начало: композиции Л. Онтани копируют знаменитые картины; У. Лути, Ю. Клауке, Л. Кастелли обыгрывают возможности травестии и макияжа; Гильберт и Джорж предстают в виде живых скульптур.

    Искусство постмодернизма прибегает к Б. -а как элементу инсталляций и перформансов.

    Лит.:

    Pluchart F. L'Art corporel. P., 1974 (cat. d'expo.);

    Vergine L. Il Corpo corne linguaggio. Milan, 1974;

    Pluchart F. L'Art corporel // Attitudes, 1975, 18/20;

    Dorfles G. Le Body Art. Milan, 1977;

    Groupes, mouvements, tendances de l'art contemporain depuis 1945. 2 éd. P., 1990

    H. M.

    Бодрийар (Baudrillard) Жан (p. 1929)

    Французский эстетик, культуролог и социолог. Профессор университета Париж-Х. Снискал себе несколько двусмысленные титулы мага постмодернистской (см.: Постмодернизм) сцены, гуру постмодерна, Уолта Диснея современной метафизики, «меланхолического Ницше», подменившего сверхчеловека «смертью субъекта». Действительно, бодрийаровский стиль не отличается философической серьезностью, присущей деконструкции. Идеи Ж. Дерриды и взгляды Б. — теории разных уровней. Однако, как это ни парадоксально, именно «поп-философская», мнимо-поверхностная рекламная упаковка бодрийаровской концепции обеспечила ей близость к постмодернистскому искусству и была более органично и непосредственно воспринята им, чем теоретический опыт «парижской школы» (Ж. Деррида, Ж. Лакан, Ж. Делёз, Ж. -Ф. Лиотар, Ю. Кристева, Ц. Тодоров и др.). Постструктурализм и постфрейдизм этой школы мысли, несомненно, заложили философско-эстетические основы постмодернизма, однако его художественная практика, возникшая и бурно развившаяся в США, долгое время оставалась без их теоретического присмотра в качестве неопознанного эстетического объекта. «Модный», «легкий» Б. со своей концепцией симулякра, обращенной непосредственно к новейшему искусству, отчасти заполнил эту лакуну, навел мосты между эстетической и художественной ипостасями постмодернизма. Его взгляды не лишены внутренней целостности, концептуально выстроены.

    Термином «симулякр» Б. начинает оперировать в 1980 г. Именно в этот период начинается постмодернистский этап его творчества. Однако ранние труды во многом подготовили переход на постмодернистские позиции. Они были посвящены своего рода социологическому психоанализу мира вещей и общества потребления, не чуждого семиологии, структурализму и неомарксизму (большое влияние на Б. оказали взгляды Ф. де Соссюра, Р. Барта, Г. Лукача, Г. Маркузе, А. Лефевра). Доминантой являлась роль культуры в повседневной жизни, вещь-знак. В духе леворадикального протеста Б. критикует эстетику общества потребления, чутко подмечая усталость от переизбытка — как в потреблении, так и в производстве вещей-объектов, доминирующих над субъектом. Предлагая семиологическую интерпретацию структуры повседневной жизни, он подразделяет вещи на функциональные (потребительские блага), нефункциональные (антиквариат, художественные коллекции) и метафункциональные (игрушки, гаджеты, роботы), подчеркивая, что новое поколение выбирает последние.

    Симулякр — своего рода алиби, свидетельствующее о нехватке, дефиците натуры

    Симулякр — своего рода алиби, свидетельствующее о нехватке, дефиците натуры и культуры. Утрачивается принцип реальности вещи, его заменяют фетиш, сон, проект (хэппенинг, саморазрушающееся и концептуальное искусство). Нарциссизм вещной среды предстает симулякром утраченной мощи: реклама как симуляция соблазна, любовной игры эротизирует быт. Человек вкладывает в вещь то, чего ему не хватает: множащиеся вещи — знаки фрустрации — свидетельствуют о росте человеческой нехватки. И так как пределов насыщения нет, культура постепенно подменяется идеей культуры, знаковой прорвой.

    Сопоставляя классическую и постмодернистскую эстетику, Б. приходит к выводу об их принципиальных различиях. Фундамент классической эстетики как философии прекрасного составляют образность, отражение реальности, глубинная подлинность, внутренняя трансцендентность, иерархия ценностей, максимум их качественных различий, субъект как источник творческого воображения. Постмодернизм, или эстетика симулякра, отличается внешней «сделанностью», поверхностным конструированием непрозрачного, самоочевидного артефакта, лишенного отражательной функции; количественными критериями оценки, антииерархичностью. В ее центре — объект, а не субъект, избыток вторичного, а не уникальность оригинального. Неопределенность, обратимость становятся главными признаками постмодернистского культурного проекта. Конец классической способности суждения, снятие оппозиций между прекрасным и безобразным выливаются в постмодернистский художественно-эстетический карнавал, чья единственная реальность — симулякры нейтральных, недифференцированных знаков и кодов. В результате симулякризации артефакта форма становится его единственным содержанием.

    В трудах Б. 80–90 гг. все явственнее-звучит обеспокоенность, вызванная утратой искусством своей специфики, необратимой деконструкцией художественной ткани, стереотипизацией симулякров. Характеризуя постмодернистский проект как тактику выживания среди обломков культуры, Б. критикует его инерционность, нигилистич-ность, отсутствие теоретического якоря. Такая критика изнутри тем более знаменательна, что создатель концепции симулякра сомневается в перспективах ее развития. Наблюдая неконтролируемое разрастание симуляции в постмодернистском искусстве, Б. высказывает озабоченность подобной ситуацией, чреватой катастрофой как субъекта, так и объекта. С иронией, переходящей в сарказм, говоря о неприличном, гиперреальном, неконтролируемом экстазе объекта — прекраснее прекрасного, реальнее реального, сексуальнее сексуального — он опасается «мести хрусталя» — ответного удара перекормленного объекта по изможденному субъекту. Косный, инертный объект соблазняет и подчиняет себе субъект-жертву.

    В сложившихся обстоятельствах необходим выбор стратегии. Б. анализирует три стратегические модели — банальную, ироническую и фатальную. Банальная линия связана со стремлением более умного субъекта контролировать объект, реально властвовать над ним — она ушла в прошлое. Ироническая позиция основана на мысленной власти субъекта над объектом — она ирреальна, искусственна. Наиболее продуктивной Б. представляется фатальная стратегия, когда субъект признает дьявольскую гениальность объекта, превосходство его блестящего цинизма и переходит на сторону этого объекта, перенимая его хитрости и правила игры. Объект долго дразнил субъекта и, наконец, соблазнил его.

    Порывая с классической декартовской философией субъекта, Б. создает свой вариант неклассической эстетической теории, вдохновляясь патафизикой А. Жарри, абсурдизмом Э. Ионеско, идеями Ж. Батая о творческом выходе «Я» за свои пределы. Рекомендуя субъекту конформистски следовать за объектом, он предвидит превращение эстетики симулякра в эстетику исчезновения, где вместо реальной жизни торжествуют мертвые формы. Реализацией подобной антиутопии Б. считает США — «мировой объект», «вечную пустыню», лишенную подлинной истории и культуры. Протестуя против американизации европейской культуры, он видит в ней угрозу эстетизированным формам жизни, чреватую нулевым градусом радости, удовольствия.

    Концепция Б. лишена хеппи-энда. Постмодернистская эстетика соблазна, избытка знаменует собой, по его мнению, триумф иллюзии над метафорой, чреватый энтропией культурной энергии. «Куда же податься? В Берлин? Ванкувер? Самарканд?» — вопрошает Б. Этот вопрос не лишен смысла. Полемизируя с М. Фуко, Р. Бартом, Ж. Лаканом, Ж. Дерридой, Ж. Делёзом, Ж. -Ф. Лиотаром, Б. тем не менее остается в рамках постструктуралистской эстетики, хотя и вносит в нее такие новые понятия, как симулякр, соблазн, экстаз, ожирение и др. Он одним из первых почувствовал, что избыточность, «переполненность» постмодернистской эстетики являются, возможно, теми признаками адаптации эстетического к изменившимся условиям бытования культуры, которые дают дополнительные возможности ее выживания: ведь симулякры укоренились не только в «Ванкувере», но и в «Самарканде». Эстетическая концепция Б. оказала влияние на художественную практику симуляционизма (X. Стайнбах, Д. Куне) и феминизма (С. Шерман, Ш. Левин, Б. Крюгер).

    Осн. соч.:

    Le système des objets. P., 1968;

    La société de consommation. Ses mythes. Ses structures. P., 1978;

    De la séduction. P., 1979;

    Simulacres et simulations. P., 1981;

    Les stratégies fatales. P., 1985;

    Amérique. P., 1986;

    Cool Memories. P., 1987;

    Selected Writtings. P., 1988.

    Лит.:

    Kellner D. Jean Baudrillard. From Marxism to Postmodernism and Beyond. Stanford, 1989.

    H. M.

    Бойс (Beuys), Йозеф (1921–1986)

    Один из крупнейших немецких художников второй пол. XX в. С 1941 г. участвовал в качестве летчика немецкой авиации во Второй мировой войне на Восточном фронте; в 1943 г. был сбит в Крыму между советским и немецким фронтами. Его спасли местные татары, согревая и залечивая раны с помощью народных средств — войлока, животного жира и т. п. Эти материалы затем заняли главное место среди материалов его искусства. До 1945 г. был в советском плену. Вернувшись в Германию, учился в Дюссельдорфской художественной академии. Начал выставляться с 1953 г. В 1961-72 гг. — профессор Дюссельдорфской академии. С конца 60-х активно занимался политической деятельностью леводемократической ориентации, создал студенческую партию, участвовал во многих политических акциях, за что и был отстранен от работы в Академии; в 80-е гг. сотрудничал с партией Зеленых. Считал для себя участие в политической и социальной жизни не менее важным делом, чем искусство. Б. — типичный представитель ПОСТ-культуры (см.: ПОСТ-). С начала 50-х гг. работал в области создания абстрактно-предметных объектов, пространственных скульптур, инсталляций, энвайронментов, с 1963 г. регулярно создавал (и активно участвовал в них) перформансы. Основные материалы его объектов — предметы, бывшие в употреблении: одежда, мебель, бесчисленные вещи домашнего обихода, детали различных приборов и механизмов, электро- и радио-аппаратуры, но также и засохшие продукты питания (хлеб, сыр, колбаса), сушеные насекомые, чучела птиц и мелких животных; часто работал с медью, сталью, алюминием, но особой его любовью пользовались фетр (или войлок) и твердый жир, которые он впервые ввел в арт-практики и активно эксплуатировал, охотно объясняя их символическую значимость в жизни людей. Многим из своих объектов и проектов Б. давал символические (часто абсурдные) названия, требовавшие толкования. Он первым разъяснял символику и семантику своих произведений, намечая тем самым путь для дальнейших герменевтических процедур. Иногда его творчество обозначают как «тяжелый символизм». Точнее было бы назвать его атавистическим вши архаизаторским символизмом.

    Активно используя в своих объектах и энвайронментах множество предметов из повседневной жизни (см.: Повседневность), Б. отмежевывался от реди-мейд Дюшана и идеологии использования вещи концептуалистами (см.: Концептуализм). В его проектах все вещи и их синтаксические связи, как правило, символичны. При этом семантика его символических полей поддается только частичной вербализации. Она возникает на пересечении двух предметно-визуальных семиотических уровней. С одной стороны, он, как и многие его современники, активно использовал в своих инсталляциях и перформансах предметы и материалы технической цивилизации; с другой — материалы, продукты и порождения природы. Из материалов это твердый жир и фетр; кроме того, большую роль в его проектах играют некоторые животные (их знаки, мертвые тушки или чучела и даже живые особи), которые лично ему представлялись почти сакральными: олень, койот, заяц. Фетр и жир (из толстого фетра он делал одежду, заворачивался в него в перформансах, размещал в той или иной форме в пространстве экспозиции; из жира изготовлял большие геометрические скульптуры (Музей искусства в Мёнхенгладбахе), знаменитый «Fettstuhl» («Жировой стул», 1963), использовал его в перформансах) связаны у него с изживанием психической травмы, полученной во время войны, когда эти вещества спасли ему жизнь. Их витальную энергию (природную энергию жизни) Б. попытался сконцентрировать в своих проектах. С этой же травмой, видимо, связано сакрально-магическое отношение Б. к названным животным, к анимизму природы в целом. На отыскание глубинных связей между витальными символами природы и предметами внешне конфликтующей с ней технической цивилизации и ориентировано творчество Б. В его толкованиях олень предстает «теплым, позитивным элементом жизни»; он появляется в моменты смертельной опасности для человека, одарен особой духовной силой, является проводником души. Фетр (войлок) — изолятор, хранитель энергии (тепловой, прежде всего, ибо тепло спасло замерзавшего в зимнем Крыму Б.), защитник покоя и тишины; его серый цвет усиливает по контрасту гаммы природных цветов и т. п. Жир помимо сакральной целительной энергии символизирует природный позитивный хаос; его меняющиеся от температуры форма и свойства — символ глубинного витального начала в жизни. Подобной наивной семантикой Б. наделял все свои работы и их отдельные элементы. С ее помощью он искал пути проникновения к первоистокам жизни, природы; с ней же связывал и свои упрощенные представления о социальной справедливости и переустройстве общества на новых природных основаниях.

    В концентрированном виде (множество объектов и элементов перформансов) творчество Б. представлено в «Блоке Б.» в Гессенском музее в Дармштадте. Этот Блок, занимающий сегодня 7 залов, формировался с 1967 г. при активном участии самого Б. Он хорошо отражает все стороны его творчества. Фактически перед нами в сжатом виде вещный космос жизни среднего европейца середины XX в., который при использовании заданного самим Б. герменевтического ключа разворачивается в достаточно сложный семантический ландшафт, пульсирующий и какими-то архаическими сакрально-магическими энергиями, и витальными потоками, и атавистическими представлениями, и евразийской мифологией, и современными цивилизационными ритмами и политическими страстями. Например, хранящиеся здесь подшивки газет сам Б. называл компактными «батареями»(-аккумуляторами) идей, содержащими такую информацию о нашем времени и обществе, какой (по объему) не дошло до нас от многих столетий прошлого.

    Перформансы Б. были наполнены духом шаманизма. В них он пытался обрести некий глубинный опыт контактирования с природой через посредство своеобразных симулякров магических действий с природными фетишами. В одном из перформансов он 9 часов пролежал на полу завернутый в рулон из войлока в компании двух мертвых зайцев. Углы и стены комнаты были залеплены жиром, на стене висел пучок волос и два ногтя. Через микрофон Б. издавал какие-то животные звуки (имитируя голоса зайцев и оленя), которые вперемежку с современной музыкой транслировались по всей галерее и на улицу. В перформансе «Как объяснять картины мертвому зайцу» (1965) он покрыл свою голову медом и золотым пигментом, привязал стальную подошву к правому ботинку и войлочную к левому (изображая этим «тяжелое основание и душевное тепло») и затем провел три часа в молчании, гримасами и жестикуляцией объясняя свои картины мертвому зайцу, которого он держал в руке. Один из перформансов 1966 г. с обитым фетром роялем носил название: «Гомогенная инфильтрация для рояля, талидо-мидний ребенок — величайший современный композитор». В другом перформансе Б. играл с живым койотом и т. д. и т. п.

    В Музее современного искусства во Франкфурте/Майн в специальном пространстве размещена классическая инсталляция Б., озаглавленная «Blitzschlag mit Lichtschein auf Hirsch» (варианты перевода: «Олень при вспышке молнии», «Разряд молнии в оленя» и т. п., 1958–1985). Удар молнии изображен здесь в виде вертикальной шестиметровой клинообразно расширяющейся книзу бронзовой формы, первоначально замыслен-ной как гора глины. На полу расположены некие формы из алюминия, означающие оленя; вокруг них разбросано 35 аморфных мелких форм, символизирующих праживотных; находящаяся неподалеку трехколесная тележка с киркой на ней означает козу и некая форма на подставке для работы скульптора — Boothia Felix — полуостров на северном побережье Америки. Современный искусствовед дает следующее толкование этой композиции: «Boothia Felix и Blitzschlag, как два вертикальных элемента в пространстве, указывают на первичные силы природы, силы и энергии неба и земли, и на истоки наук о природе и ее закономерностях. Горизонтальные, распростертые на полу фигуры животных: оленя, праживотных и козы описывают начало эволюционного процесса в мире. История творения становится понятной, и речь при этом идет об отношении природы и культуры» (М. Крамер). Сам Б. так определял назначение искусства: «Задача искусства заключается в том, чтобы витализировать образность человека… Искусство необходимо не для того, чтобы объяснять вещи, но для того, чтобы поразить человека и активизировать все его органы чувств: зрение, слух, чувство равновесия…». Собственно на это и была направлена вся его деятельность как художника.

    Лит.: TisdallС. Joseph Beuys. N. Y., 1979;

    Adriani G., Konnertz W., ThomasК. Joseph Beuys. Leben und Werk. Köln, 1981.

    В. Б.

    Борхес (Borges Jorge Luis) Хорхе Луис (1899–1986)

    Агрентинский писатель, поэт, эссеист, получивший мировую известность благодаря своим эстетическим инновациям, связанным с эзотерическим, метафизически-фантазийным, поэтическим методом творчества. Существенное влияние на формирование философско-эстетических взглядов Б. оказали идеи Беркли и Шопенгауэра, творчество Киплинга, Уэллса, Честертона, Стивенсона, Уитмена. Кросс-культурность — его родовая черта: благодаря своей бабушке-англичанке Б. свободно говорил и читал по-английски, за годы жизни в Швейцарии и Испании (в период Первой мировой войны) овладел французским и немецким. В Испании он увлекся ультраизмом — школой поэтического авангарда, близкой к экспрессионизму и дадаизму — и стал одним из соавторов его манифеста. Однако славу ему принесли не ультраис-тские эксперименты, а отклоняющиеся от реалистического мейнстрима в аргентинской литературе «Пьер Менар, автор Дон Кихота» (1939), «Смерть и компас» (1942), «Фикции» (1944), «Алеф» (1949), «Юг» (1953). Темы его творчества — время, одиночество, смерть. Символом жизни, аллегорией человеческого существования становится лабиринт. Постижение его структуры связано с обнаружением своего тайного «Я», осознанием бесплодности поисков смысла жизни, то есть со смертью. Подчеркивая универсальность фантастики, Б. исходит из видения литературного творчества не как художественного отражения действительности, но как «задумчивости чувств», поэтического воссоздания культурных лабиринтов, образовавшихся в ходе исторического развития человечества. Их модель — таинственные лабиринты гностицизма и кабаллистики. Сущность искусства усматривается в окружающей его ауре нереальности. Ее созданию способствует отказ от классической каузальности, пространственно-временных связей, линейного типа повествования.

    Б. считает поиски истины бесперспективными. Философия и теология для него — «временные» системы мышления, уступающие силе воображения. Бессильна и психология, так как человеческое поведение зависит от недоступных пониманию феноменов. Бесплодные поиски истины и смысла рождают чувство абсурда. Свою художественную задачу Б. видит в исследовании безликих персонажей, оказавшихся в архетипической ситуации. Путь к концептуализации и формализации вымышленного мира — эстетическое совершенство. Б. создает галлюцинаторный мир художественных абстракций, парадоксов; приметы его литературного стиля — оксюморон, метонимия. Иронизм писателя выражается в смешении вымысла и эссеистики, в фиктивных сносках, призванных сбить с толку эрудитов, породить у читателей чувство неуверенности.

    Бездонность, бесконечная противоречивость мира — одна из сквозных тем творчества Б. Его волнуют метафизические проблемы времени и человеческого удела, вопросы самоидентификации личности, сплав реального и сновидческого. Оригинальность его художественного языка связана с сочетанием метафизических универсалий и аргентинских реалий (в частности, культа мачо); смешением приемов высокой и массовой культуры; трактовкой современных сюжетов путем реинтерпретации традиционных мифов; приемом «рассказа в рассказе» как иронического комментария основной сюжетной линии; двойничеством; зеркальными отражениями реального и ирреального, сюрреального; авторской самоиронией.

    В ряде произведений Б. просвечивают автобиографические мотивы, связанные с потерей зрения, работой в качестве директора Национальной библиотеки. Симметричная структура «Вавилонской библиотеки» (1941) ассоциируется с рационалистической концепцией мира, а непрочитанные библиотечные книги — с человеческим невежеством. Подвергая сомнению классический рационализм, Б. видит в научных и философских доктринах лишь эфемерные создания человеческого разума. Хаотичный, лишенный смысла мир непостижим, опыт абсурда может обрести смысл лишь в искусстве — интуитивном художественном усмотрении мира, находящем выражение в языке. Художественно-эстетический опыт Б. был воспринят как высоким модернизмом, так и постмодернизмом, развившим его идеи мира-лабиринта, галлюцинаторности творчества, фиктивности (симуляционности) мира искусства, иронизма как признака современной художественной ситуации.

    Осн. соч.:

    Ficciones (1935–1944). Buenos Aires, 1956;

    El Aleph. Buenos Aires, 1949;

    El informe de Brodie. Buenos Aires, 1970;

    La cifra. Buenos Aires, 1981;

    Los conjurados. Madrid, 1985;

    Проза разных лет. M., 1984;

    Письмена Богов. M., 1992;

    Сочинения в трех томах. Рига. 1994.

    Лит.:

    Barrenechea A. M. Borges, the Labi-rinth Maker. N. Y., 1965;

    Aizenberg E. (ed.). Borges and his Successors: the Borges Impact on Literature and the Arts. Columbia, 1990;

    Fishburn E., Psiche H. A Dictionnary on Borges. L., 1990;

    Isbister R., Peter S. A Concordance to the Works of Jorge Luis Borges 1899–1986. 6 vols. Lampeter, 1992;

    Sarlo B. Jorge Luis Borges: a Writer on the Edge. L., N. Y., 1993.

    H. M.

    Бретон (Breton) Андре (1896–1966)

    Французский писатель и художник, основоположник сюрреалистического движения и бессменный лидер группы сюрреалистов (см.: Сюрреализм). Создатель теории автоматического письма. Эстетика и этика для него — нерасторжимое целое: автоматическое письмо и «объективная случайность», побуждающая человека прислушиваться к подаваемым ему знакам, определяют внелогический, визионарный характер художественного творчества. С эволюцией его эстетических интересов от поэтики к природе творческого процесса, модернистской концепции поэтической жизни связана смена литературных пристрастий: от Ш. Бодлера к С. Малларме, П. Валери, А. Рембо, символизму, затем — к Лотреамону и А. Жарри, позже — к Т. Аполинеру, П. Реверди, Л. Арагону. Как студент-медик, Б. увлекается учением З. Фрейда. В психоанализе его привлекает прежде всего метод свободных ассоциаций, находящий поэтическое воплощение в идее стихотворения как эманации человеческой жизни. В этом плане его интересуют слуховые галлюцинации Малларме. В годы первой мировой войны он испытывает шок от высочайшего поэтического качества спонтанных словесных ассоциаций душевнобольных, что побуждает его прервать данный психоаналитический эксперимент. Однако обретенный опыт не проходит бесследно для эстетики сюрреализма: «Вспомним сначала об аксиоме, что для поэзии, начиная с некоторого уровня, абсолютно несущественно душевное здоровье поэта. Поэзия обладает привилегией простирать свое царство далеко за узкие рамки рассудка. Для нее нет ничего хуже банальности и согласия всех со всеми. Со времен Рембо и Лотреамона мы знаем, что самые прекрасные песни — часто и самые запутанные. «Аврелия» Нерваля, поздние стихи Гёльдерлина, арльские полотна Ван Гога есть именно то, что мы более всего ценим в их творчестве. Эти произведения не остались в подсознании, «бред» освободил их, и, как бы подхваченные воздушным потоком, они достигли наших сердец» (Бретон А. «Говоря об Арто»). Галлюцинаторно-сновидческий характер творчества как сна наяву — одна из магистральных идей Б.

    В 1924 г. Б. создает группу сюрреалистов и публикует первый «Манифест сюрреализма», определяющий сюрреализм как переход поэта-мечтателя от реального к чудесному посредством автоматического письма. Он руководит журналами «Литература», «Сюрреалистическая революция», «Сюрреализм на службе революции», сотрудничает с журналом «Минотавр». В 1929 г. выходит в свет «Второй манифест сюрреализма», в котором все отчетливее начинает звучать тема леворадикальной политической ангажированности, анархического бунтарства. В книге «Сообщающиеся сосуды» (1932) выдвигается провокативная идея сближения фрейдизма с марксизмом на том основании, что психоанализ выявляет невыносимость действительности, побуждая к ее революционному преобразованию, марксизм же занимает в этом плане «синтетическую» позицию. Встреча с Л. Троцким в Мехико (1938) вдохновляет его на создание прокламации «За независимое революционное искусство», отстаивающей идеи новаторства в искусстве, полной свободы художественного творчества.

    На протяжении всей своей творческой жизни Б. разрабатывает проблему нового художественного языка. Являясь приверженцем идеи художественного произвола, он отвергает классические критерии прекрасного — истинность, верность натуре. Прекрасное по своей природе не статично, но конвульсивно. Источник образности — не реальность, а язык, воображение ясновидца-эзотерика. Сюрреалистический образ — огромная преобразующая метафора реального мира. Воображение и есть подлинная реальность, «другая жизнь». Б. наделяет поэзию онтологическим статусом, прометеевской миссией, видит в ней «имманентную метафизику». Письмо высвобождает и направляет в творческое русло жизненную энергию, которая неизбежно иссякла бы в случайных жизненных перипетиях. Источник тотального освобождения человека, радикального изменения жизни видится в языке, оказывающем воздействие на действительность. Б. выдвигает идеи полной субъективности творчества, вплоть до растворения его субъекта. Стремление к все более чистому автоматизму воплощается в экспериментах с синтаксисом, завершающихся его «отменой».

    Отказ от традиционного денотативного представления об искусстве оказался созвучен постмодернистским тенденциям в эстетике XX в. Постмодернизм актуализировал бретоновский перенос акцента на проблемы телесности, желания; концепцию творчества как внелогической, галлюцинаторно-сновидческой, эротической грезы; идеи спонтанности, невменяемости творческого акта; бретоновскую концепцию черного юмора. Новую жизнь обрели также идеи онтологичности искусства, игровой сущности бытия.

    Осн. соч.:

    Oeuvres complètes. P., 1992;

    Антология черного юмора. М., 1999.

    Лит.:

    Dumas M. -С. André Breton en perspective cavalière. P., 1996;

    Антология французского сюрреализма. 20-е годы. M., 1994;

    Французская литература 1945–1990. М., 1995.

    Н. М.

    Булгаков Сергей Николаевич (1871–1944)

    Русский философ, религиозный мыслитель, с 1918 г. — священник. В 1923 г. выслан из советской России, с 1925 по 1944 г. — профессор догматики в Богословском институте в Париже, автор многих работ, в основном философско-богословского содержания, один из главных представителей неоправославия. В центре его богословия стоит софиология — принципиально антиномическое учение о Софии, которая представляется ему «невозможным» для разума, алогичным личностным посредником между Богом и миром, «круглым квадратом», «корнем из минус единицы» и, одновременно, — первоначальной совокупностью всех идей творения (неоправославное переосмысление платоновско-неоплатонической концепции предвечных идей) и творческим принципом бытия и искусства. Отсюда его софиология фактически является неоправославной эстетикой. В центре ее, как и у Флоренского, стоит учение об иконе, в которой Б. видит принципиально антиномический феномен. «Эта видимость невидимого, изобразимость неизобразимого и есть икона». При этом термин икона он употребляет в двух смыслах — в узко культовом и в более широком — эстетическом. В сфере художественного творчества, продолжая идеи неоплатонически-патристической эстетики, он видит три «инстанции» бытия: идеальный прообраз вещи, самую материальную вещь и «икону вещи», т. е. художественный образ, который стремится наиболее точно выразить сам прообраз, «инобытие идеи, как бы отделившейся от своей реальности». Наиболее полно эта задача в истории культуры была реализована в иконе как элементе церковного культа, особенно — в православной иконе. В ней непостижимым образом открывается то знание о Боге и духовном мире, которое не передается никаким другим способом — знание того, что принципиально недоступно иным способам познания, ибо «в основе иконы лежит способность умного видения». Развивая идеи Флоренского, Б. считал, что достижением столь высокого уровня духовного проникновения икона обязана своей каноничности. То, что в богословии обозначается как «церковное предание», сохраняющее духовный опыт Церкви, в церковном искусстве называется «иконным каноном», который осмысливается им как «сокровищница живой памяти Церкви» о духовных «видениях и видениях», «соборное ее вдохновение». Канон — не внешний закон или сумма правил для иконописца, но — «внутренняя норма», органично присущая его духовному миру, хранитель иконописного символизма. Отсюда икона представляется Б. «более чем искусством» — «она есть Боговиде-ние и Боговедение, дающие художественное свидетельство о себе», а иконописец в идеале понимается им не просто как художник, но еще и «религиозным созерцателем-богословом». Там, где такое единение осуществляется, полагает Б., «достижения и откровения иконописи превосходят по силе своей и умозрительное богословие, и внере-лигиозное искусство». Икона является, по Б., идеальным воплощением софийности творения.

    Под софийностью он понимал выраженность в материальном мире его изначальной идеальности. Главным критерием и показателем уровня софийности вещи или произведения искусства является красота, которая выступает «откровением Св. Духа» в материи, «безгрешной, святой чувственностью, ощутимостью идеи», «духовной, святой телесностью». Б. акцентирует особое внимание на категории телесности в ее идеальном понимании, или духотелесности, которая лежит в основе искусства. Художник «прозревает красоту как осуществленную святую телесность» и стремится выразить ее в своем творчестве. Это идеально удалось, по его мнению, лишь древним грекам в их идеализированных обнаженных фигурах и средневековым православным художникам в иконе. Отсюда произведение искусства определяется им как «эротическая встреча материи и формы, их влюбленное слияние, почувствованная идея, ставшая красотой: это есть сияние софийного луча в нашем мире». При этом Б. не делает принципиального различия между красотой в искусстве и в природе. Последняя осознается им как «великий и дивный художник», а искусство, как и во всей православной традиции, понимается расширительно. И его главным произведением становится человек во всей его «духотелесности». «Искусство, не как совокупность технически-виртуозных приемов, а как жизнь в красоте, несравненно шире нашего человеческого искусства, весь мир есть постоянно осуществляемое произведение искусства, которое в человеке, в силу его центрального положения в мире, достигает завершенности, ибо лишь в нем, как царе творения, завершается космос». Однако жизнь в красоте — трудная и соблазнительная вещь для человека, ибо здесь, напоминает он Достоевского, поле битвы дьявола с Богом. «Земная красота загадочна и зловеща, как улыбка Джоконды… Томление по красоте, мука красотой есть вопль всего мироздания». Преодоление этой трагичности красоты в мире возможно (эта мысль характерна для всей неоправославной эстетики — см.: Религиозная эстетика России) с помощью теургической функции искусства (См.: Теургия), выходящего уже за рамки собственно своих произведений и реально преобразующего мир и человека на пути эсхатологического софийно-эстетического преображения, возведения тварного мира к его пред-вечной Красоте — Софии. Остро ощущая высокую значимость феномена красоты в христианском миропонимании и, одновременно, его принципиальную противоречивость, Б. пытался ее снять, включая красоту в систему семантически близких понятий: софийность — телесность — красота — искусство, которые, не являясь синонимами, образуют некое достаточно однородное семантическое поле, внутри которого и пребывает смысловое ядро софиологии.

    Соч.:

    Свет невечерний. М., 1917;

    Икона и иконопочитание. Р., 1931 (М., 1996;

    Тихие думы. М., 1996.

    Лит.:

    Bytschkow V. Künstlerische und ästhetische Aspekte in der Sophiologie Vater Sergi Bulgakows // Stimme der Orthodoxie. Berlin, N 4, 1994. S. 26–30;

    Бычков B. B. Эстетический смысл софиологии о. Сергия Булгакова // Введение в храм. М., 1997. С. 649–657.

    В. Б.

    Булез (Boulez) Пьер (р. 1925)

    Французский композитор, дирижер, пианист, теоретик музыки, один из лидеров и идеологов Авангарда-П (1945–1968). Как композитор Б. — ученик О. Мессиана и Р. Лейбовица. Возглавлял созданный им в Париже Институт музыкально-акустических исследований. Важнейшие сочинения Б.: три сонаты для фортепиано (1946, 1948, 1957–1963), «Солнце вод» (текст Р. Шара, 1948–1950), «Полифония X» [=скрещений] (1951), «Структуры» для двух фортепиано (1952–1961), кантата «Молоток без мастера» (текст Р. Шара, 1954), «Импровизация на темы Малларме» (текст С. Малларме, 1957), «Поэзия вместо власти» для трех оркестров и магнитофонной ленты (текст А. Мишо, 1958), «Фигуры, Дубли, Призмы» для оркестра (1963–1966), «Взрывной/Неподвижный» (живая электроника, 1972) и др.; книги «Мыслить музыку сегодня» (1963), «Записки подмастерья» (1966), «Ориентации» (1981), ряд статей (среди них «Шёнберг мертв» — 1952, «Взорвать оперные театры!» — 1967).

    Уже в ранние годы (середина 40-х гг.) Б. осознал кризисную ситуацию искусства, радикальные пути эволюции музыки. Традицией для Б. (как и для К. Штокхаузена) явилась наиболее передовая музыка первой половины XX в., в первую очередь новаторство А. Веберна и И. Стравинского. Знаменито изречение Б., своего рода кредо Авангарда-П: «Веберн остается началом Новой музыки. Все композиторы, которые не поняли и не прочувствовали неизбежной необходимости Веберна, совершенно излишни» («Записки подмастерья»). Б. отождествлял творчество с созданием нового. Академизм для Б. — «худшее из зол» (в частности, и поэтому пусть «взлетят на воздух» традиционные — по Б., рутинные — «Opernhдuser»). Консерватизм убаюкивает музыкальное сознание и парализует энергию творческого поиска. Инертность и академичность Б. критикует и у А. Шёнберга; «стерильный академизм» Б. нашел даже у композиторов Дармштадтского кружка авангардистов (ок. 1953–1954). В ответ на вопрос, как оценивать композитора талантливого, но не обращающегося к радикальному новаторству, Б. сказал: «Кому нужен такой талант!» (1967).

    Естественно, сам Б. и явился таким радикальным новатором, одним из открывателей новых путей в искусстве звука (еще в 1946 г.). Причем в отличие, например, от Веберна, который и в рамках Новой музыки мыслит категориями традиционной «бетховенской», собственно классической композиции, Б. решительно с ней порывает. Поэтому все искусство Б. принципиально неклассично по своим установкам. На мощную тенденцию времени, усвоенную Б., накладываются еще и личные психологические свойства натуры, что дало повод назвать его «Робес Пьер Булез» (Шмидт Ф. Пьер Булез, 1994). В. Лютославский цитирует характерное запальчивое высказывание Б.: «Музыку прошлого нужно полностью уничтожить, чтобы дать простор развитию музыки нашего времени» («Статьи, беседы, воспоминания», 1995). В контексте духовной жизни Франции взгляды Б. перекликаются с установками экзистенциализма («восстание» Ж. -П. Сартра против властей небесных и земных), а его выпады против износившихся «вечных ценностей» и этаблированности буржуазного художественного мира, его мятежный дух сродни тем движениям, которые привели к «революции» бунтующих студентов 1968 г.

    Несмотря на основательное изучение Веберна и Шёнберга, Бартока и Стравинского (в «великую пятерку» XX в. Б. вводит еще и А. Берга), Б., несомненно, принадлежит французской национальной традиции. В музыке Б. всегда ощущается южнофранцузский темперамент, чисто галльская чувственность. Он вышел прежде всего из К. Дебюсси (см.: Импрессионизм), перед которым преклонялся. Рядом с ним он называл С. Малларме (см.: Символизм), отмечая, что его собственное мышление больше «определяется рефлексией» по поводу литературы, чем музыки. Как художник Б. сочетает в своей эстетике рационализм (возможно, картезианского оттенка; Б. получил и математическое образование; он считал музыку не только искусством, но и наукой) и склонность к ослепительной яркости красок, не стесняемой свободе выражения, чувственной полноте экспрессии, остроте звуковой мысли. Наконец, на музыке Б. лежит, конечно, и отпечаток личности и характера самого композитора — пылкость его темперамента, радикализм и бескомпромиссность умонастроений.

    С другой стороны, на Б. произвела большое впечатление музыка неевропейских народов. Он считал, что введение элементов неевропейской музыки обогащает современную европейскую: «Мы более не замкнуты ограниченным кругом Запада <…> Теперь уже нельзя думать, что творческая интеллигенция является привилегией западной цивилизации». В музыке Китая, Японии, Индонезии Б. находит «крайнюю утонченность», их художественные концепции вовсе не примитивны, они не менее логичны, чем европейские. Особенно ценной находит Б. ритмику Востока. На музыку Индии он указывает в обоснование алеаторики — техники композиции, допускающей элементы случайности, импровизационности, противоречащей традиционной классической концепции opus perfectum et absolutum.

    Общеэстетические, философские и социальные мотивы мировоззрения Б. своеобразно проецируются на его ощущение музыки, развитие композиционных методов. Сама авангардность Новой музыки, элитарность ее технологии представлялись в 40-е гг. антитоталитарной направленностью, прорывом к интеллектуальной и духовной свободе, движением против казенности, академизма, против опошления искусства и его идеалов. Подобно Веберну, Б. в своем творчестве всегда находится в сфере исключительно высокого искусства. В своих высказываниях он подвергает уничтожающей критике консерватизм, охранительные тенденции неоклассицизма (не пощадив здесь и одного из своих кумиров — Стравинского, а также Шёнберга за неоклассические элементы в его додекафонном методе). Исключает Б. для себя и фольклоризм, несмотря на признание ценности ориентальных тембров и ритмов, или фольклорных влияний у Бартока (особенно в области ритма). Абсолютно нетерпим Б. к любым попыткам использовать бытовую музыку, тем более банальную, пошлую. Он резко критикует за подобные эпизоды любимого им Берга, находя у него кое-где «соседство базарного экзотизма с танго».

    Б. оставался в центре музыкального развития и на втором, регрессивном этапе Авангарда-II (с конца 60-х гг.), отмеченном «разгерметизацией», «омассовлением» нового искусства, что оставалось для него совершенно неприемлемым. Подобно еще некоторым композиторам (Штокхаузену, Денисову), Б. ни в чем не отступил назад, к «нео-», «ретро-» и «поп»-тенденциям. Так называемая полистилистика для него — просто эклектика, когда нет единства стиля. О «минимализме» Б. отзывался в том смысле, что это когда «мало музыки». Введя в игру «шанс восточной музыки» — алеаторику — Б. сопроводил ее определенными ограничениями, притом сделав ее все же обязательно контролируемой (статья «Алеа»); тем самым алеаторика, согласно Б., надежно защищена от вырождения в профанирующий произвол и музыкальный мусор. Допустить у исполнителя произвольное решение во время игры — «культ интеллектуальной дьявольщины», полагал Б. Новейшие интерактивные мультимедийные жанры вроде хэппенинга, перформанса, инсталляции с позиций эстетики Б. выглядят как развлечения с некоторым участием музыкального начала. Общие эстетические принципы Б. составляют скорее контекст его главных, чисто музыкальных открытий, нелегко постигаемых и в аспекте теориии композиции. Первое место занимает здесь концепция генеративной серии, разработанная Б. во многих его произведениях. Существо идеи Б. заключено в следующем. Серийная композиция — радикальное нововведение XX в. — исходит из системы основного звукоряда (в корне отличной от традиционной, существовавшей во все предыдущие века), а именно из 12-полутоно-вого ряда (см.: Додекафония, Атональная музыка). Шёнберг, считающийся родоначальником нового метода композиции, полагался на традиционную тематико-контрапунктическую трактовку серии и на классические формы, где необходимо опираться на действие тональных функций, по природе отсутствующих в 12-тоновом материале. Но органическая, естественная форма — только та, которая вытекает из свойств материала. Таким образом, музыкальная композиция на всех ее уровнях должна обусловливаться потенциями серийности, а не заимствоваться из другой системы композиции, сколь бы совершенной она ни была (в прошлом). Отсюда и вывод о «производящей», или «генерирующей» функции серии (ряда). Притом, в соответствии с принципами сериализма, в генерирующую серию как в своего рода генетический код-набор произведения закладывается индивидуальный комплекс и других параметров (помимо высоты звука это ритм, громкость и тембр). Булезова генерирующая серия оказывается вполне аналогичной принципу «формулы» у другого крупнейшего лидера Авангарда-II, К. Штокхаузена («формульная композиция», начиная с «Мантры», в особенности в грандиозной оперной гепталогии «Свет»). Б. сериализует ритм, разрабатывая целую науку преобразования избранных ритмических ячеек. Он считает возможным оперировать микроинтервалами, материалом «конкретной музыки» (то есть препарированными немузыкальными звуками «из жизни»), электронной музыки (опять-таки подобно Штокхаузену). И так далее. «Что такое серия? — спрашивает Б. — Это зародыш установления иерархии». «Из инициальной серии посредством функционального порождения выводится это множество возможностей»: иерархия зиждется на определенных психолого-акустических свойствах, отражающихся на конечной массе творческих возможностей, связанных с данным характером через отношения взаимного сродства; причем понятие рода распространимо на высоты, длительности, громкость и тембр («Мыслить музыку сегодня», 1963).

    Эстетический смысл принципа генерирующей серии, сериальной техники Б. заключается в выработке адекватного языка для музыкального мира новой красоты, рождающейся при достижении полного единства и слияния интонации нашего нынешнего мира и адекватных ей полноты и естественности формального выражения.

    Б. далек от намерения быть музыкантом для художественной элиты. Музыка его могла казаться на первых порах доступной немногим. Но крут слушателей, понимающих его мысли, непрерывно расширяется, и на грани веков ясно, что запечатленный им новый мир музыки уже вписан в картину истории искусства как один из «классических».

    Соч.:

    Wie arbeitet die Avantgarde // Mélos. XXVIII, 1961;

    Musikdenken heute I // Darmstädter Beiträge zur Neuen Musik V, 1963;

    Relevés d'apprenti. P., 1966;

    Sprengt die Opernhäuser in die Luft! // Der Spiegel. XXI, 1967.

    Лит.:

    Кон Ю. Пьер Булез как теоретик // Кризис буржуазной культуры и музыка. Вып. 4. М., 1983;

    Куницкая Р. Пьер Булез: теоретические концепции тотальной серийности и ограниченной алеаторики // Современные зарубежные музыкально-теоретические системы // Ин-т. им. Гнесиных. Сб. трудов № 105. М., 1989;

    Петрусева Н. А. Проблемы композиции в музыкально-теоретических трудах Пьера Булеза. Дис. М., 1996;

    Butor M. Mallarmé selon Boulez // Essais sur les modernes. P., 1960;

    Schmidt F. Pierre Boulez // Hat man Töne? Portraits bedeutender Musiker unserer Zeit. München, 1994.

    Ю. Холопов

    Буньюэль (Bunuel) Луис (1900–1983)

    Испанский кинорежиссер. В студенческие годы Б. сближается с Ф. Гарсиа Лоркой и Р. Альберти, а когда в 1925 г. переезжает в Париж, то входит в круг сюрреалистов (П. Элюар, А. Бретон, С. Дали и др.). В эти годы он работает ассистентом знаменитого режиссера и теоретика кино Ж. Эпштейна, а в 1928 г. делает (вместе с С. Дали) свою первую самостоятельную работу, короткометражный фильм в традициях сюрреализма «Андалузский пес». Этот фильм принес авторам славу и по сей день считается одним из самых значительных фильмов в истории мирового кино. Б. и Дали удалось создать произведение, в котором, как, может быть, ни в каком другом, отразился дух всего сюрреалистического направления с его стремлением к шоку и эпатажу, к непосредственной ассоциативной связи образов (в духе бретоновского «автоматического письма»), с его интересом к сновидениям и сфере бессознательного. Кадр разрезания бритвой женского глаза из этого фильма по праву считается одним из самых жестоких кадров в истории кино. «Жестокость» и «эротизм», на которые была сделана ставка в «Андалузском псе», стали важнейшими элементами бунюэлевского воздействия на зрителя (и это отчасти сближает его с такими режиссерами, как Эйзенштейн и Хичкок). Однако Б. фактически использует кинематограф как инструмент вызволения на свет постоянно цензурируемых общественных влечений, комплексов и неврозов (см.: Фрейд, Фрейдизм и искусство). Особенно это заметно в фильме «Золотой век» (1930), продолжающем многие тенденции, намеченные в «Андалузском псе».

    Раннее творчество Б. утвердило кинематограф как одно из лучших средств для передачи сюрреалистической образности. При этом Б. оказался одним из немногих, кто в своем понимании сюрреализма сделал основной акцент не на приставке «сюр», всегда являвшейся доминантной, а именно на «реализме», когда непосредственное (для него — кинематографическое) обращение к действительности позволяет зафиксировать «бессмысленное» («жестокость», «эротизм», «ужас» и т. п.) как элемент самой этой действительности. Потому абсолютно неслучайным выглядит его обращение к документальному, почти этнографическому материалу в фильме об обездоленных испанских крестьянах («Лас Урдес. Земля без хлеба», 1932), а также участие в съемках фильма Й. Ивенса о гражданской войне в Испании («Испанская земля», 1937).

    После победы франкистов Б. оказывается в долгой эмиграции. Сначала он работает в Голливуде консультантом и переводчиком, а затем уезжает в Мексику, где вновь возвращается к кинорежиссуре. «Забытые» (1950) своим жестким натурализмом заставляют весь кинематографический мир вспомнить о Б. двадцатилетней давности. «Он» (1953) и «Попытка преступления Арчибальда де ля Круса» (1955) напоминают о Б. как мастере сарказма. Наконец, фильм «Назарянин» (1958) становится одним из сильнейших художественных атеистических высказываний. В 1961 г. Б. возвращается в Испанию, где снимает «Виридиану», фильм, в котором воплотились все вышеперечисленные его дарования. Однако наиболее интересен этот фильм тем, что в нем Б. нашел способ совмещения реалистического изображения (и реалистического повествования) с всегда его волновавшей темой сновидения, которая для него больше, чем просто тема, но апелляция к сновидческой природе самого кинематографа (кинематограф как «общественное» сновидение). В этом проявляется нередуцируемый «сюрреализм» Б., который, возможно, есть неотъемлемая часть кинематографа как такового.

    Б. практически никогда не изменял выбранной манере, всякий раз балансируя между «реальностью» (становящейся абсурдной под пристальным взглядом его камеры) и «сновидением» (миром желаний, не могущих реализоваться). Так, ценности европейской цивилизации, этика и религия, трактуются им как своеобразные «социальные сновидения», вступающие в постоянное противоречие с «желаниями», находящими свое проявление в каждом индивидуальном сне. Деградация реальности, в результате которой она, при сохранении всех видимых атрибутов реальности, становится одним («общим») бессубъектным сновидением, с наибольшей энергией выражена Б. в фильмах «Скромное обаяние буржуазии» (1972) и «Этот смутный объект желания» (1977). Причем эта «деградация реальности», на что указал Ж. Делёз, не является формой распада, приводящего к некому изначальному архаическому миру (что можно усмотреть в «Золотом веке»), и также не может быть описана психоаналитически как форма регрессии (на что провоцируют фильмы мексиканского периода). Б. вводит «деградацию» как неотъемлемый элемент восприятия. Так, в фильмах Б. время словно перестает длиться, оно остановлено в ожидании очередного бессмысленного повторения, которое в кинематографе обладает более сильным воздействием, чем «традиционная» сила смысла.

    Задачи, которые решал Б. в своих фильмах, с очевидностью выходят за рамки кинематографа. Не случайно такие разные авторы, как Ж. Батай, Г. Миллер, А. Тарковский, отмечали его огромное влияние на собственное творчество.

    Соч.:

    Моn dernier soupir. P., 1982. — Рус. перевод. Мой последний вздох. М., 1989.

    Лит:.

    Buache F. Luis Bunuel. Lausanne, 1980; Deleuze G. Cinéma 1. L'image-mouvement. P., 1983. Ch.8;

    Луис Бунюэль. Сб. статей. M., 1979.

    О.Аронсон





     

    Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх