Глава 2

Назад, к побережью


Мой младший брат Крис совсем не похож на меня, как будто вовсе и не брат мне. Если я живу сегодняшним днем, от зарплаты до гонорара, в свое удовольствие, стараясь ничего «не брать в голову», то быстро стареющий, в сорок с небольшим уже пожилой всезнайка Крис всегда был ужасно ответственным и примерным. Он никогда не курил травку. Уж конечно, никогда не баловался наркотиками. Волосы носил не длиннее и не короче, чем это считалось приличным. Он окончил один из университетов Лиги Плюща, и, если не ошибаюсь, даже с отличием. Я никогда не видел его пьяным в стельку. Он экономил и сейчас экономит деньги и никогда не выкинет их на сверхскоростной автомобиль, или на шлюху, или, как это сделал я, на какую-нибудь крутую электронную систему контроля, которая так впечатляюще выглядит на страницах каталога. У него дом в Уэстчестере, красивая жена и двое прелестных умненьких и хорошо воспитанных детишек. Если он не водит «вольво», то, пожалуй, ему следовало бы водить его. Его работа, если я правильно понимаю, связана с курсом валют: он летает туда-сюда и советует разным южноамериканским, европейским и азиатским инвесторам, когда продавать доллары и поку­пать йены, а когда менять немецкие марки на баты, донги или драхмы. И если во всем этом что-то не так, то я, по крайней мере, еще не понял что. Честно говоря, пытаюсь понять всю жизнь.

У Криса нет никаких особых причин любить меня. Я всячески шпынял его, когда мы были детьми, в припадке ревности едва не убил его в младенчестве (к счастью для нас обоих, своим оружием я выбрал воздушный шарик), вечно сваливал на него вину за собственные проступки, а потом стоял и радостно смотрел, как его ругают и шлепают. Он был вынужден изо дня в день наблюдать психодраму за обеденным столом: появлялся, разумеется с опозданием, я — мрачный, враждебно настроенный, угрюмый, злобный старший брат с волосами до плеч, — убежденный в том, что Эбби Хоффман и Элдридж Кливер по сути дела правы, что мои родители жалкие люди, что их постылая привязанность мешает мне предаться психоделическим радостям и свободной любви с каким-нибудь цыпленком хиппи, как я непременно и поступил бы, если бы мне не было всего двенадцать лет и я не жил бы в родительском доме. Ссоры, безобразные скандалы, муки моего болезненного для меня и для других раннего отрочества — все это происходило на его глазах. И, должно быть, сильно его доставало. С другой стороны, это я научил маленького паршивца читать, когда он был еще в детском саду. И еще, я смолчал, когда он, решив наконец, что с него хватит, огрел меня по башке какой-то чугунной штукой.

Думаю, у него все же остались кое-какие приятные воспоминания о детстве и, прежде всего, о лете, которое мы обычно проводили во Франции. Там мы были друг для друга единственными англоговорящими собеседниками. Мы бродили повсюду вместе, исследовали небольшой городок Ля Тест, часами играли в солдатики в саду за домом нашей тетушки. Мы играли в героев комиксов: в Тентенов, Счастливчика Люка и Астерикса, баловались с хлопушками, а когда все это нам надоедало, донимали нытьем нашу бедную маму. Как ни странно, с годами мы очень сблизились. И когда я предложил совершить совместную поездку памяти нашего детства, Крис, не задумываясь, согласился.

— Поехали, — сказал он.

Возможно, это был самый безумный поступок в его жизни.

Идея состояла в том, чтобы всех родных и близких оставить дома и только вдвоем вновь посетить Францию нашей юности. Мы навестим дом в Ля Тесте. Мы поедим в тех же местах в городе и в соседнем Аркашоне, где ели в детстве. На заре мы отправимся на устричную отмель, где я насладился своей первой устрицей, и, честное слово, это было настоящее пищевое «прозрение». Крис, как это ни странно, с удовольствием ест этих моллюсков. Мы снова вскарабкаемся на дюну Пила, будем есть от пуза пирожные, не спрашивая разрешения, пить бордо сколько влезет, купим кучу хлопушек и станем «бомбить немецкие дома» — так мы играли детьми на пляже. Кто теперь нам помешает? Кто сможет остановить?

Будем поглощать чесночные колбаски, суп-де-пуассон, горячий шоколад большими чашками, есть багеты, намазанные маслом, и выпьем столько банок «Кронненбурга» и «Ла белль» и «Стеллы», сколько захотим. Мне сорок четыре, Крису — сорок один. Теперь мы взрослые: респектабельный специалист по курсам валют и автор бестселлеров. Наша мать живет в Нью-Йорке и уже несколько десятков лет как отказалась от всяких попыток перевоспитать нас. Наш отец, который никогда и не пытался этого делать, умер в восьмидесятых. Теперь мы можем делать что хотим. Мы снова можем вести себя как дети. Именно здесь, на исхоженных нами в детстве тропах побережья юго-западной Франции, стоит искать настоящую еду.

Мы встретились в Сен-Жан-де-Люз. Крис ехал из Швейцарии, я – из Португалии. На взятой напрокат ма­шине мы добрались до Аркашона, остановившись только для того, чтобы съесть гофре, горячие вафли, посыпанные сахарной пудрой, лакомство, которое нам покупали в детстве после пляжа. Теперь мы могли себе позволить их сколько угодно. Юго-запад Франции — практически плоский: миля за милей тянутся сосны, посаженные примерно столетие назад с целью осушить кишащие москитами болота и удержать прибрежные дюны от осыпей. Смотреть особенно не на что, но мы были счастливы и тем, что встречали знакомые названия и указатели и вдыхали запах французского бензина. Мы подбирались все ближе и ближе к месту, где в последний раз были более двадцати восьми лет тому назад.

К ночи мы приехали в курортный городок Аркашон, расположенный по соседству с крошечной устричной деревенькой Ля Тест-де-Буш. Стоял январь, мертвый сезон: холодно, ветрено, мелкий, пробирающий до костей дождь. Поддавшись мощному сентиментальному порыву вернуть прошлое, я не учел таких земных и прозаических факторов, как температура воздуха и осадки, и вот теперь у нас были все шансы замерзнуть в практически необитаемом городе, населенном в это время года разве что призраками. Мы остановились в темной, обшитой изнутри досками и затянутой дешевым атласом гостинице. Это был сарай, украшенный витражами в стиле ар деко, набитый всякими цацками: поддельные лампы Тиффани, австро-венгерские статуэтки, заплесневелые ковры, мебель в стиле рококо. И ни одного постояльца. Интерьеры из фильма ужасов. Вообразите Нормана Бейтса в Кэтскиллских горах — и вы получите полное представление об этом месте. Сказать, что оно нагоняет тоску, значит, ничего не сказать. Из моего окна, за бетонным двориком и бассейном с плавающими трупиками листьев, была видна серая гладь Бискайского залива; несколько рыбачьих лодок, которые ветер гонял туда-сюда по его поверхности; пустой, если не считать двух чаек, пляж; огни мыса Ферре, которые оставляли мерцающую дорожку на темной воде.

Первую ночь я спал плохо, мне снилась тетушка Жанна, — она орала на меня за то, что я разбрасываю шутихи вокруг дома: «Defendu!» [9] — вопила она. Мой сон пропитался сырым, заплесневелым воздухом этого дома, в него проникли эти обшарпанные стулья, эти облупленные розовые обои.

Крис проснулся радостный и взволнованный. Не то что я. Я решительно отверг идею позавтракать в отеле — неизвестно, как давно у них вообще кто-то завтракал и чем это для него закончилось. Мы с братом поспешили на вокзал и проехались до Ля Тест. Пускай не лето, пускай мы — двое старых олухов, закутанных до самых подбородков, но на несколько мгновений, выйдя из поезда, мы снова почувствовали себя детьми. За весь путь ни один из нас не произнес ни слова, мы только улыбались, не способные выразить словами свои чувства.

Стоя на этой платформе, я действительно на какой-то момент почувствовал, что сейчас 1966 год. Голый телеграфный столб, на который я взобрался мальчишкой, чтобы получить плитку шоколада на праздничном гулянье, все еще возвышался на площади перед вокзалом. Порт с его провисающими сходнями и старомодными «pinasses» (рыбацкими лодками-плоскодонками), суденышками для сбора устриц, двухэтажной шлакобетонной постройкой и белыми домиками с красными черепичными крышами — все было на месте.

Плечом к плечу мы шли по пустым улицам под холодным серым небом, изо всех сил стараясь не замечать противной мороси дождя.

— Сюда, — тихо сказал Крис, — мимо пожарной станции и жандармерии.

— Не могу поверить, что я снова здесь, — сказал я. — Просто не могу поверить.

Мы обнаружили рю Жюль Фавр там, где оставили ее, а через два квартала — наш дом. Или то, что когда-то было нашим домом. Дорога к нему изменилась. Стояла зима, так что розы в саду за живой изгородью не цвели. Деревянная развалюха справа, где мой отец маленьким мальчиком в берете и коротких штанишках позировал фотографу, где позже фотографу позировали мы с братом (и почти в таких же ненавистных костюмах), все еще была здесь. Но шаткие ворота, к которым мы небрежно прислонялись, стараясь выглядеть непринужденно или, по крайней мере, не так глупо, исчезли. Дом нашего соседа снесли, а на его месте появился новый. Дом, который начал строить незадолго до смерти мой дядя Гюстав (помню, как мы с ним чистили кирпичи), был все в том же состоянии. За новым белым забором из штакетника и аккуратно подстриженной живой изгородью стоял наш старый дачный домик. Мы с Крисом несколько секунд молча смотрели на него поверх ворот.

— Вон там была моя комната, — сказал Крис, указав на окно на втором этаже.

— А моя была через комнату, — прошептал я.

— Да. Твоя была лучше.

— Я же старше.

— А тетя Жанна и дядя Гюстав жили внизу.

— Почему ты говоришь шепотом? — пробормотал я.

— Постучимся?

— Давай — ты. Ты лучше говоришь по-французски. Мне бы хотелось увидеть сад за домом.

Мой брат неуверенно приблизился к дому и позвонил. Скоро появился теперешний хозяин дома, пожилой невысокий мужчина, которого совершенно не смутило появление двух туповатых на вид дылд-американцев и целой команды людей с телекамерами. После короткого разговора с

Крисом он согласился дать нам взглянуть на наше бывшее жилье. Он впустил нас через старые ворота, провел по участку за дом, где мы с Крисом играли детьми: ловили ящериц, истребляли улиток, вновь и вновь устраивали нашим солдатикам день высадки союзных войск в Европе. Тут же стоял стол, за которым тетушка Жанна кормила нас салатом из помидор, картофельным омлетом, вареными мидиями, тушеным «морским языком», сдобренной маслом зеленой фасолью и поила горячим шоколадом из больших чашек. Водоразборной колонки с рукояткой больше нет, и старый колодец давно засыпан. Облупленного керамического кувшина, который мы должны были наполнить, прежде чем пойти в уборную, конечно, тоже уже не было, но уборная стояла, и компостная куча позади нее тоже была на месте. Рядом — уединенная, в американском стиле душевая-ванная, странно выглядящая в юго-западной Франции. Моя мать настояла на ее постройке. Рядом — летняя кухня и сарай, где я в двенадцать лет хранил свои запасы пива «Кронненбург» и сигарет. Сохранилась каменная арка с тяжелой деревянной дверью, ведущей на задворки. А там — гараж, в котором мой дядя держал свой «ситроен» образца 1930-х в разобранном состоянии. Там же помещался и винный погребок. Сад теперь весь зарос травой.

— Как думаешь, наши пластмассовые солдатики все еще лежат в этой земле? — спросил я.

— Безусловно, — ответил Крис. — Мы еще смогли бы набрать войско.

Внутрь мы не заходили. Это было бы… жутковато. Иногда мне снятся страшные сны: будто я возвращаюсь в наш старый дом в Нью-Джерси и обнаруживаю, что в моей постели спят какие-то незнакомые люди. Я не хотел испытать такое наяву.

— Что-то я волнуюсь и как-то приустал, — признался я Крису, когда мы вышли.

— Ага. Я тоже, — сказал Крис. — Давай съедим по pain raisin [10] за углом в boulangerie [11] . Она должна быть еще там.

У нас осталось тут еще одно дельце. Мы снялись на фотографию, примерно там же, где снимались детьми много лет назад. На этот раз, слава богу, без беретов. И оба мы, вне всяких сомнений, были достаточно взрослые, чтобы носить не короткие штанишки, а нормальные брюки.

На месте «le stade municipal», стадиона, где мы смотрели, как городские молодые люди бегали от быков и сами их гоняли, и «la foret», леса, где жил страшный отшельник, теперь были жилые кварталы. Окна домов отдыха с курортными названиями вроде «Ле Уик-Энд» и «Ля Фоли» были закрыты ставнями и выглядели пустыми и заброшенными.

Мы дошли до середины рю Жюль Фавр, завернули за угол и увидели, что булочная на месте. Вошли с привычным «Bonjour, madame», и нас встретил уютный, сладкий аромат — бриоши и только что испеченные багеты. Мы купили пакет липких булочек с изюмом, которые мы так часто ели в детстве, а еще багет, круассаны, бриоши — нам всего хотелось попробовать, проверить, такие же ли они на вкус или что-то изменилось.

— Такие же! — с пафосом воскликнул Крис.

Но я не испытал трепета. Что-то меня смущало. Да, выпечка имела тот же вкус и выглядела так же. Да, в булочной пахло так же, как и двадцать восемь лет назад. Но чего-то не хватало.


Когда-то за углом было маленькое кафе, оно называлось «Кафе Сентраль». Мы туда ходили ужинать в те вечера, когда маме не хотелось готовить или когда мы не могли договориться между собой, куда бы нам пойти поесть. Это было довольно непритязательное заведение с облупленны­ми стенами, увешанными футбольными плакатами. За столиками несколько местных рыбаков пили столовое красное вино. Я хранил нежные, возможно, преувеличенно нежные воспоминания о тамошнем буром рыбном супе, о несколько неизящных, но восхитительных овощах «крюдите», об их тонком мясном бочке с луком шалот и мягковатой, но вкусной жареной картошкой фрите [12].

Теперь кафе называлось «Ле Бистро» и выглядело гораздо более стильно. Скатерти и свечи на столах, на стенах, выдержанных в пастельных тонах, — картины с устричными лодками. Мебель поставили новую, не расшатанную. Но рыбный суп остался все тот же: темно-коричневый, с кусочками рыбы, перемолотых рыбьих костей, благоухающий шафраном, чесноком и анисом; к нему подавали, если я правильно помню, маленькие поджаристые гренки, тертый сыр грюйер и маленький горшочек соуса руйе — майонеза с чесноком и перцем.

Это было восхитительно. Именно здесь я впервые попробовал суп, который всерьез вдохновил меня в моей дальнейшей профессиональной жизни. Будучи молодым поваром, я много трудился, чтобы приготовить такой, снова и снова пытался вычислить рецепт, изощряясь в выборе ингредиентов и процедур, которые я с ними проделывал, пока в конце концов не добился своего. В общем, каким бы великолепным ни был тот суп, мой — лучше. Я беру омара. Поджариваю моллюсков. Бросаю в свой суп кусочки мяса с клешней, и в результате у меня получается более богатый, более роскошный вариант. Возможно, у того супа, у оригинала, вкус не изменился, но это все равно что навестить свою прежнюю подружку — думаешь: и что, черт возьми, я в ней находил такого? Видимо, жизнь не стоит на месте.

Томимый жаждой прозрения, я заказал устриц — и ничего лучше нельзя было выдумать, — а также тарелку руже (крошечной, костлявой, но чудесной на вкус рыбки, выловленной в Меде), жареных сардин, магре де канар — утиную грудку в соусе из зеленого перца и, для полноты ощущений — тонкий бочок баветте .

Но чего-то значительного все равно не случилось. Не то чтобы я не радовался. Это было здорово — снова сидеть за столиком во Франции и, подняв голову от тарелки, видеть напротив своего брата, смотреть, как он радуется, не сдерживая своих чувств, купаться в нормальности, в уюте окружающего. Из всех моих приключений это было самое… достойное, добротное. Нежное. Сентиментальное. Никого не ранящее. Рассеянность, растрачивание времени попусту, избыточность во всем, сопровождавшие все мои предыдущие предприятия, — ничего этого здесь не было. Так почему же я не наслаждаюсь? И я начал чувствовать свою ущербность, свой надлом. Как будто какой-то жизненно важный орган — может быть, сердце — съежился и отмер вместе с ороговевшими клетками мозговой и легочной ткани, будто мои душа и тело уподобились какому-нибудь большому белому гиганту — гостинице в Атлантик-Сити, которую закрывали-закрывали, крыло за крылом, пока не остались лишь фасад и вестибюль.

После обеда мы пошли к порту.

— Видишь вон тот док? — спросил я Криса, указывая на унылого вида деревянную постройку, оседающую в воду. — Помню, я подолгу сидел там в пятнадцать лет. Сэм, Джеффри, Нэнси — все мои друзья — проводили то лето в Провинстауне. А меня заперли здесь. Боже мой! Как мне было хреново! Я был одинокий, ожесточившийся ребенок. В этом долбанном городишке даже работы было не найти…

— Это был последний год. А когда мы действительно были детьми, нам было хорошо здесь, ведь правда?

— Может быть. Не знаю. Меня до сих пор тошнит от тех коротких штанишек. От тех беретов. Боже мой! Так издеваться над детьми.

Крис заволновался:

— Успокойся. Это все в прошлом. Больше нет никаких коротких штанишек. Проехали. Не думай больше об этом.

— Если увидишь телефонную будку, скажи мне. Я подумываю, не позвонить ли маме. У меня накопилось… Эти короткие штанишки… И, может быть, пока есть кураж, выскажу ей все про тот случай с Пуччи. От него действительно так необходимо было избавиться? Честно говоря, у меня есть подозрения… И что вообще за имя для щенка? Что значит Пуччи? Пуччини? Надо бы издать закон, запрещающий давать домашним животным такие клички… и не покупать детям шоколадных хлопьев! Все мои друзья ели шоколадные хлопья, и «Трикс», и «Лаки Чармз», ели, только за ушами трещало! А я что? «Это слишком сладко. Вредно для зубов!»

Видя, что его старший брат на грани психического срыва, Крис изо всех сил пытался разогнать сгустившиеся тучи и отвлечь меня от черных мыслей:

— Успокойся! Может быть, тебе чего-нибудь выпить? Боже мой, Тони! Теперь ты можешь есть этих «Лаки Чармз» сколько влезет! Я видел в Аркашоне супермаркет. Можно пойти, купить коробку.

— Да ладно, — я вернулся из прошлого в настоящее. — Не знаю… Мне очень недостает папы.

— Мне тоже, — сказал Крис.

Мы отправились к дюне Пила, самой большой в Европе песчаной дюне. Когда-то это был наш любимый маршрут. Раньше мы с братом на наших молодых ногах легко преодолевали крутой склон, а теперь еле тащились вверх, поминутно увязая в песке и через каждые несколько ярдов останавливаясь, чтобы перевести дух. К тому же было холодно и ветрено. Пила — это пантагрюэлевских размеров куча песка, песчаный небоскреб в несколько миль длиной, поднимающийся над Бискайским заливом с одной стороны и постепенно переходящий в сосновый лес с другой. Рань­ше наверху были блиндажи, оборонительные сооружения, окопы, но когда мы наконец добрались до вершины, оказалось, что они давно погребены под слоем песка. Мы с Крисом стояли, а тонкая поземка песка мела по поверхности дюны. На зубах у нас скрипел песок, а мы все смотрели на серо-синюю воду, на казавшиеся бесконечными сосны и кустарник и о чем-то тосковали.

Наш отец тоже приехал сюда ребенком. Брат показал мне как-то старый, раскрашенный от руки стереоскопический слайд. На нем Пьер Бурден восьми или девяти лет, смуглый от загара, с победоносным видом стоит на вершине дюны, безусловно предвкушая самое лучшее для ребенка развлечение — спуститься бегом по склону дюны, разгоняясь все быстрей и быстрей, как будто инерция и гравитация сами переставляют твои ноги, и упасть вниз лицом, и докатиться в вихре песка до самого подножия. Мы это любили. А там, внизу, на стоянке, уже ждут тебя вафли. Во всяком случае, глядя на изображение моего отца, я именно так все себе представлял.

— А ну, Крис! — сказал я, готовясь устремиться в пропасть. — Кто первый добежит?

Изо всех сил постаравшись снова стать десятилетним, я ринулся вниз, ввинчиваясь в пространство, разогнался, как только мог, упал и покатился, а Крис далеко отстал от меня.

Никаких вафель у подножия не оказалось. Никаких гофре. Двое туристов в удобных скандинавских ботинках ошалело смотрели на двух скатившихся им под ноги американских придурков. Сувенирные киоски были закрыты. Ни «Пшитта», ни «Оранжины», ни «Банании», ни свежеприготовленного лимонада не выпить. Холодная тишина — только сосны шумят.


Какая еда может быть совершеннее, чем устрица? Ее практически не надо готовить. Приготовить устрицы значило бы оскорбить их. К ним не надо соуса — они выделя­ют свой собственный сок. Устрица остается живым существом всего за несколько секунд до того, как попадет к вам в пищевод. Это чтобы вы знали, что она свежая. Она оказывается у вас на тарелке такой, какой создал ее Господь, — сырой, не приукрашенной. Выдавить на нее лимонный сок или каплю сероватого соуса (красный винный уксус, молотый черный перец, немного мелко нарезанного шалота) — это максимум, чем вы можете обидеть это великолепное создание. Это пища в своем первозданном виде, ее не коснулось время и не испортил человек. Мы едим этих существ, потому что они питательны и вкусны, и мы употребляем их в пищу в том же виде, в каком употребляли наши предки. А еще, для меня, по крайней мере, они обладают дополнительной, мистического свойства привлекательностью — они были первой пищей, которая изменила ход моей жизни. Моя первая устрица виновата во всем, что со мной случилось дальше: в моем решении стать поваром, в моих бесконечных поисках чего-то необычного и захватывающего, в тех огромных ошибках, которые я совершил в погоне за кулинарными радостями. Во всем виновата та устрица. В хорошем смысле виновата, разумеется.

В 5:30 утра Крис и я сели в устричную лодку с Домиником и Жеромом, двумя местными ловцами устриц. Это была не старенькая пинасса моего детства. Времена таких лодок, объяснил нам Доминик, прошли. Пинассы, которые еще остались, используются, в основном, для прогулок или чтобы возить туристов на пикники. Это была длинная, плоская посудина без планширей, более подходящая для того, чтобы грузить на нее мешки с устрицами, — с лебедкой и рулевой рубкой на корме.

Было еще темно, хоть глаз выколи, когда мы отправились: мы с Крисом по бокам от рубки, Доминик у руля, Жером — штурман. Мы осторожно, мелкими толчками, выплыли на середину бухты. Вставало солнце, и на темном с пурпурными отсветами небе появились золотистые краски.

Все в бухте изменилось с тех пор, как Сен-Жур в 1966 году взял нас с собой посмотреть свой крошечный устричный парк. Тогда мы дождались отлива, и наша лодка оказалась на дне бухты, окруженная грубым, вручную выстроенным ограждением, обозначавшим границы его владений. Устриц высыпали прямо на дно лодки, их разбирали и сортировали на месте.

Несколько лет назад, рассказал нам Доминик, все здешние устрицы погибли. Теперь в бухте насадили какие-то «японские водоросли», которые хорошо влияют на воду. И такое не в первый раз приходится делать. Когда-то устриц находили на отмелях. Потом они там исчезли, в бухте начали интенсивно размножаться «португальские» устрицы. В 1970 году они загадочным образом погибли. Теперь дела обстоят лучше. Молодых устриц отсюда поставляют в Бретань и в другие места. Здесь для них комфортные условия. Тем не менее количество вольных ловцов, таких, как наш бывший сосед, значительно уменьшилось, а более многочисленные и гораздо лучше снаряженные команды работают теперь на более обширных территориях. Наводящие ужас нормативные акты Евросоюза, которые стерли с лица земли кустарей и независимых одиночек по всему континенту, очень осложнили жизнь скромных владельцев одной или двух лодок.

Устричные парки сейчас тоже выглядят иначе. Теперь не обязательно ждать полного отлива. Устриц сортируют на приподнятых платформах и укладывают в ячеистые мешки разных размеров. Сетки позволяют воде с питательными веществами омывать устриц, а хищникам к ним доступа не дают. У поднятых с отмели и удерживаемых в сетках устриц меньше шансов побиться, сломаться, получить какие-нибудь повреждения, хотя все равно от 25 до 30% будут отбракованы.

Доминик оттаскивает лодку на несколько сот футов, и двое мужчин в болотных сапогах спрыгивают в холодную воду. Они работают в рубашках с короткими рукавами и в резиновых перчатках (в которые немедленно набирается вода) и, кажется, совершенно не чувствуют холода. Мужчины сгружают на палубу тяжелые сочащиеся водой сетки с зазубренными раковинами, курят, болтают и вовсе не торопятся закончить работу и вылезти из воды. Устрицы, которых они грузят, еще молодые. Их отнесут на берег, снова рассортируют, переложат в другие сетки, а на следующий день вернут обратно в воду.

Мы с Крисом ежились в наших непромокаемых плащах, свитерах, шарфах и теплом нижнем белье, а двое полураздетых рыбаков безмятежно болтали о еде: миноги по-бордоски (сейчас не сезон), антрекот по-бордоски (этому блюду всегда сезон, хотя мозговые кости для соуса становится все труднее доставать из-за коровьего бешенства — приходится покупать в Голландии).

Еще они говорили о гусиной печенке и о том, кто из них каких устриц предпочитает. У Жерома оказался родственник в Сан-Франциско, который пробовал тамошних устриц, но остался о них невысокого мнения.

Они таскали мокрые сетки по палубе около часа и в конце концов аккуратно их сложили. Потом показали нам место, где выращивают водоросли. Устрицы наиболее уязвимы, пока не развились полностью их раковины. Века тому назад ловцы обнаружили, что личинки устриц легко прилепляются к изогнутым поверхностям терракотовой черепицы для крыш (после побелки и шлифовки), в основном изнутри. Такую черепицу нужно было правильно сложить и время от времени перекладывать. С нее потом устриц и «соскребали».

Кстати, устрицы бисексуальны в том смысле, который и не снился звездам шоу-бизнеса. Дело в том, что они меняют пол от года к году. Если бы вы в сердцах послали устрицу «заняться самоудовлетворением», то она, пожалуй, не обиделась бы. Самцы каждого года распространяют свою репродуктивную жидкость в воде во все стороны, выпускают целое облако, оплодотворяющее те особи, которые в этом году являются самками. Представьте себе бассейн в клубе «Убежище Платона» в 1970-е. От кого вы беременны? От того толстого мужика с золотой цепочкой на шее и волосатой спиной? Или вон от того, похожего на Гуччоне, что торчит около вышки? Нипочем не узнаете.

Нагруженные приблизительно двумя тысячами фунтов молодых устриц, мы пошли обратно в порт. Доминик и Жером все курили и разговаривали о еде. Уже на берегу, в своей хижине, рыбаки продемонстрировали нам свой аппарат для чистки устриц, с помощью которого отчищали верхний слой ила и грязи, и оборудование для автоматической сортировки — многослойную решетку из крупноячеистых сит, которые, издавая невероятный шум и сильно вибрируя, прыгали туда-сюда на ленте транспортера. Был еще бассейн для хранения и очистки, где устрицы отмокали в чистой, отфильтрованной воде из бухты — питательных веществ они не лишатся, но грязь и ил вымываются, — надо же очистить устрицу и от внутренней грязи. Когда дневная работа была сделана, мы вернулись в домик, чтобы съесть несколько дюжин свежих аркашонских устриц и распить бутылочку белого бордо. Было восемь часов утра.

В предыдущей книге я описывал свою первую устрицу, съеденную в лодке месье Сен-Жура, как весьма вдохновляющий опыт. Я навсегда запомнил эту минуту: эту крупную, пугающую, грубую раковину в мозолистой руке моего соседа, и жест, которым он протянул ее мне, и как с нее капала вода, и как блестела на солнце ее бледная серо-голубая мякоть, как пульсировала перламутровая внутренность — обещая приключения, свободу, плотские и другие еще неведомые удовольствия.

Я так надеялся, что это чувство вернется, когда открывал одну из лучших раковин Доминика и Жерома. Я знал, что слишком стараюсь. Понимал, что это своего рода наси­лие. Осознавал, что это так же нелепо, как купить своей девушке не только цветы, украшения, духи, сладости, но еще и купальник, в каком Урсула Андресс была в «Докторе Ноу», а потом ясно дать понять, что ждешь от нее лучшего секса в своей жизни. Очень мало вероятности, что жизнь поведет себя согласно вашим ожиданиям. Не знаю, чего я собственно хотел: потерять сознание, разразиться счастливыми слезами… Нет, не знаю. Черт возьми, я жаждал идеальной еды! Я был почти уверен, что это она. Но разве моя первая устрица, съеденная тридцать четыре года назад, та, что была только что из воды, являлась таковой? Разве она перенесла меня мгновенно в кулинарный рай, как я надеялся? Была ли она той совершенной пищей, которую я так надеялся обрести?

Не-а. То есть не совсем. Устрицы не виноваты. На вкус они оказались примерно такими же, какими я их помнил, — солоноватые, не слишком холодные (кстати, устрицы не должны быть очень холодными в противоположность мнению, распространенному в Штатах, — там их часами держат во льду и подают замерзшими; возможно, так они легче открываются устричным ножом, но вкус у них не тот). Это были прекрасные устрицы. Может быть, даже самые лучшие. Рядом со мной, как и тогда, стоял мой брат. Я воссоздал все факторы, которые присутствовали в юности. Но почему-то снова не почувствовал настоящей радости. Все-таки чего-то не хватало. И я понял: просто я здесь не за этим. Все это предприятие, вся эта погоня за «идеальной едой» — обман. Совсем не того я искал у моря в Аркашоне, на пустых улицах Ля Тест, в старом саду у дома № 5 по улице Жюль Фавр, на продуваемой январским ветром вершине песчаной дюны.

Отец всегда был для меня человеком таинственным. Возможно, ему приятно было бы услышать это, потому что сам он считал себя простым, незамысловатым малым. Но он испытывал по-настоящему сильную, сентиментальную и даже страстную любовь к литературе, кино и особенно к музыке. Он понимал их очень глубоко, и то, что я всегда считал его истинной сутью, его натура разочарованного романтика, скрывалась в тени. Он был робким человеком, друзей имел немного, не любил конфликтов, больших компаний, приходил в ужас от перспективы надеть пиджак и галстук. Он был непритязателен. Обладал острым чутьем на абсурдное и смешное. Его забавляли притворство и аффектация. Он радовался как ребенок очень простым вещам. Обожал фильмы о французских школьниках — такие как «400 ударов» и «Ноль за поведение». Они и мне навсегда запомнились: шалости, граничащие с правонарушениями. Примерно так я и представлял себе своего отца в детстве. Его воспитывала овдовевшая мать-француженка, и вырос он по соседству от того места, где теперь жили мы, — вот и все, что мне было известно о его детстве. Не могу представить его себе играющим в парке Риверсайд, что прямо у меня под окном, а ведь, наверно, ему случалось там играть. Не вижу его выходящим из дома с учебниками подмышкой. Не вижу его в частной школе в пиджаке и галстуке. У меня сохранилась одна его школьная книжка — «Эмиль и сыщики» на французском с его рисунками на полях: тупые нацисты и пикирующие бомбардировщики «штука». Он читал мне эту книжку — английскую версию, — как читал «Ветер в ивах», «Доктора Дулитла» и «Винни-Пуха». Я помню, как он в лицах изображал Тоуда Жабу, Иа-Иа и Пятачка.

В молодости он служил в армии, сержантом по снабжению в послевоенной Германии, — об этом я тоже ничего не знаю. Знаю только, что немецкий язык он всю жизнь считал «забавным», но всегда подозревал, что за всяким немецким акцентом стоит какая-нибудь страшная военная тайна. Его смешили немцы в комедиях Мела Брукса, но я всегда знал, что за этим смехом таится глубокая горечь. Я уверен, что в этих комедиях было для него нечто отвра­тительное и вместе с тем увлекательное. К старости он полюбил мрачноватые, многослойные шпионские Триллеры Джона Ле Карре и Лена Дейтона, обожал такие фильмы как «Человек внутри», «Третий человек», «Похороны в Берлине» и считал черную комедию «Доктор Стрейнджлав» самым смешным кино на свете.

Я знаю его лучше всего по тем занятиям, за которыми он бывал счастлив: лежать на диване в выходные; читать Жана Лартеги по-французски; глотать бесконечные романы Джона Макдональда — приключенческие, обычно романтические, немного печальные, действие происходит в дальних странах; смотреть новые фильмы Кубрика; слушать новые записи на своей громоздкой акустической системе «Джи-би-эл», настраивать радиоприемник «Маранц»; взять у себя на работе, в «Коламбиа рекордс», отпуск на две-три недели, приехать к нам во Францию и сидеть на берегу мыса Ферра; есть чесночную колбасу с хрустящим французским хлебом, пить красное вино, ходить в белой рубашке из махровой ткани и похожих на боксерские купальных трусах, ковырять пальцами ног в песке. Делая все это, он чувствовал себя легко и свободно. В легкий шторм он входил в воду со мной или Крисом на плечах и пугал нас приближавшейся большой волной.

А потом, когда нам надоедали игры в Тентена, широкое покрывало пляжа, припорошенные песком сэндвичи с минеральной водой «Виттель», мы с Крисом бежали исследовать дюны мыса Ферра. Мы строили укрепления из плавника, который в изобилии находили на диком пляже, играли в массивных блиндажах, оставшихся после немцев, исследовали «паучьи щели» — замаскированные окопы для снайперов, тоннели, которые часто тянулись под землей от орудийных окопов. Мы играли в войну на бывшем поле боя: охотились на мертвых нацистов, про которых ходили слухи, что они все еще не сгнили под песком, взрывали хлопушки в вентиляционных трубах и осыпавшихся лестничных шах­тах. Это был просто рай для мальчишек: угрюмые серые горы, растущие из песка среди огромных пустынных дюн, чуть в стороне от края воды, великолепная водная гладь и пляж, который казался бесконечным.

Меня посетила блестящая идея: нам с Крисом надо взять напрокат по мотороллеру и снова проделать весь путь от Аркашона через Ля Тест и Гужан-Местра, вокруг бухты, до мыса Ферра. Мы с семьей проделывали этот путь много раз — сначала в старом «седане ровер», потом во взятых напрокат «симках» и «рено». Но когда едешь на мотороллере, чувствуешь все гораздо острее, решил я. Вдыхаешь этот воздух, а городки, которые проезжаешь, видишь не через ветровое стекло. Я так размечтался, что совершенно забыл об обжигающе холодном ветре и моросящем дожде. Мы оделись как можно теплее, взяли с собой традиционный завтрак Бурденов — колбаса, пахучий сыр, багеты из булочной в Ля Тест, минеральную воду «Виттель», бутылку красного бордо, и отправились в путь. Крис, едва мы успели выехать с гостиничной стоянки, налетел на дорожный знак, упал и сильно ободрал себе плечо и спину. Однако по-солдатски бодро вновь уселся в седло и продолжал нести службу — всякий здравый смысл покинул нас обоих давным-давно.

Было холодно, до крайности холодно. На моем мотороллере можно было ехать довольно быстро (я, как старший, конечно же, взял себе тот, что получше), но Крис тащился со скоростью двадцать пять миль в час и сильно задерживал нас. Шлемы оказались нам маловаты. Сгорая от желания вернуть прошлое, мы их и не примерили, ограничились беглым взглядом. Очень скоро у меня возникло ощущение, что в моей голове просверлили дырку. Дождь хлестал по щекам, одежда вскоре стала удручающе мокрой.

Но мы ехали и ехали мимо дач с заколоченными окнами, закрытых ресторанов и учреждений. Это ведь подвиг, не так ли? Благородная попытка установить связь с прошлым, какой бы отчаянной и глуповатой она ни казалась в январе. Поездка заняла у нас около двух часов, возможно, чуть больше — из-за частых остановок, — надо же было иногда снимать шлемы и давать отдых нашим несчастным черепным коробкам. Наконец мы добрались до пыльной развилки, свернули на дорогу, обсаженную соснами, остановились, слезли с мотороллеров и полмили шли пешком до пляжа. Ничего не было слышно, кроме ветра, стука наших тяжелых туристских ботинок и шума прилива вдали.

— Кажется, я узнаю вон тот, — Крис указал на покрытый граффити блиндаж вдалеке, на полпути между пляжем и сосновым лесом.

— Как насчет пикничка? — предложил я.

— Отличная идея!

Мы довольно долго ковыляли по дюнам и вязли в песке и наконец вскарабкались на толстую, крутую, бетонную стену и уселись на ней. Там, где мы детьми играли в войну, я расстелил салфетку, достал наш скромный завтрак, и мы молча его сжевали. Наши пальцы немели на холодном ветру, который дул с моря. У колбасы был такой же вкус, как в детстве, сыр был хорош, а вино пришлось очень кстати — мы согрелись.

Я достал упаковку фейерверков, и скоро двое мужчин за сорок уже играли в войну, как тридцать лет назад: бросали хлопушки в вентиляционные отверстия, набивали ими пустые бутылки, и глухие звуки взрывов немедленно уносил ветер или гасил песок. Мы гонялись друг за другом вокруг железобетонного убежища, а когда устали взрывать всякую дрянь, а точнее сказать, когда у нас вышли все запасы этой дряни, сунулись внутрь и исследовали лестничные колодцы, где много лет назад играли в «Комбат» и «Крысиный патруль».

Мелкими перебежками мы спустились к пляжу, туда, где было полно плавника, в прежние времена сулившего огромные строительные перспективы, а теперь только нагоняв­шего тоску. Мы с братом долго молча стояли у кромки воды, глядя на яростные волны.

— Папе это понравилось бы, — сказал я наконец.

— Что? — спросил Крис, оторвавшись от собственных мыслей.

— Сама идея вернуться. Что мы снова пришли сюда — мы вдвоем. Ему бы понравилось. Ему было бы приятно узнать об этом.

— Ага, — согласился мой младший брат, который теперь был не ниже, а выше меня ростом. Мой взрослый младший брат.

— Черт, как мне его недостает!

— Мне тоже, — сказал Крис.


Задумывая эту часть своего кругосветного путешествия, я надеялся попасть в самую точку. Я думал: попаду — и все сразу станет волшебным. Еда будет казаться вкуснее от воспоминаний. Я сразу сделаюсь счастливее. Я изменюсь — вновь стану таким, каким был когда-то. Но никому не дано снова стать десятилетним или хотя бы по-настоящему почувствовать себя десятилетним. Ни на час, ни даже на минуту. Так что вкус у этой поездки получился… кисло-сладкий.

Я понял, что вернулся во Францию, на этот пляж, в этот городок не за устрицами. Не за рыбным супом, не за колбасой с чесноком, не за булочками с изюмом. Не затем, чтобы посмотреть на дом, где теперь живут чужие люди, не для того, чтобы вскарабкаться на дюну, не за идеальной едой. Я искал там своего отца. И его там нет.


Почему не хочется быть телезвездой (первая серия)

— Пока мы тут, на месте, давайте посмотрим, как готовят фуа-гра, — сказали креативные менеджеры из Телеви­зионной Страны. — Мы же снимаем программу о еде, вы не забыли? Поездка за воспоминаниями — это, конечно, прекрасно, но где же еда? Ну-ка! Ведь вы же любите гусиную печенку, вы сами говорили.

— Конечно, — отвечаю я.

Почему бы и нет. Очень познавательно. Интересно. Я люблю фуа-гра. Даже очень люблю. Гипертрофированная свежая утиная или гусиная печенка, приготовленная в горшочке террин, подавать с сотерном; или обжаренная на сковороде в яблочном или айвовом желе — возможно, она несколько уменьшится в объеме… Хороший толстый кусок гусиной печенки, поданный с подсушенным бриошем. Что может быть лучше!

Мы как раз неподалеку от Гаскони, эпицентра приготовления фуа-гра, так что, конечно, давайте снимать… Даешь коммерческое, информативное телевидение! Попробуем гусиной печенки, раз уж так все сошлось. Это точно не повредит.

Накануне вечером перед камерой я проглотил порцию абсолютно отвратительной, кое-как приготовленной, трехдневной свежести «телячьей головы» — ужасный опыт. Обычно, когда я это ем, я ограничиваюсь ломтиком свернутой в трубочку бескостной части, практически соскобленной с черепа, и трубочка эта нафарширована «сладким мясом», и подается в небольшом количестве кипящего бульона, с овощами и кусочком языка. В таком виде блюдо приобретает нужный вкус, а точнее, нужную фактуру, плотность: прозрачный жирок, голубоватая телячья кожица, кусочки щеки и зобной железы — все это вы отметите еще до того, как насладитесь вкусом. Это нечто волнистое, эластичное, переливающееся, слизистое, довольно нежное и ароматное. В сочетании с капелькой чесночного соуса или соуса грибиш это блюдо может считаться своеобразным триумфом старой французской кухни, побеждающим в нас все страхи и предрассудки. Я очень люблю его готовить. Несколько клиентов (в основном, это французы) обожают его и всегда мне заказывают. «Ах! Tête de veau! [13] — восклицают они. — Как давно я этого не ел!» Я хорошо это готовлю. И те, кому рекомендую это блюдо, всегда остаются довольны. Я и сам его с удовольствием ем время от времени.

Но то, что мне приготовили на этот раз… Во-первых, согласившись это попробовать, я пренебрег своим собственным советом, который всегда даю клиентам. Добровольно погрузившись в туман неведения, я упустил из вида тот факт, что в течение трех дней ходил мимо этого ресторанчика и видел гордую надпись мелом на доске: «TETE DE VEAU». То есть, учитывая, что в Аркашоне сейчас не сезон, это была одна и та же, за три дня не востребованная «tête». Дела у владельца ресторана шли не настолько хорошо, чтобы каждый день готовить свежую порцию. И вообще, сколько, интересно, у них в городке за неделю бывает телячьих голов? А за месяц? Еще того хуже, я нарушил другое свое золотое правило: заказал редкое мясное блюдо в ресторане, который специализируется на дарах моря.

Мой брат, в последнее время довольно смелый в кулинарных пристрастиях, заказал морской язык. А я не последовал его примеру. Пока я ел, он смотрел на меня так, как если бы я ободрал кожу с пальцев мертвеца и пожирал ее, запивая мочой. Блюдо было омерзительно во всех отношениях: сыровато, жестко, отдавало затхлым холодильником и, что хуже всего, утопало в густом, гадком на вкус соусе грибиш — то есть в чем-то среднем между майонезом и соусом тартар, состряпанным из яичных желтков. Стараясь сохранять жизнерадостный вид, я проглотил столько, сколько смог, и исключительно на камеру, а потом просто послал все к черту и украдкой сложил остатки еды в салфетку (мне не хотелось обижать шеф-повара).

И вот на следующее утро, в восемь часов, чувствуя себя весьма нехорошо после вчерашнего ужина, я уже стоял в холодном сарае и смотрел, как наш уважаемый хозяин, фермер, поставщик гусиной печенки мсье Кабернасс, запихивает длиннющую трубку в глотку вовсе в этом не заинтересованной утки, а потом начинает набивать туда нечто мелко перемолотое. Порция кукурузной муки с кулак величиной исчезает в горле несчастной божьей твари. И все это я вижу рано утром, до завтрака.

Трубка, похоже, доходила до самого дна утиного желудка. Месье Кабернасс сначала поглаживал очередную утку, потом слегка зажимал ее между своих ног, отводил ей голову назад и тогда уже осуществлял всю процедуру. Когда в желудке у тебя остатки несваримой тет-де-во, то наблюдение за подобными манипуляциями вызывает рвотный рефлекс. Вездесущий Алан, оператор, видимо, чувствовал то же самое: он внезапно позеленел, выбежал вон и отсутствовал все утро.

Мне тоже пришлось несладко, но я все же выдержал до конца демонстрацию откармливания уток и гусей, из чьей печени впоследствии приготовят фуа-гра. Это было даже не так жестоко, как я предполагал. Лапки птиц не прибивают гвоздями к доске, как мне рассказывали некоторые. И трубка не постоянно вставлена им в глотку, и еду в них закачивают не беспрерывно, как в какого-нибудь кота из мультфильма. Да, их принудительно кормят дважды в день, при этом каждая новая порция меньше, чем предыдущая, и гораздо меньше, чем, скажем, «завтрак Большого Шлема» от Денни. Месье Кабернасс не произвел на меня впечатления бесчувственного человека, напротив, мне показалось, что он искренне любит своих птиц, и утки часто сами шли к нему, когда приближалось время кормления. Он просто протягивал руку — и утка подходила. Так ребенок идет к матери, чтобы она вытерла ему нос.

Придержав одну особенно упитанную уточку, он позволил мне потрогать ее надувшийся живот, ее выпирающую печень. Было еще не время «собирать урожай», но он показал мне несколько фотографий — нечто напоминающее инструкцию о правилах безопасности на дорогах и столь же «аппетитное». Обычно я ничего не имею против крови и кишок, но не с раннего утра. И не в присутствии операторов, давящихся и хрипящих поодаль. К тому времени как мы вернулись в небольшой магазинчик, где семейство месье Кабернасса торгует своей продукцией, я чувствовал себя совсем скверно.

Желая угостить меня как следует, мадам Кабернасс приготовила паштет из гусиной печенки, мусс из гусиной печенки, утиный паштет, конфит. К столу она подала гренки и бутылку сотерна. Продукция Кабернасса — высшего качества. Она всегда берет призы на конкурсах и дегустациях. Но я люблю свежую гусиную печенку: не консервированную, не в баночках, не в виде мусса, не замороженную. Со дня «сбора урожая» прошло много времени, и свежая была давно продана. Все остальные кулинарные изыски, наверняка, весьма интересны, но это уже не то. И я действительно люблю запивать фуа-гра сотерном, но не в девять утра. Гусиной печенкой следует наслаждаться на досуге, а не давиться ею перед камерой холодным утром после съеденной накануне тошнотворной тет-де-во.

Там было полно всякой еды. И снова, боясь обидеть добрых хозяев, я все съел, улыбаясь и одобрительно кивая, беседуя (с помощью моего невозмутимого брата) на ломаном французском. Возвращение в Аркашон, в гостиницу имени Нормана Бейтса, было самым длинным путешествием в моей жизни. Вездесущий Алан в передней машине то и дело высовывал голову из окна под каким-то сумасшедшим углом — его рвало прямо на славные маленькие деревушки, церквушки времен крестоносцев и милые старые фермы. Альберто, ассистент режиссера, который вел пер­вую машину, тоже скоро почувствовал себя плохо. За рулем нашей машины сидел мой брат и чувствовал себя прекрасно. Он закладывал такие повороты, что мой желудок начинал бурлить и клокотать, точно пробуждающийся вулкан Кракатау. Я держался из последних сил, надеясь дотерпеть до туалета в отеле. И дотерпел.

Последовали пять часов жестокой агонии. Я лежал в полузабытьи в своем отвратительном номере, справа от меня стоял тазик, меня то бросало в жар, то знобило под розовым, с примесью синтетики, одеялом, а пульт от телевизора валялся на полу вне зоны досягаемости. Только я подумал, что когда-нибудь же мне должно стать легче, как внезапно телевизионное шоу, которое я, впрочем, и не смотрел, закончилось, и на экране появились титры следующей передачи. И вот тут-то Франция и показала всю свою гнусную сущность! Как жестоко она насмеялась надо мной. Неужели? Ради бога, только не это! Но это было это. Полуторачасовая биография — с клипами — любимца Франции, обладателя всех высочайших французских наград, Джерри Льюиса. Все творения великого человека — у меня на телеэкране. Он будет полтора часа бомбардировать мой и без того уже отравленный токсинами мозг своими ужимками, прыжками и хныканьем.

Это было слишком. Я попытался дотянуться до пульта, почувствовал, как кровь отхлынула от головы, а желчь подступила к горлу, и снова упал на подушку, мучимый новыми позывами к рвоте. Я не мог выключить этот чертов телевизор, не мог переключить на другую программу. Сцены из «Беспорядочного порядка» уже терзали мой размягченный мозг, я уже начинал познавать новое измерение боли и дурноты. Я взял телефонную трубку и позвонил Мэтью, одному из телевизионщиков, который пока не пострадал. Я умолял его зайти ко мне и переключить на другую программу.

— «День, когда клоун заплакал»? — спросил Мэтью. — Мне говорили, что это просто недооцененный шедевр. Амери­канский зритель его не видел. Там Джерри играет заключенного концлагеря. Один итальянец получил Оскара за ту же идею! Как же это называлось-то… «Жизнь прекрасна» что ли… Так вот Джерри-то придумал это раньше!

— Пожалуйста, помоги мне! — взмолился я. — Я умираю. Я не смогу этого вынести. Если ты не поторопишься, считай, я покойник. И тогда снимать в Камбодже пригласят Флая. Хочешь увидеть Бобби Флая в саронге?

Мэтью призадумался:

— Сейчас приду.

Он появился через несколько секунд — с включенной камерой. Он постоял у моей постели, настраивая «баланс белого» по моему бескровному лицу. Он снимал и снимал, а комната качалась и ходила ходуном вокруг меня и даже сквозь меня, стонавшего на взмокших от пота простынях, и показывали Джерри в «Мальчике на побегушках». Мэтью снимал крупные планы, а я содрогался и умолял. Он фиксировал недосягаемый пульт — этот источник моих страданий — под разными углами, он делал медленные наезды на пульт, он снимал пространство между мною и пультом… пока я стонал, сулил ему золотые горы, угрожал. Наконец он сжалился и сунул пульт мне в руку. Я тут же выключил сцену из шедевра Джерри «Чокнутый профессор», а Мэтт сказал: «Бесценные кадры, малыш! Войдет в золотой фонд комедии!»

Никогда не снимайтесь на телевидении.



Примечания:



1

Лавка, где продают пульке, мексиканский алкогольный напиток из сока агавы. — Здесь и далее примеч. перев.



9

Нельзя! (фр.)



10

Булочка с изюмом (фр.).



11

Булочная (фр.).



12

Жареный картофель.



13

Телячья голова (фр.).









Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх