В Неметчине

Однажды немцы окружили нашу деревню, забрали коров, свиней, овец, а потом стали хватать людей.

Нас в семье было семеро: папа, мама, двое братьев и три сестры. Всех нас загнали на какую-то зеленую машину, крытую брезентом. Папа с мамой сидели на ящичке, в который успели сунуть кое-что из припасов. Мама кормила грудью маленького Антося. Валя сидела у папы на коленях, положив голову ему на грудь. Мы, как старшие, стояли возле ног мамы и папы.

Стояла летняя жара, а нас в машине — как селедок в бочке. Страшно хотелось пить, пересыхало во рту, а воды не давали. Машины мчались на запад несколько дней и ночей. Приехали в какой-то город. Видим — барак. Немец грозно приказал вылезать. Мы, как горох, посыпались из машины. Сердце разрывали крики и плач детей. Послышалась команда:

— Женщины и дети — налево, мужчины — направо!

Мы едва успели попрощаться с отцом. Немцы кричали во всю глотку: «Шнель! Шнель!»

Мужчин куда-то повели, а нас загнали в тесный барак.

Там и остались: мама и нас пятеро. Из глаз у всех катились слезы, крики детей заглушались причитаниями женщин, а немецкие бандиты только посмеивались. Были тут и Франек дядьки Кастуся, и Аня, тетки Алеси, и много-много других ребят из нашей деревни. Да и не только из нашей. Я сама слышала, как женщины спрашивали у моей матери: «Какой вы области? Вашу деревню тоже сожгли?» Мама отвечала: «Витебской области… Сожгли деревню, дотла сожгли. И маму мою сожгли… Живьем. 73 года было. У нее голова болела, а немцы подумали, что тиф. Ох, ох!» — захлебывалась она слезами. Вслед за нею и все мы начинали плакать.

— Тихо, милая, не лей слез-то, — уговаривали ее женщины. — Видишь, детишки, на тебя глядя, тоже ревут.

Когда дело подошло к ночи, мама, собрав все лохмотья, какие удалось захватить, постлала нам постель. На ужин ничего не было, и мы голодные легли спать. Ящичек с припасами остался в машине.

Рано утром я проснулась от духоты. Будто камень лежал на груди, дышать было тяжело-тяжело. Открывать окна и двери не дозволялось. Люди спали на нарах в несколько ярусов, детей клали прямо на полу.

Я протерла глаза и увидела, что нет моей мамы. Мне стало страшно. Я подумала: наверно, и ее погнали направо. Закрыв глаза руками, я стала плакать и приговаривать: «А кто же нам постельку постелет, кто ж нас согреет?..» Вдруг слышу голос:

— Манечка, дочушка!

Это была мама. Она держала в одной руке малюсенький кусочек черного хлеба, в другой — солдатский котелок с чем-то теплым: от него шел пар.

— Тихо, Манечка, не надо плакать. Есть вам принесла, — сказала мама.

Услыхав слово «есть» и увидев хлеб, я захлопала в ладоши и засмеялась. Своим смехом разбудила меньших братьев и сестер. Мама присела возле нас, долго глядела на маленький ломтик хлеба, а потом разломала его на четыре части. Антосю и себе не выделила. Я до самой смерти не забуду того кусочка хлеба, что достался мне тогда. Я никогда не забуду, как мне хотелось есть.

Так, в страшной духоте и голоде, прошло две недели. Пару раз маме удавалось пробраться за колючую проволоку и достать нам кое-что из еды. Потом немцы натянули какой-то электрический провод, к которому нельзя было приближаться. Выходить из барака не разрешалось, а входить — пожалуйста. И вот раз мама приходит — торба полная хлеба, а в руке кринка с молоком. Тогда мы первый раз наелись досыта.

В тот же день мама почувствовала себя плохо, температура подскочила до 40 градусов. Пришли санитары и забрали ее в лазарет. Только унесли маму, как тут же заболели оба моих брата и обе сестрички. Их тоже на носилках куда-то унесли. Это, должно быть, наделала еда.

Плакала я сколько хотела — никто меня уже не успокаивал. Потом надумалась просить у немцев пропуск в лазарет: очень хотелось повидать маму. К братьям и сестрам я не просилась: немцы сами, забирая их, говорили, что им сразу сделают «капут». Маленький Антось уже тогда был как неживой: не кричал, как обычно, лежал с закрытыми глазами и едва дышал.

После долгого упрашивания один немец дал мне пропуск в лазарет к маме. Собралась в поход, а на душе больно: знаю, мама голодная, а отнести ей нечего.

В воротах у меня проверили пропуск и, ни слова не говоря, пропустили. Я повернула направо и увидела высокий белый дом. Это был лазарет. Там тоже стояли патрули. Они посмотрели бумагу и сказали:

— Второе крыльцо налево.

Иду. С крыльца сразу вход в комнату, а там трое дверей. Мне почему-то захотелось пойти прямо. Стучусь.

— Мо-ожно-о, — доносится голос как будто из-под земли.

Вхожу. Стоят шесть кроватей. На каждой кровати лежат по двое — по трое. Спрашиваю:

— Нет ли здесь, тетеньки, моей мамы?

— А как ее звать, маму-то? — спросила одна из женщин.

Не успела я ответить, как послышался голос:

— Манечка, доченька!..

Это была мама! Лежала она вдвоем с какой-то женщиной. Я не узнала ее: она была желтая, как воск, опухшая, говорила с трудом. Качала расспрашивать меня про остальных детей.

— Ничего, мамочка, — говорю я, — нам теперь три раза дают есть, и мы стали поправляться.

— Правда, Манечка, ты вроде немного поправилась, — радостно сказала мама и заплакала.

Она заметила, что я начинаю пухнуть, и подумала, что поправляюсь. Я села близенько-близенько возле своей мамы, прильнула к ней, и мне было так хорошо… А она все говорила, говорила. Говорила, как славно будет, когда наши побьют немцев.

— Только гляди, Манечка, за Антосем и за остальными.

Я ответила:

— Хорошо.

Очень хорошо было сидеть и говорить с мамой, да время не позволяло. Сюда разрешалось заходить только на два часа. Мы крепко-крепко поцеловались, и я пошла. Плелась, едва переставляя ноги.

Назавтра нам в первый раз дали супу из капустных кочерыжек, заправленного червями и такого жиденького, что я в своем котелочке нашла только половину кочерыжки, восемь перловых крупинок и десять червяков. Мы просто диву давались: откуда они берут столько червей? В ложках у нас нужды не было — мы пили суп прямо из своих котелков или мисок.

После завтрака получили приказ — собираться на работу. Подкатили машины, мы погрузились и поехали. Куда — никто не знал. Я очень боялась, как бы не увезли в другой город: тогда бы мне больше не увидеть своей мамы.

Но нет, остановились мы в городе, перед воротами большой фабрики. Вылезли из машин. Женщинам велели идти направо, а нам, детям, — налево. Женщин повел один немец, нас — другой.

На фабрике каждой из нас дали работу и сказали:

— Кто где сегодня поставлен, там и будет работать. За смену места — пять плетей или 24-й барак.

Плети и 24-й барак знали мы все.

Меня приставили к какой-то машине, из которой выходили винтики. Работали с восьми часов утра до восьми вечера. Обеденный перерыв — один час. В двенадцать часов дня нам дали обед: тридцать граммов черствого хлеба и тот же суп из кочерыжек. Очередь за супом была большая, но я дождалась. Получив кусочек хлеба, я там же проглотила его: суп выпила до дна. И вдруг как будто что-то кольнуло меня — я так и подскочила. Что ж я наделала, съела весь хлеб и не оставила больной мамочке!

На другой день после завтрака нас построили парами и погнали по мостовой. По тротуарам ходить нам было запрещено: это позволялось только немцам. У каждой из нас на левом рукаве была нашивка: «ОСТ». В нашем бараке всем по порядку накалывали и номер. У меня он и сейчас виден на левой руке — 61506.

Когда мы шли по улице, немецкие дети плевали на нас, приговаривая: «Русише швайне!» Мы только сжимали в кулаки руки в длинных рукавах: мы знали, что наши не сегодня, так завтра придут сюда с победой и принесут нам свободу.

Проработав на фабрике пять дней, я выпросила выходной. Мне очень хотелось навестить больную маму. Бегу по знакомой дороге в лазарет. У меня два кусочка хлеба и суп в котелке. Сердце готово выскочить от радости. Увижу маму, отдам хлеб и снова прижмусь к ней крепко-крепко. Она снова станет говорить о будущем, чтобы утешить меня: «А наши все-таки побьют немцев…» Вот и знакомая дверь, стучусь. Тишина, никакого ответа. Отворяю дверь и направляюсь прямо к тому месту, где лежала моя мама. Пусто, только на каждой кровати лежит одежда. Я подумала: наверно, куда-нибудь перевели всех больных. Но это было не так. Вслед за мною вбежал какой-то немец, стал махать руками, топать и кричать: «Тифус! Тифус!» Что еще он кричал, я не понимала. Поняла только, что все умерли. И моя мама.

Хлеб и котелок выпали у меня из рук. Немец схватил котелок, ударил им меня раз пять по голове и вытолкал за дверь.

Я проплакала всю ночь напролет. Перед глазами у меня стояла мама. Возникало в памяти небольшое строение возле нашего барака с надписью «24-й барак — теплая вода». В него загоняли людей, плотно закрывали двери и пускали газ. Отравленных отправляли в печь. Золу из этой печи высыпали у нашего барака — немки брали ее на удобрение для своих огородов. «Может быть, и мама умерла такой страшной смертью», — думала я.

Наши люди мерли, как мухи. Женщин становилось меньше с каждым днем. Мы, дети, легче переносили голод, холод и разные болезни. После смерти мамы я прожила в том бараке еще два месяца.

Однажды — это было в субботу — у нас почему-то не стало видно ни одного немца. Мы начали разбредаться кто куда. Каждый хотел раздобыть чего-нибудь поесть.

Город наполнился американскими солдатами. Они собрали нас всех вместе и через некоторое время отвезли в Берлинхен, где мы пробыли два месяца. Потом здесь появились наши, советские командиры. Они собрали нас и повезли на родину. Скоро мы приехали в город Поставы.

Сколько было радости и счастья, когда мы встретили своих! Нас, детей, было очень много, и все мы до гроба будем помнить страшные дни и месяцы, прожитые в проклятой Неметчине.

Маня Кузьменкова (1932 г.)

г. Витебск, ул. Витебская, 34.





 

Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх