Глава 8 (XVIII–XX)

Характер Константина. — Его преемники. — Мотивы и последствия обращения Константина в христианство. — Устройство христианской или Католической Церкви. (306–408 гг.)

Характер государя, переместившего столицу империи и внесшего столь важные изменения в гражданские и религиозные учреждения своей страны, обратил на себя общее внимание и вызвал самые противоположные отзывы. Признательное усердие христиан украсило освободителя церкви всеми атрибутами героя и даже святого, тогда как ненависть побежденной партии сравнивала его с самыми отвратительными из тех тиранов, которые бесчестили императорское звание своими пороками и слабостями. Такое же пристрастие в суждениях сохранилось в некоторой степени у следующих поколений, так что даже в наше время личность Константина служит предметом или сатиры, или панегириков. Мы постараемся беспристрастно указать и те недостатки, которые находят в нем даже самые горячие из его почитателей, и те добродетели, которые признают в нем даже самые непримиримые его враги; тогда нам, может быть, удастся нарисовать такой верный портрет этого необыкновенного человека, который мог бы быть одобрен не краснея беспристрастной и правдивой историей. Но с первого же шага нам становится ясно, что тщетная попытка сочетать столь несходные между собой черты и согласить столь несовместимые одно с другим свойства должны создать скорее чудовищный, нежели человеческий образ, если мы не выставим его в надлежащем свете посредством тщательного разъединения различных периодов царствования Константина.

Природа украсила самыми лучшими своими дарами и наружность, и ум Константина. Он был высок ростом, его осанка была величественна, его манеры были изящны, его сила и ловкость обнаруживались во всех физических упражнениях, и с самой ранней молодости до самого преклонного возраста он сохранил крепость своего сложения тем, что строго держался добродетелей семейной жизни, — целомудрия и воздержанности. Он находил удовольствие в интимной беседе, и хотя он иногда увлекался своей склонностью к насмешкам, забывая, что при его высоком положении необходимо быть сдержанным, тем не менее вежливость и любезность его обхождения располагали в его пользу всех, кто имел к нему доступ. Его обвиняли в том, что в его дружбе не было искренности, однако в некоторых случаях он доказал, что был способен к горячей и прочной привязанности. Его недостаточное образование не помешало ему понимать всю цену знания, и его щедрое покровительство не оставляло без поощрений ни искусств, ни наук. В деловых занятиях его деятельность была неутомима, и он почти непрерывно упражнял активные способности своего ума чтением, письмом, размышлением, аудиенциями, которые давал послам, и рассмотрением жалоб своих подданных. Даже те, кто порицали его распоряжения, были вынуждены сознаться, что он имел достаточно умственного величия, чтобы замышлять самые трудные предприятия, и достаточно терпения, чтобы приводить их в исполнение, не останавливаясь ни перед предрассудками, внушенными ему воспитанием, ни перед криками толпы. На поле сражения он умел сообщать свою собственную неустрашимость войскам, которыми он командовал с искусством самого опытного полководца, и скорей его дарованиям, чем его счастью, должны мы приписывать славные победы, одержанные им над внешними и внутренними врагами республики. Он любил в славе награду и, может быть, мотив понесенных им трудов. Безграничное честолюбие, которое с момента принятия им императорского звания в Йорке, по-видимому, было господствующей страстью его души, может быть оправдано и опасностями его собственного положения, и характером его соперников, и сознанием своих превосходств, и надеждой, что успех даст ему возможность восстановить спокойствие и порядок в расшатанной империи. Во время своих войн с Максенцием и Лицинием он умел расположить в свою пользу народ, сравнивавший наглые пороки этих тиранов с благоразумием и справедливостью, которые, по-видимому, руководили управлением Константина.

Такое или почти такое понятие составило бы себе потомство о характере Константина, если бы он пал на берегах Тибра или даже позднее на равнинах близ Адрианополя. Но остальные годы его царствования (по умеренному и поистине снисходительному приговору одного писателя того же века) низвели его с того высокого положения, которое он мог бы занимать наряду с самыми лучшими римскими монархами. В жизни Августа мы видим тирана республики, почти незаметным образом превращающегося в отца своего отечества и всего человеческого рода. А в жизни Константина мы видим героя, который в течение долгого времени внушал своим подданным любовь, а своим врагам — страх, но затем превратился в жестокосердного деспота, или развратившегося вследствие избытка счастья, или полагавшего, что его величие освобождает его от необходимости лицемерить. Всеобщий мир, который он поддерживал в последние четырнадцать лет своего царствования, был периодом скорее наружного блеска, чем действительного благосостояния, а его старость была опозорена двумя пороками, которые хотя и противоположны один другому, но совместимы один с другим, — жадностью и расточительностью. Огромные сокровища, найденные в дворцах Максенция и Лициния, были израсходованы с безрассудной нерасчетливостью; различные нововведения, придуманные завоевателем, сопровождались увеличением расходов; новые постройки, содержание двора и празднества безотлагательно требовали огромных денежных средств, а угнетение народа было единственным фондом, из которого могла питаться императорская роскошь. Недостойные любимцы Константина, обогатившиеся безграничной щедростью своего повелителя, безнаказанно присваивали себе право грабить и развращать граждан. Во всех сферах общественного управления чувствовалось незаметное, но всеобщее распадение, и, хотя сам император все еще находил в своих подданных готовность к повиновению, он постепенно утрачивал их уважение. Одежда и манера себя держать, усвоенные им в конце его жизни, только унижали его в глазах каждого. Азиатская пышность, усвоенная гордостью Диоклетиана, приобрела в лице Константина отпечаток мягкости и изнеженности. Его изображают с фальшивыми волосами различных цветов, тщательно причесанными каким-нибудь искусным парикмахером того времени; на нем диадема, нового и дорогого фасона, множество драгоценных каменьев и жемчуга, ожерельев и браслетов и длинное пестрое шелковое одеяние, искусно вышитое золотыми цветами. Под таким нарядом, который едва ли можно было бы извинить молодостью и безрассудством Гелиогабала, мы напрасно стали бы искать мудрости, приличной престарелому монарху, и простоты, приличной римскому ветерану. Его душа, расслабевшая от избытка счастья и от потворства, была не способна возвышаться до того великодушия, которое гнушается подозрениями и осмеливается прощать. Казнь Максимиана и Лициния, пожалуй, можно оправдывать теми политическими принципами, которым учат в школах тиранов; но беспристрастное повествование о казнях или, скорее, об убийствах, запятнавших последние годы Константина, даст читателю понятие о таком монархе, который для удовлетворения своих страстей и своих интересов охотно приносил им в жертву и законы справедливости, и чувства, внушаемые природой.

Такое же счастье, какое не изменяло Константину в его военных предприятиях, по-видимому, обеспечивало будущность его рода и осыпало его всеми радостями семейной жизни. Те из его предшественников, которые наслаждались самым продолжительным и благополучным царствованием, — Август, Траян и Диоклетиан — не оставили после себя потомства, а частые перевороты не дали ни одному императорскому семейству достаточно времени, чтобы успеть разрастись и умножиться под сенью престола. Но царственный род Флавиев, впервые облагороженный Клавдием Готским, поддерживался в течение нескольких поколений, и сам Константин унаследовал от своего отца те царственные отличия, которые он оставил своим детям. Император был женат два раза. Минервина — незнатный, но законный предмет его юношеской привязанности — оставила ему только одного сына по имени Крисп. От дочери Максимиана Фаусты у него было три дочери и три сына, известных под именами Константина, Констанция и Константа. Лишенным честолюбия братьям Константина Великого — Юлию Констанцию, Далмацию и Аннибалиану — было дозволено пользоваться самым почетным рангом и самым огромным состоянием, какие только совместимы с положением частных людей. Младший из трех братьев жил в неизвестности и умер, не оставив потомства. Его старшие братья женились на дочерях богатых сенаторов и расплодили новые ветви императорского дома. Галл и Юлиан сделались впоследствии самыми знаменитыми из детей Юлия Констанция, патриция. Два сына Далмация, украшенного пустым титулом цензора, звались Далмацием и Аннибалианом. Две сестры Константина Великого, Анастасия и Евтропия, были замужем за Оптатом и Непоцианом — двумя сенаторами знатного происхождения и консульского звания. Его третья сестра Констанция отличалась от остальных блеском своего положения и постигшими ее впоследствии несчастьями. Она оставалась вдовой побежденного Лициния, от которого имела одного сына; благодаря ее мольбам этот невинный ребенок сохранил на некоторое время жизнь, титул Цезаря и сомнительную надежду наследовать императорский престол. Кроме этих женщин и дальних родственников рода Флавиев, было еще десять или двенадцать лиц мужского пола, которых, по принятому при новейших дворах способу выражения, можно было бы назвать принцами крови и которые были, по-видимому, предназначены по порядку своего рождения наследовать или поддерживать трон Константина. Но менее чем через тридцать лет от этого многочисленного и постоянно увеличивавшегося семейства остались только Констанций и Юлиан, пережившие ряд таких же преступлений и бедствий, какие оплакивали трагические поэты, говоря о потомках Пелопа и Кадма.

Смерть Константина. 337 г.

Достигнув шестидесятичетырехлетнего возраста, Константин после кратковременной болезни окончил свою достопамятную жизнь в Аквирионском дворце, в одном из предместий Никомедии, куда он переехал, чтобы пользоваться здоровым воздухом и в надежде восстановить свои истощенные силы употреблением теплых ванн. Необыкновенные выражения общественной скорби или, по меньшей мере, печали превзошли все, что прежде делалось в подобных случаях. Несмотря на требования сената и народа древнего Рима, тело умершего императора было перенесено, согласно с его предсмертной волей, в тот город, которому было суждено увековечить имя и память своего основателя. Труп Константина, украшенный бесполезными символами величия, багряницей и диадемой, был положен на золотом ложе в одном из апартаментов дворца, великолепно по этому случаю убранном и освещенном. Правила придворного этикета строго соблюдались. Каждый день в назначенные часы главные государственные, военные и придворные сановники приближались к особе своего государя, преклоняли колена и выражали ему свою почтительную преданность так же серьезно, как если бы он был еще в живых. Из политических расчетов это театральное представление продолжалось в течение некоторого времени, а лесть не преминула воспользоваться этим удобным случаем, чтобы утверждать, что вследствие особой милости Провидения только один Константин еще царствовал после своей смерти.

Но это посмертное царствование было лишь кажущимся, и скоро пришлось убедиться, что воля самого неограниченного монарха редко исполняется, когда его подданные уже не могут ожидать от него никаких новых милостей и перестали бояться его гнева. Те же самые министры и генералы, которые преклонялись перед бездыханным трупом своего умершего государя с таким почтительным благоговением, вступили в тайные между собой переговоры с целью лишить двух племянников Константина, Далмация и Аннибалиана, той доли, которую он им назначил в наследство. Мы слишком мало знакомы со двором Константина, чтобы быть в состоянии составить себе какое-нибудь понятие о мотивах, влиявших на вожаков заговора; мы можем только предполагать, что ими руководили зависть и ненависть к префекту Аблавию — этому надменному фавориту, так долго заведовавшему делами управления и злоупотреблявшему доверием покойного императора. Но нам нетрудно догадаться, с помощью каких аргументов они старались приобрести содействие солдат и народа: они могли, не нарушая приличий и не оскорбляя справедливости, настоятельно указывать на более высокое положение детей Константина, на то, как опасно увеличивать число монархов, и на угрожавшие республике неизбежные бедствия, которые должны были произойти от раздоров между столькими монархами, не связанными между собой нежными узами братской привязанности. Интрига велась с усердием и оставалась в тайне до той минуты, когда войска громко и единодушно объявили, что они не допустят, чтобы кто-нибудь царствовал над Римской империей, кроме сыновей их оплакиваемого монарха. Юный Далмаций был связан со своими двоюродными братьями узами дружбы и общности интересов и, как уверяют, унаследовал в значительной мере дарования Константина Великого, но в настоящем случае он, как кажется, не принял никаких мер, чтобы поддержать силой оружия права, которые и он сам, и его царственный брат получили от своего щедрого дяди. Они были до того озадачены и подавлены взрывом народной ярости, что, будто лишившись и способности бежать, и способности сопротивляться, отдались в руки своих непримиримых врагов. Их участь оставалась нерешенной до прибытия Констанция — второго и, как кажется, самого любимого сына Константина.

На сыновнюю привязанность Констанция император возложил перед смертью заботу о своем погребении, а этот принц, благодаря близости своей восточной резиденции, легко мог предупредить приезд своих братьев, из которых один жил в Италии, а другой в Галлии. Когда он поселился в константинопольском дворце, его первой заботой было устранить опасения своих родственников и дать им торжественную клятву, служившую ручательством за их безопасность. Его следующей заботой было нахождение какого-нибудь благовидного предлога, чтобы освободить свою совесть от бремени необдуманного обещания. Коварство сделалось орудием его жестокосердных замыслов, и подлинность явно подложного документа была удостоверена лицом, облеченным в самое священное звание. Из рук епископа Никомедии Констанций принял роковой сверток, будто бы заключавший в себе подлинное завещание его отца; в этом документе покойный император высказывал подозрение, что он был отравлен своими братьями, и умолял своих сыновей отомстить за его смерть и обеспечить свою собственную безопасность наказанием виновных. Каковы бы ни были резоны, на которые могли бы сослаться эти несчастные принцы в защиту своей жизни и чести против столь невероятного обвинения, они должны были умолкнуть перед неистовыми криками солдат, взявших на себя роль и их врагов, и их судей, и их палачей. И дух законов, и даже легальные формы судопроизводства были неоднократно нарушены при этой всеобщей резне, в которой погибли двое дядей Констанция, семеро его двоюродных братьев (между которыми самыми выдающимися были Далмаций и Аннибалиан), патриций Оптат, женатый на сестре покойного императора, и префект Аблавий, который, полагаясь на свое могущество и свое богатство, возымел надежду достигнуть престола. Если бы мы хотели усилить ужас этой кровавой сцены, мы могли бы прибавить ко всему сказанному, что сам Констанций был женат на дочери своего дяди Юлия и что он отдал свою сестру в супружество своему двоюродному брату Аннибалиану. Эти родственные связи между различными ветвями царствующего дома, устроенные Константином из политических расчетов без всякого внимания к народному предрассудку, послужили лишь доказательством того, что эти принцы были столько же равнодушны ко всему, что есть привлекательного в супружеской привязанности, сколько они были нечувствительны к узам кровного родства и к трогательным мольбам юности и невинности. Из столь многочисленного семейства только два меньших сына Юлия Констанция — Галл и Юлиан — укрывались от руки убийц до тех пор, пока их ярость, насытившись кровью, несколько стихла. Император Констанций, который в отсутствие своих братьев, по-видимому, был более всех виновен в том, что случилось, впоследствии иногда обнаруживал слабое и преходящее раскаяние в тех жестокостях, на которые вынудили его неопытную юность коварные советы его министров и непреодолимое насилие войск.

Разделение империи

За избиением рода Флавиев последовало новое разделение провинций, утвержденное на личном совещании между тремя братьями. Старший из Цезарей Константин получил вместе с некоторыми преимуществами ранга обладание новой столицей, носившей и его собственное имя, и имя его отца.

Разрозненные провинции империи снова соединились в одно целое благодаря победам Констанция; но так как этот слабодушный монарх не имел никаких личных дарований ни для мирных, ни для военных занятий, так как он боялся своих генералов и не доверял своим министрам, то успехи его оружия привели лишь к тому, что утвердили над римским миром господство евнухов. Эти несчастные существа — старинный продукт восточной ревности и восточного деспотизма — были введены в Грецию и Рим заразой азиатской роскоши. Их успехи были очень быстры; во времена Августа на них смотрели с отвращением как на уродливую свиту египетской королевы, но после того они постепенно втерлись в семьи матрон, сенаторов и самих императоров.

Строгие эдикты Домициана и Нервы препятствовали их размножению, гордость Диоклетиана благоприятствовала им, а благоразумие Константина низвело их до очень скромного положения; но в дворцах недостойных сыновей Константина они скоро размножились и постепенно приобрели сначала знакомство с тайными помыслами Констанция, а потом и управление ими. Отвращение и презрение, с которыми все относились к этому уродливому разряду людей, будто развратили их и придали им ту неспособность ко всякому благородному чувству или благородному поступку, которую им приписывало общее о них мнение. Но евнухи были искусны в лести и в интригах, и они управляли Констанцием то при помощи его трусливости, то при помощи его лености, то при помощи его тщеславия. В то время как обманчивое зеркало представляло его взорам приятную картину общественного благополучия, он из небрежности не мешал им перехватывать жалобы угнетенных провинций, накоплять огромные богатства продажей правосудия и почестей, унижать самые важные должности раздачей их тем, кто покупал у них деспотическую власть, и удовлетворять свою ненависть к тем немногим самостоятельным людям, которые из гордости не искали покровительства рабов. Между этими рабами самым выдающимся был камергер Евсевий, управлявший и монархом, и дворцом с такой неограниченной властью, что, по саркастическому выражению одного беспристрастного историка, Констанций пользовался некоторым кредитом у своего надменного фаворита. Благодаря его коварным внушениям император согласился утвердить смертный приговор над несчастным Галлом и прибавить новое преступление к длинному списку бесчеловечных убийств, запятнавших честь Константинова рода.

Воспитание Галла и Юлиана

Когда два племянника Константина, Галл и Юлиан, были спасены от ярости солдат, первому из них было около двенадцати лет, а второму — около шести; а так как старший, по общему мнению, был слабого сложения, то Констанций из притворного сострадания не лишил их обоих права на ничем не обеспеченное и зависимое существование, сознавая, что казнь этих беззащитных сирот считалась бы всеми за самый отвратительный акт предумышленной жестокости. Местом их ссылки и воспитания были назначены различные города, для одного — в Ионии, для другого — в Вифинии; но лишь только они достигли такого возраста, который мог возбуждать опасения, император счел более благоразумным принять против этих несчастных юношей меры предосторожности и приказал заключить их в крепость Мацеллум, вблизи от Кесарии. С ними обходились в течение их шестилетнего заключения частью так, как мог бы обходиться заботливый попечитель, и частью так, как мог бы обходиться недоверчивый тиран. Тюрьмой для них служил старинный дворец, бывший резиденцией королей Каппадокии; положение было красиво, здания великолепны, а огороженное место обширно. Их учебными занятиями и физическими упражнениями руководили самые искусные наставники, а многочисленная свита, назначенная для того, чтобы состоять при племянниках Константина, или, скорее, для того, чтобы стеречь их, не была недостойна их высокого происхождения. Но они не могли не сознавать, что они были лишены и своего состояния, и свободы, и безопасности, что они были удалены от общества всех тех, к кому они могли питать доверие и уважение, и что они были вынуждены проводить свою печальную жизнь в обществе рабов, готовых исполнять приказания тирана, который причинил им так много зла, что примирение с ним было невозможно. Впрочем, государственные соображения в конце концов принудили императора, или, верней, его евнухов, возвести двадцатичетырехлетнего Галла в звание Цезаря и упрочить этот политический союз бракосочетанием Галла с принцессой Константиной. После официального свидания, на котором оба монарха взаимно обязались никогда ничего не предпринимать во вред один другому, они немедленно разъехались в разные стороны: Констанций продолжал свой поход на запад, а Галл избрал своим местопребыванием Антиохию, откуда стал управлять пятью большими диоцезами восточной префектуры в качестве императорского делегата. При этой счастливой перемене новый Цезарь не позабыл и о своем брате Юлиане, который получил подобающие его положению отличия, внешний вид свободы и значительное родовое состояние. И те писатели, которые были особенно снисходительны к памяти Галла, и сам Юлиан, старавшийся скрыть слабости своего брата, — все были вынуждены сознаться, что новый Цезарь был не способен царствовать. Перейдя прямо из тюрьмы на престол, он не принес с собой ни ума, ни прилежания, ни понятливости, которые могли бы восполнить недостаток знаний и опытности. Одиночество и несчастье, вместо того чтобы смягчить его характер, от природы угрюмый и свирепый, еще более ожесточили его; воспоминания о том, что он претерпел, располагали его скорей к мстительности, нежели к состраданию, и необузданные взрывы его гнева нередко бывали гибельны для тех, кто имел к нему доступ или кто зависел от его власти. Жена его Константина, как говорят, была похожа не на женщину, а на одну из адских фурий, мучимых неутолимой жаждой человеческой крови. Вместо того чтобы пользоваться своим влиянием на мужа для внушения ему кротости и человеколюбия, она раздражала его пылкие страсти, а так как она отказалась от свойственного ее полу мягкосердечия, но не отказалась от свойственного ему тщеславия, то у нее можно было купить за жемчужное ожерелье смертную казнь одного невинного, отличавшегося и знатностью своего происхождения, и своими добродетелями. Жестокосердие Галла иногда выражалось открыто в избиении народа или в казнях лиц военного звания, а иногда оно прикрывалось употреблением во зло законов и формальностями судопроизводства. В Антиохии и дома частных лиц, и места общественных увеселений осаждались шпионами и доносчиками, и сам Цезарь, переодевшись в плебейское платье, очень часто принимал на себя эту отвратительную роль. Все дворцовые апартаменты были украшены орудиями смертной казни и пытки, и вся столица Сирии была объята ужасом. Как будто сознавая, как опасно его положение и как он мало достоин верховной власти, восточный монарх избирал жертв своей ярости или между жителями провинций, обвиненными в каком-нибудь вымышленном государственном преступлении, или между своими собственными царедворцами, которых он не без основания подозревал в том, что своей секретной перепиской они раздражают робкого и недоверчивого Констанция. Но при этом он забывал, что он лишал себя своей единственной опоры — народной привязанности, тогда как своим врагам он давал в руки орудие истины, а императору доставлял самый благовидный предлог, для того чтобы лишить его и короны, и жизни.

Пока междоусобная война оставляла нерешенной судьбу римского мира, Констанций притворялся, будто ничего не знает о слабостях и жестокосердии правителя, которому он поручил восточные провинции, а поимка нескольких убийц, подосланных в Антиохию галльским тираном, распространила общее убеждение, что императора и Цезаря соединяют одни и те же интересы и что у них одни и те же враги. Но когда победа склонилась на сторону Констанция, его зависимый соправитель сделался и менее полезным, и менее опасным. Все подробности его поведения были исследованы со строгостью и с недоверием, и было втайне решено или лишить Галла власти, или, по меньшей мере, переместить его из Азии, где он жил среди бездействия и роскоши, в Германию, где он был бы окружен лишениями и опасностями военной жизни. Смерть консуляра сирийской провинции Феофила, убитого во время голода жителями Антиохии с одобрения или почти по подстрекательству Галла, была вполне основательно признана не только за акт безрассудной жестокости, но и за опасное оскорбление верховного величия Констанция. Два уполномоченных высшего ранга, восточный префект Домициан и дворцовый квестор Монтий, были командированы с поручением ревизовать восточную администрацию и провести в ней нужные реформы. Им было приказано обходиться с Галлом вежливо и почтительно и путем кротких убеждений склонить его к исполнению желаний его брата и соправителя. Опрометчивость префекта пренебрегла такими благоразумными приемами и ускорила как его собственную гибель, так и гибель его врага. Прибыв в Антиохию, Домициан презрительно проехал мимо ворот дворца и, ссылаясь на легкое нездоровье, провел несколько дней в уединении, составляя полную раздражения записку, которую он отослал императорскому правительству. Наконец, уступая настоятельным просьбам Галла, префект согласился занять свое место в его совете; он начал с того, что предъявил Цезарю в кратких и заносчивых выражениях требование немедленно отправиться в Италию, предупреждая его, что накажет за медленность или колебания прекращением выдачи его придворному штату жалованья. Племянник и дочь Константина, будучи не в состоянии вынести такую дерзость от подданного, выразили свой гнев тем, что приказали своей страже немедленно арестовать Домициана. Эта ссора еще могла окончиться примирением, но примирение сделалось невозможным вследствие неблагоразумной выходки Монтия, государственного человека, даровитого и опытного, но не всегда умевшего владеть самим собой. Квестор надменным тоном заметил Галлу, что принц, едва имеющий право сместить какого-нибудь муниципального чиновника, не смеет подвергать аресту преторианского префекта; затем он созвал гражданских чиновников и офицеров и потребовал от имени их государя, чтобы они защитили особу и достоинства его представителей. Это опрометчивое объявление войны вывело из терпения раздражительного Галла и заставило его прибегнуть к самым крайним мерам. Он приказал своей гвардии взяться за оружие, созвал жителей Антиохии и поручил им охрану своей особы и отмщение за нанесенную ему обиду. Его приказания были исполнены с немилосердной точностью. Толпа схватила префекта и квестора, связала их ноги веревками, потащила их по улицам, нанося им тысячи оскорблений и ран, и, наконец, бросила их изуродованными и бездыханными в реку Оронт.

Каковы бы ни были замыслы Галла, но после такого деяния он мог бы защищать свою невинность с какой-нибудь надеждой на успех только на поле битвы. Но характер этого принца был равномерным сочетанием запальчивости и слабодушия. Вместо того чтобы принять титул Августа и воспользоваться для своей защиты войсками и сокровищами Востока, он положился на притворное спокойствие Констанция, который, не мешая ему по-прежнему содержать великолепный двор, постепенно отозвал из азиатских провинций испытанные в войне легионы. Но так как все еще считалось опасным арестовать Галла в его столице, то против него было с успехом употреблено медленное, но более верное орудие лицемерия. Констанций часто присылал ему письма с выражениями доверия и дружбы, настоятельно убеждая его исполнить обязанности своего высокого звания, сложить со своего соправителя хоть некоторую долю государственных забот и помочь ему в управлении западом и своим присутствием, и своими советами, и своими военными силами. После стольких взаимных оскорблений Галл имел полное основание опасаться и не доверять. Но он не воспользовался удобными случаями для бегства и для сопротивления; его увлекли льстивые уверения трибуна Скудилы, который скрывал под маской сурового солдата самую хитрую вкрадчивость, и он рассчитывал на влияние своей жены Константины, пока ее преждевременная смерть не довершила гибели, в которую он был вовлечен ее буйными страстями.

Опала и смерть Галла

После долгой нерешительности Цезарь наконец отправился в императорскую резиденцию. От Антиохии до Андрианополя он ехал по своим обширным владениям с многочисленной и блестящей свитой, а так как он старался скрывать тревожившие его опасения от всех и, может быть, от самого себя, то он устроил для увеселения константинопольского населения игры в цирке. Впрочем, при своем дальнейшем следовании он мог догадаться об угрожавшей ему опасности. Во всех главных городах он находил императорских уполномоченных, которым было поручено брать в свои руки местное управление, следить за каждым его шагом и наблюдать за тем, чтобы он не пустился с отчаяния на какие-нибудь безрассудства. Лица, командированные с поручением вступить в управление покинутыми им провинциями, холодно приветствовали его при встрече или же относились к нему с пренебрежением, а войска, стоявшие на пути, тщательно отводились в сторону при его приближении из опасения, чтобы они не предложили ему своих услуг для междоусобной войны. После того как Галлу было дозволено отдохнуть несколько дней в Адрианополе, он получил написанное самым высокомерным и повелительным тоном приказание, оставить в этом городе свою блестящую свиту и поспешить в миланскую императорскую резиденцию только с десятью почтовыми каретами. Во время этого быстрого переезда глубокое уважение, с которым прежде относилась к брату и соправителю Констанция, постепенно перешло в грубую фамильярность, а Галл, заметивший из обхождения окружающих, что они уже считают себя его стражами и что они могут скоро сделаться его палачами, начал обвинять себя в пагубной опрометчивости и вспоминать с ужасом и с угрызениями совести о тех поступках, которыми он подготовил себе такую участь. Соблюдавшиеся до тех пор внешние приличия были отложе ны в сторону по прибытии в Петовию в Паннонии. Его отвезли в загородный дворец, где ожидал его прибытия генерал Барбацио с отрядом избранных солдат, которые не были доступны ни чувству сострадания, ни подкупу. С наступлением ночи он был арестован; с него позорным образом сорвали внешние отличия цезарьского звания и отвезли в Полу, в Истрии, — в уединенную тюрьму, так еще недавно запятнанную царской кровью. Овладевший им ужас скоро еще усилился при появлении его непримиримого врага евнуха Евсевия, который при помощи одного нотариуса и одного трибуна приступил к его допросу касательно управления восточными провинциями. Цезарь, подавленный тяжестью своей вины и своего позора, признался во всех своих преступлениях и во всех изменнических замыслах, в которых его обвиняли, а тем, что он приписал их советам своей жены, он усилил негодование Констанция, который стал рассматривать произведенное следствие с неблагоприятным для него пристрастием. Император легко убедился, что его собственная безопасность несовместима с жизнью его двоюродного брата: смертный приговор был подписан, отправлен и приведен в исполнение; племянник Константина со связанными сзади руками был обезглавлен в тюрьме как самый низкий злодей. Те, которые стараются оправдать жестокосердие Констанция, утверждают, что он скоро одумался и отменил кровавое приказание, но что его гонец, посланный с приказанием не исполнять приговора, был задержан евнухами, боявшимися мстительности Галла и желавшими присоединить к своим владениям богатые восточные провинции.

Кроме царствующего императора, из многочисленного потомства Констанция Хлора оставался в живых один Юлиан. Так как он имел несчастье принадлежать к царскому роду, то и на нем отразилось несчастье, постигшее Галла. Из своего уединения в счастливой Ионии он был отправлен под сильным конвоем в миланскую резиденцию и томился там более семи месяцев в постоянном опасении подвергнуться такой же позорной казни, какой ежедневно подвергали, почти перед его глазами, друзей и приверженцев его семейства. За его взглядами, за его телодвижениями, за его молчанием следили с недоброжелательным любопытством, и он должен был постоянно бороться с такими врагами, которых он никогда ничем не обидел, и с такими хитростями, с которыми он никогда не был знаком. Но в школе несчастия Юлиан постепенно приобрел твердость и самообладание. Он защищал и свою честь, и свою жизнь против коварных пронырств евнухов, которые всячески старались выведать его намерения, а благоразумно сдерживая свою скорбь и ожесточение, он не унижался до того, чтобы льстить тирану притворным одобрением казни своего брата. Юлиан из чувства благочестия приписывал свое чудесное спасение покровительству богов, исключивших его, ради его невинности, из смертного приговора, который они произнесли в своей справедливости над нечестивым семейством Константина. За самое действительное орудие их покровительства он считал неизменную и великодушную благосклонность императрицы Евсевии — женщины, отличавшейся красотой и личными достоинствами и пользовавшейся влиянием, которое она имела на своего мужа, для того чтобы в некоторой мере противодействовать совокупным усилиям евнухов. Благодаря ходатайству своей покровительницы Юлиан был допущен в присутствие императора; он защищал себя с развязностью, не выходившей из пределов приличия; Констанций выслушал его благосклонно и, несмотря на усилия его врагов, доказывавших, что было бы опасно щадить в лице Юлиана будущего мстителя за смерть Галла, кроткие внушения Евсевии одержали верх. Но так как евнухи опасались последствий вторичного свидания, то по их совету Юлиан удалился на время в окрестности Милана и пробыл там до тех пор, пока император не назначил город Афины местом его ссылки. Так как он с ранней молодости обнаруживал влечение или, скорее, страсть к языку, нравам, наукам и религии греков, то он с радостью подчинился приказанию, столь соответствовавшему его вкусам. Вдали от военных тревог и придворных интриг он провел шесть месяцев среди рощ Академии в ничем не стесняемых беседах с философами того времени, старавшимися развить ум, возбудить тщеславие и воспламенить благочестие в своем царственном ученике. Их усилия не остались бесплодными, и Юлиан всегда неизменно сохранял такую нежную привязанность к Афинам, какая почти всегда возникает в благородном уме при воспоминаниях о том месте, где он впервые сознал и проявил свои дарования. Его вежливое и приветливое обхождение, которое частью проистекало из его темперамента, частью требовалось его исключительным положением, постепенно расположило в его пользу и чужестранцев, и местных жителей, с которыми ему приходилось вести знакомство. Может быть, некоторые из его товарищей по занятиям и смотрели на его манеру себя держать глазами предубеждения и недоброжелательства, но Юлиан, благодаря своим достоинствам и дарованиям, снискал в афинской школе общее уважение, и хорошая о нем молва скоро распространилась по всей империи.

В то время как он проводил часы своего уединения в занятиях, императрица, решавшаяся довершить начатое ею благородное дело, не переставала заботиться о его судьбе. После смерти последнего Цезаря Констанций один оставался во главе управления и стал тяготиться бременем, которое налагала на него столь обширная империя. Прежде нежели успели залечиться раны междоусобной войны, на галльские провинции устремился целый поток варваров. Сарматы перестали уважать дунайскую границу. Безнаказанность грабежей усилила отвагу и число диких исавров: эти хищники спустились со своих утесистых гор для того, чтобы опустошать окрестные страны, и даже попытались, хотя и без успеха, осадить важный город Селевкию, которую защищал гарнизон из трех римских легионов. Кроме того, возгордившийся своими победами персидский монарх снова стал угрожать азиатским провинциям, так что присутствие императора оказывалось необходимым и на Западе, и на Востоке. Тогда Констанций искренно сознался, что его личные силы были недостаточны для таких разнообразных забот и для таких обширных владений. Не внимая голосу льстецов, уверявших его, что его всемогущие добродетели и покровительство небес будут по-прежнему торжествовать над всеми препятствиями, он стал охотно выслушивать советы Евсевии, которые удовлетворяли его склонность к лени, не оскорбляя его недоверчивой гордости. Заметив, что воспоминания о Галле все еще тревожат императора, она очень ловко обратила его внимание на противоположные характеры двух братьев, которых еще с детства сравнивали с Домицианом и Титом. Она приучила своего супруга смотреть на Юлиана как на кроткого и нечестолюбивого юношу, которого будет нетрудно привязать к себе узами признательности, если возложить на него корону, и который способен с честью занимать второстепенное положение, не стараясь оспаривать власть или омрачать славу своего государя и благодетеля. После упорной, хотя и втайне веденной борьбы любимые евнухи должны были преклониться перед влиянием императрицы, и было решено, что Юлиан, отпраздновав свое бракосочетание с сестрой Констанция Еленой, будет назначен с титулом Цезаря правителем всех стран по ту сторону Альп.

Хотя приказание прибыть в императорскую резиденцию, вероятно, сопровождалось какими-нибудь предуведомлениями об ожидавшем его высоком назначении, Юлиан призвал афинских жителей в свидетели своей непритворной скорби и своих слез, когда его заставили покинуть против воли его любимое уединение. Он трепетал за свою жизнь, за свою репутацию и даже за свои добродетели и находил единственное утешение в убеждении, что Минерва руководила всеми его действиями и что его охраняла невидимая охрана из ангелов, которых эта богиня позаимствовала для этой цели от Солнца и от Луны. Он с отвращением подъехал к миланскому дворцу и при своей юности и чистосердечии не был в состоянии скрыть своего негодования, когда убийцы его родственников встретили его с притворными и раболепными изъявлениями своего уважения. Евсевия, радовавшаяся успеху своих добрых намерений, обняла его с любовью сестры и постаралась при помощи самых нежных ласк разогнать его страх и примирить его с блестящим возвышением. Но когда ему пришлось переменить плащ греческого философа на военное одеяние римского принца, когда он стал брить свою бороду и приводить в порядок свою неуклюжую внешность, он в течение нескольких дней служил забавой для легкомысленного императорского двора.

Царствовавшие в веке Константина императоры уже не снисходили до того, чтобы спрашивать мнение сената при выборе своих соправителей, но они заботились о том, чтобы их выбор был одобрен армией. По этому торжественному случаю были собраны гвардейцы вместе с другими войсками, стоявшими в окрестностях Милана, и Констанций вошел на высокую эстраду, держа за руку своего двоюродного брата Юлиана, которому минуло в этот день двадцать четыре года. В тщательно обработанной речи, составленной и произнесенной с большим достоинством, император сообщил войскам о различных опасностях, грозивших благосостоянию республики, о необходимости назначить Цезаря для управления Западом и о своем намерении — если только оно будет ими одобрено — наградить порфирой многообещающие добродетели Константинова племянника. Солдаты почтительно выразили вполголоса свое одобрение: не сводя глаз с мужественной наружности Юлиана, они с удовольствием заметили, что блиставший в его глазах огонь умеряла выступившая на его лице краска от того, что он в первый раз в своей жизни выступил перед публикой. Лишь только окончилась церемония его инвеституры, Констанций обратился к нему с речью, сказанной с тем тоном авторитета, на который ему давали право и его лета, и его положение; он убеждал нового Цезаря доказать своими геройскими подвигами, что он достоин этого священного и бессмертного имени, и давал своему соправителю самые энергичные уверения в дружбе, которую не будут в состоянии ослабить ни время, ни их пребывание в самых отдаленных одна от другой странах. Когда окончилась эта речь, войска в знак одобрения стали стучать своими щитами о свои колени, а окружавшие эстраду офицеры стали выражать с приличной сдержанностью свое уважение к достоинствам представителя Констанция.

Победы Юлиана в Галлии

При таких условиях неопытному юноше было поручено защищать галльские провинции и управлять ими, или, как он сам выражался, ему было поручено выставлять напоказ тщеславное подобие императорского величия. Уединенное, схоластическое образование Юлиана, знакомившее его не с военным искусством, а с книгами и не столько с живыми людьми, сколько с мертвыми, оставило его в глубоком невежестве касательно практических приемов войны и управления, а когда он неуклюже повторял некоторые военные упражнения, которые ему было необходимо знать, он со вздохом восклицал: «О Платон, Платон, какое занятие для философа!». Однако даже та спекулятивная философия, которую так склонны презирать деловые люди, наполнила ум Юлиана самыми благородными принципами и самыми достойными подражания образцами — она внушила ему любовь добродетели, жажду славы и презрение к смерти. Воздержная жизнь, к которой приучают в школах, еще более необходима при строгой лагерной дисциплине. Количество пищи и сна Юлиан соразмерял с безыскусственными требованиями натуры. Отвергая с негодованием изысканные кушанья, которые подавались за его столом, он удовлетворял свой аппетит грубой и простой пищей, которую ели простые солдаты. Во время суровой галльской зимы он никогда не позволял разводить огонь в своей спальне, а после непродолжительного и по временам прерываемого сна он нередко вставал среди ночи с разложенного на полу ковра для того, чтобы сделать какое-нибудь неотложное распоряжение, для того, чтобы обойти патрули, или для того, чтобы уловить несколько минут для своих любимых занятий. Правила красноречия, которые он до сих пор применял к вымышленным сюжетам декламации, он стал теперь с большой пользой употреблять на то, чтобы возбуждать или сдерживать страсти вооруженной массы людей, и, хотя привычки молодости и литературные занятия познакомили Юлиана ближе всего с красотами греческого языка, он научился хорошо владеть и латинским языком. Так как Юлиан не готовил себя с молодости к роли законодателя или судьи, то следует полагать, что он не занимался серьезным изучением гражданского законодательства римлян; но из своих философских занятий он извлек непоколебимую любовь к справедливости, смягчавшуюся его естественной склонностью к милосердию, — он извлек знакомство с общими принципами беспристрастия и проверки доказательств, равно как способность с терпением вникать в самые сложные и трудные вопросы, какие только ему приходилось разрешать. Успех политических и военных предприятий зависит в значительной мере и от различных случайностей, и от тех, с кем приходится иметь дело; поэтому лишенный опытности образованный человек нередко затрудняется в применении к делу своих самых лучших теорий. Но в приобретении этих важных познаний Юлиану помогали как энергия его собственного ума, так и благоразумие и опытность офицера высшего ранга Саллюстия, который скоро искренно привязался к принцу, столь достойному его дружбы, и который вместе с неподкупной честностью обладал талантом высказывать самые резкие истины, не оскорбляя деликатности монаршего слуха.

Немедленно вслед за тем, как Юлиан облекся в Милане в звание Цезаря, он был отправлен в Галлию со слабым конвоем из трехсот шестидесяти солдат. В Виенне, где он провел мучительную и тревожную зиму под надзором тех министров, которым Констанций поручил руководить его действиями, Цезарь был извещен об осаде и освобождении Отёна. Этот большой и старинный город, охранявшийся только развалившейся стеной и малодушным гарнизоном, спасся благодаря великодушию нескольких ветеранов, взявшихся за оружие для защиты своей родины. Подвигаясь далее из Отёна внутрь галльских провинций, Юлиан поспешил воспользоваться первым удобным случаем, чтобы выказать свое мужество. Во главе небольшого отряда стрелков из лука и тяжелой кавалерии он избрал самую короткую, но самую опасную дорогу, и, то избегая, то отражая варваров, в руках которых находилась страна, он удачно и с честью достиг лагеря около Реймса, куда было приказано собираться римским войскам. Вид юного принца ободрил упавших духом солдат, и они выступили из Реймса в погоню за неприятелем с такой самоуверенностью, которая едва не сделалась причиной их гибели. Алеманны, успевшие хорошо изучить местность, втайне собрали свои разбросанные силы и, воспользовавшись пасмурным и дождливым днем, неожиданно устремились на римский арьергард. Прежде чем Юлиан успел принять меры против неизбежного в таких случаях смятения, два легиона были совершенно разбиты, и Юлиан узнал по опыту, что осторожность и бдительность составляют самые важные правила военного искусства. Во втором, более удачном сражении он восстановил и упрочил свою воинскую репутацию, но так как проворство варваров спасло их от преследования, то его победа не была ни кровопролитна, ни решительна. Впрочем, он дошел до берегов Рейна, осмотрел развалины Кельна, убедился в трудностях войны и с наступлением зимы возвратился назад, недовольный и своим двором, и своей армией, и своими собственными военными успехами. Силы врага еще не были надломлены, и лишь только Цезарь разделил свои войска и расположился со своей главной квартирой в Сенсе, в центре Галлии, он был окружен и осажден многочисленными толпами германцев. Принужденный в этой крайности рассчитывать лишь на ресурсы своего собственного гения, он выказал благоразумную неустрашимость и тем восполнил все недостатки укреплений и гарнизона; по прошествии тридцати дней варвары удалились, раздраженные своей неудачей.

Горделивое сознание Юлиана, что он обязан своим спасением лишь своему мечу, было отравлено убеждением, что те самые люди, которые по всем правилам чести и верности были обязаны помогать ему, изменяли ему и, может быть, замышляли его гибель. Главный начальник кавалерии в Галлии, Марцелл, придавая слишком большой смысл инструкциям, полученным от недоверчивого императорского правительства, смотрел с беспечным равнодушием на затруднительное положение Юлиана и не позволил находившимся под его начальством войскам идти на помощь Сенсу. Если бы Цезарь сделал вид, будто не обращает никакого внимания на столь опасное оскорбление, он навлек бы общее презрение и на самого себя, и на свою власть, а если бы такой преступный образ действий остался безнаказанным, император подкрепил бы те подозрения, которые возбуждал его прежний образ действий по отношению к принцам из рода Флавиев. Марцелл был отозван и деликатно устранен от своей должности. На его место был назначен начальником кавалерии Север; это был старый воин испытанной храбрости и преданности, способный давать почтительные советы и вместе с тем способный исполнять с усердием приказания; он охотно подчинился Юлиану, получившему наконец главное начальство над галльскими армиями благодаря ходатайству своей покровительницы Евсевии. Для следующей кампании был принят очень благоразумный план военных действий. Юлиан во главе остатков старой армии и новых отрядов, которые ему было дозволено организовать, смело проник внутрь той местности, где стояли германцы, и тщательно исправил укрепления Саверна, который занимал такое выгодное положение, что мог или препятствовать вторжениям неприятеля, или отрезать ему отступление. В то же самое время пехотный генерал Барбацио выступил из Милана с тридцатитысячной армией и, перейдя через горы, стал готовиться к постройке моста через Рейн в окрестностях Базеля. Можно было ожидать, что, теснимые со всех сторон римскими армиями, алеманны будут вынуждены очистить галльские провинции и поспешить на защиту своей родины. Но все надежды на успех кампании были разрушены или неспособностью, или завистью, или секретными инструкциями генерала Барбацио, который действовал так, что его можно было бы принять за врага Цезаря и за тайного союзника варваров. Небрежность, с которой он позволял шайкам грабителей беспрепятственно проходить и возвращаться почти перед самыми воротами его лагеря, могла бы быть приписана его неспособности; но коварство, заставившее его сжечь суда и излишки провизии, в которой так нуждалась галльская армия, было явным доказательством его враждебных и преступных намерений. Германцы презирали противника, который, по-видимому, не мог или не хотел нападать на них, а постыдное отступление генерала Барбацио лишило Юлиана ожидаемой помощи и заставило его собственными средствами выпутываться из затруднительного положения, в котором он не мог долее оставаться, не подвергаясь серьезной опасности, и из которого трудно было выйти с честью.

Лишь только алеманны избавились от угрожавшего им неприятельского нашествия, они решились наказать юного римлянина, вздумавшего оспаривать у них обладание страной, которую они считали своей собственностью и по праву завоевания, и на основании мирных трактатов. Они употребили три дня и три ночи на то, чтобы перевести свою армию на другую сторону Рейна. Свирепый Хнодомар, потрясая тяжелым копьем, которым он успешно действовал против брата Магненция, вел авангард варваров и умерял своей опытностью воинственный пыл, который он внушал своим примером. За ним следовали шесть других королей, десять принцев королевского происхождения, многочисленный отряд из воинственной германской знати и тридцать пять тысяч самых храбрых солдат. Его уверенность в своих собственных силах еще более увеличилась вследствие доставленного одним перебежчиком известия, что Цезарь со слабой тринадцатитысячной армией занял позиции в двадцати одной миле от их страсбургского лагеря. С этими неравными силами Юлиан решился идти навстречу варварам и сразиться с ними: он предпочитал риск генерального сражения утомительным и нерешительным стычкам с отдельными отрядами германской армии. Римляне двинулись сомкнутыми рядами в двух колоннах; по правой стороне шла кавалерия, а по левой — пехота. День уже клонился к концу, когда они появились в виду неприятеля, и Юлиан намеревался отложить нападение до следующего дня для того, чтобы дать своим войскам время восстановить свои истощенные силы сном и пищей. Но уступая не совсем охотно требованиям солдат и даже мнению военного совета, он обратился к ним с увещанием оправдать своей храбростью свое горячее нетерпение, которое в случае поражения считалось бы всеми за опрометчивость и неосновательную самоуверенность. Раздались звуки труб, воинственные крики огласили равнину, и обе армии устремились одна на другую с одинаковой яростью. Цезарь, лично командовавший правым крылом, рассчитывал на ловкость своих стрелков и на тяжесть своих кирасир. Но его ряды были тотчас прорваны беспорядочной смесью легкой кавалерии с легкой пехотой, и он со скорбью видел, как обратились в бегство шестьсот самых лучших из его кирасир. Беглецы были остановлены и снова выстроены благодаря личному присутствию и влиянию Юлиана, который, не заботясь о своей собственной безопасности, бросился вперед и, увлекая их за собой напоминанием о заслуженном ими позоре и о долге чести, снова повел их против победоносного врага. Борьба между двумя линиями пехоты была и упорна, и кровопролитна. На стороне германцев были преимущества физической силы и высокого роста, на стороне римлян были преимущества дисциплины и хладнокровия, а так как служившие под знаменами империи варвары соединяли в себе отличительные достоинства обеих сторон, то их упорные усилия, руководимые искусным вождем, наконец доставили римлянам победу. Римская армия лишилась четырех трибунов и двухсот сорока трех солдат в этой достопамятной битве при Страсбурге, которая покрыла Цезаря такой славой и была так спасительна для разоренных галльских провинций. Шесть тысяч алеманнов легли на поле битвы кроме тех, которые потонули в Рейне или были поражены стрелами в то время, как пытались переплыть через реку. Сам Хнодомар был окружен и взят в плен вместе с тремя из своих храбрых товарищей, поклявшихся разделять и в жизни, и в смерти судьбу своего вождя. Юлиан принял его с военной помпой, окруженный своими генералами, и выражая великодушное сострадание к его жалкой участи, скрыл то внутреннее презрение, которое внушал ему пленник своим гнусным унижением. Вместо того чтобы доставить удовольствие галльским городам и выставить перед ними напоказ побежденного короля алеманнов, он почтительно представил императору этот блестящий трофей своей победы. С Хнодомаром обошлись очень внимательно, но гордый варвар недолго пережил свое поражение, свой плен и свою ссылку. После того как Юлиан отразил алеманнов от провинций Верхнего Рейна, он обратил свое оружие против франков, которые жили ближе к океану на границах Галлии и Германии и которые по своей многочисленности и в особенности по своей неустрашимой храбрости всегда считались за самых страшных между всеми варварами. Хотя они сильно увлекались приманкой добычи, они питали бескорыстную любовь к войне, которую считали за высшее отличие и высшее счастье человеческого рода. И душой, и телом они были так закалены непрерывной деятельностью, что, по живописному выражению одного оратора, зимние снега были так же для них приятны, как и весенние цветы. В декабре, наступившем после битвы при Страсбурге, Юлиан напал на отряд шестисот франков, которые укрылись в двух крепостях на Масе. Во время этого сурового времени года они выдержали с непоколебимой твердостью пятидесятичетырехдневную осаду; наконец, истощившись от голода и убедившись, что бдительность, с которой неприятель прорубает на реке лед, не оставляет им никакой надежды на спасение, они впервые уклонились от старинного правила, которое предписывало им или победить, или умереть. Цезарь немедленно отослал своих пленников ко двору Констанция, который принял их за ценный подарок и был рад случаю пополнить столькими героями избранные войска, составлявшие его домашнюю стражу. Упорное сопротивление этой небольшой кучки франков объяснило Юлиану, какие трудности ожидают его в той экспедиции, которую он намеревался предпринять следующей весной против всей нации франков. Благодаря быстроте своих движений он захватил врасплох и привел в изумление отличавшихся своим проворством варваров. Приказав своим солдатам запастись сухарями на двадцать дней, он неожиданно раскинул свои палатки около Тонгра, тогда как неприятель предполагал, что он стоит на своих зимних квартирах в Париже и ждет прибытия из Аквитании медленно подвигавшихся вперед обозов. Он не дал франкам времени ни собраться, ни одуматься, искусно растянул свои легионы от Кельна до океана и частью наведенным страхом, частью успехами своего оружия скоро заставил неприятеля молить о пощаде и исполнять приказания победителя. Хамавы покорно удалились в свои прежние поселения по ту сторону Рейна, но салиям было дозволено оставаться в их новых поселениях в Токсандрии в качестве подданных и союзников Римской империи. Мирный договор был скреплен торжественными клятвами, и были назначены особые инспекторы, которые должны были жить среди франков и наблюдать за точным исполнением мирных условий. Нам рассказывают один анекдот, который интересен сам по себе и нисколько не противоречит характеру Юлиана, искусно подготовившего и завязку, и развязку этой маленькой трагедии. Когда хамавы стали просить мира, он потребовал выдачи сына их короля как единственного заложника, который мог внушить ему доверие. Грустное молчание, прерываемое слезами и стонами, было красноречивым выражением того тяжелого положения, в котором находились варвары, а их престарелый вождь объявил дрожащим от скорби голосом, что его сына уже нет в живых и что эта личная утрата обратилась теперь в общественное бедствие. В то время как хамавы лежали распростертыми у подножия Юлианова трона, царственный пленник, которого они считали убитым, неожиданно предстал перед ними и, лишь только стихли шумные выражения радости, Цезарь обратился к собравшимся со следующими словами: «Вот тот сын и тот принц, которого вы оплакивали. Вы потеряли его по вашей вине. Бог и римляне возвращают его вам. Я оставлю при себе и воспитаю этого юношу скорее в доказательство моей собственной добродетели, чем как залог вашей искренности. Если вы осмелитесь нарушить данную вами клятву, оружие республики отомстит за такое вероломство не на невинном, а на виновных». Затем варвары удалились, проникнутые чувствами самой горячей признательности и удивления.

Юлиан не удовольствовался тем, что избавил галльские провинции от германских варваров. Он захотел сравняться славой с первым и самым знаменитым из императоров, по примеру которого он написал свои собственные комментарии о галльской войне. Цезарь с гордостью рассказывает нам о том, как он два раза переходил через Рейн, а Юлиан мог похвастаться, что прежде, нежели он принял титул Августа, он переходил с римскими орлами по ту сторону великой реки в трех удачных кампаниях. Страх, который навела на германцев битва при Страсбурге, поощрил его предпринять первую из этих кампаний, а ропот войск скоро умолк перед убедительным красноречием вождя, разделявшего с простыми солдатами те лишения и опасности, которых он требовал от них. Селения по обеим сторонам Майна, в которых находились большие запасы хлеба и рогатого скота, испытали на себе все бедствия неприятельского нашествия. Главные дома, построенные по образцу римских с некоторым изяществом, были преданы пламени, и Цезарь смело прошел далее еще десять миль, пока его дальнейшее движение не было остановлено мрачным и непроходимым лесом, под которым были прокопаны подземные ходы, угрожавшие нападающим на каждом шагу какой-нибудь западней или засадой. Земля уже была покрыта снегом, и Юлиан, исправив старинную крепость, построенную Траяном, даровал покорившимся варварам десятимесячное перемирие. По истечении этого срока он предпринял вторую кампанию по ту сторону Рейна с целью смирить гордость Сурмара и Гортера — двух алеманнских королей, присутствовавших при страсбургской битве. Они дали обещание возвратить всех римских пленников, еще оставшихся в живых, а так как Цезарь вытребовал из галльских городов и деревень точные сведения о всех потерянных ими жителях, то он выводил наружу всякую попытку его обмануть с такой легкостью и точностью, которые внушили варварам веру в его сверхъестественные дарования. Его третья экспедиция была еще более блестяща и важна, чем две первые. Германцы собрали свои военные силы и двинулись вдоль противоположного берега реки с намерением разрушить мост и помешать переправе римлян. Но этот благоразумный план обороны был разрушен искусной диверсией. Триста легко вооруженных и ловких солдат были отправлены на сорока маленьких судах с приказанием молча спуститься вниз по реке и высадиться на небольшом расстоянии от неприятельских постов. Они исполнили это поручение с такой смелостью и быстротой, что едва не захватили варварских вождей, возвращавшихся ночью с праздника с бесстрашной беззаботностью людей, напившихся допьяна. Не считая нужным воспроизводить однообразные и отвратительные картины кровопролития и опустошения, мы ограничимся замечанием, что Юлиан предписал свои собственные мирные условия шестерым из самых надменных королей алеманнов и что троим из них было дозволено лично ознакомиться со строгой дисциплиной и воинственным блеском римского лагеря. В сопровождении двадцати тысяч пленных, освобожденных из рук варваров, Цезарь перешел обратно через Рейн и закончил войну, успех которой сравнивали со знаменитыми победами, одержанными Римом в войнах с карфагенянами и кимврами.

Лишь только мужество и искусство Юлиана обеспечили внутреннее спокойствие, он предался занятиям, более соответствовавшим его человеколюбивым и философским наклонностям. Он с усердием занялся приведением в прежний вид тех городов Галлии, которые пострадали от вторжений варваров, и нам в особенности указывают на семь важных постов между Ментцем и устьем Рейна, которые были заново выстроены и укреплены по приказанию Юлиана. Побежденные германцы подчинились справедливому, но унизительному для них требованию приготовить и доставить на место нужные для постройки материалы. Деятельность и рвение Юлиана ускорили исполнение этих работ, и таков был дух, внушенный им всей армии, что вспомогательные войска сами не захотели оставаться в стороне от тяжелых обязанностей службы и стали соперничать с усердием римских солдат в самых низких работах. На Цезаре лежала забота как о безопасности городских жителей и гарнизонов, так и об их продовольствии. Бегство первых и мятеж последних были бы пагубным и неизбежным последствием голода. Возделывание земель в галльских провинциях было прервано бедствиями войны, но отеческая заботливость Юлиана восполнила скудость урожая на континенте избытком, оказавшимся на соседнем острове. Шестьсот больших судов, построенных в лесах Арденнских гор, совершили несколько поездок к берегам Британии и, возвращаясь оттуда с грузом зернового хлеба, поднимались вверх по Рейну и распределяли свою кладь между различными городами и крепостями вдоль берегов реки. Военные успехи Юлиана восстановили свободу и безопасность плавания по Рейну, которые Констанций намеревался купить ценой своего достоинства и ежегодной данью в две тысячи фунтов серебра. Скупость императора отказывала солдатам в деньгах, которые он раздавал щедрой и дрожащей рукой варварам. Искусство и мужество Юлиана подверглись тяжелому испытанию, когда он выступил в поход с недовольной армией, уже прослужившей в двух кампаниях без постоянного жалованья и без всяких экстренных денежных наград.

Нежная заботливость о спокойствии и счастье его подданных была тем главным принципом, которым Юлиан действительно или по-видимому руководствовался в своем управлении. Во время своего пребывания на зимних квартирах он употреблял часы досуга на дела гражданского управления и, по-видимому, исполнял с большим удовольствием обязанности высшего гражданского сановника, нежели обязанности генерала. Перед тем как выступать в поход, он поручал губернаторам провинций большую часть тех общественных и частных спорных дел, разрешение которых зависело от его трибунала; но после своего возвращения он тщательно просматривал всю процедуру, смягчал строгость законов и произносил вторичный приговор над самими судьями. Возвышаясь над той единственной слабостью, какая свойственна добродетельным людям, — над невоздержанной и безграничной любовью к справедливости, — он со спокойствием и достоинством сдержал горячность одного адвоката, обвинявшего президента Нарбоннской провинции в лихоимстве. «Разве можно будет доказать чью-либо виновность, — воскликнул пылкий Делфидий, — если мы будем довольствоваться одним отрицанием?» — «А кого же можно будет признать невинным, — возразил Юлиан, — если мы будем довольствоваться одним утверждением?» Вообще, в делах как мирного, так и военного управления интересы монарха обыкновенно бывают тождественны интересам его народа; но Констанций счел бы себя глубоко обиженным, если бы добродетели Юлиана лишили его хотя бы малейшей части тех доходов, которые он извлекал из угнетенной и истощенной страны. Принц, на которого были возложены внешние отличия верховной власти, по временам осмеливался сдерживать хищническую дерзость своих низших агентов, выводил наружу их низкие проделки и вводил более справедливые и более удобные способы собирания налогов. Но Констанций нашел более надежным оставить финансовое управление в руках преторианского префекта Галлии Флоренция — изнеженного тирана, не способного ни к состраданию, ни к угрызениям совести; этот высокомерный министр громко жаловался на самые вежливые и деликатные возражения со стороны Юлиана, тогда как сам Юлиан упрекал себя в слабости своего собственного поведения. Цезарь с отвращением отказался утвердить распоряжение о сборе одного чрезвычайного налога, которое предложил ему подписать префект, а верное описание общей нищеты, которое он был вынужден сделать для того, чтобы оправдать этот отказ, возбудило крайнее неудовольствие при дворе Констанция. Нам приятно познакомиться с чувствами Юлиана, выраженными с горячностью и без всяких стеснений в письме к одному из самых интимных его друзей. Описав свой образ действий, он продолжает так: «Разве последователь Платона и Аристотеля мог бы поступать иначе, чем я поступал? Разве я мог покинуть несчастных подданных, вверенных моему попечению? Разве я не был обязан защищать их от беспрестанных притеснений со стороны этих бесчувственных грабителей? Трибун, покинувший свой пост, наказывается смертью и лишается погребальных почестей. На каком основании я мог бы произнести его смертный приговор, если бы в минуту опасности я сам пренебрег обязанностью гораздо более священной и гораздо более важной? Бог возвел меня в это высокое звание; его провидение будет охранять и поддерживать меня. Если я буду обречен на страдания, я буду находить утешение в свидетельстве чистой и безупречной совести. Ах, если бы небу угодно было не лишать меня такого советника, каким был Саллюстий! Если найдут нужным прислать мне преемника, я подчинюсь без сожаления и охотнее готов воспользоваться несколькими удобными минутами, чтобы делать добро, нежели пользоваться продолжительной и обеспеченной безнаказанностью зла». Непрочное и зависимое положение Юлиана обнаруживало его личные достоинства и прикрывало его недостатки. Юному герою, поддерживавшему в Галлии трон Констанция, не было дозволено исправлять правительственные злоупотребления, но он имел достаточно мужества для того, чтобы облегчать страдания народа и сожалеть о них. Пока он не был в состоянии вновь оживить в римлянах воинственный дух или ввести между их дикими противниками искусства, промышленность и разные улучшения, он не мог питать сколько-нибудь основательной надежды, что мир с германцами или даже завоевание Германии обеспечит общественное спокойствие. Тем не менее победы Юлиана приостановили на короткое время вторжения варваров и отсрочили падение Западной империи.

Его благотворное влияние оживило те города Галлии, которые так долго испытывали на себе бедствия внутренних раздоров, войн с варварами и внутренней тирании; а вместе с надеждой на лучшую жизнь оживился и дух предприимчивости. Земледелие, фабричная промышленность и торговля стали снова расцветать под покровительством законов; так называемые curiae, или гражданские корпорации, снова наполнились полезными и достойными уважения членами; молодежь перестала уклоняться от вступления в браки, а женатые люди перестали опасаться того, что у них будет потомство; общественные и частные празднества совершались с обычной пышностью, а частые и безопасные сообщения между провинциями свидетельствовали о развитии народного благосостояния. Человек с такими душевными качествами, какими обладал Юлиан, должен был находить наслаждение в общем благополучии, которое было делом его собственных рук; но он в особенности взирал с удовольствием и отрадой на город Париж, служивший для него зимней резиденцией и даже внушавший ему пристрастную привязанность. Эта великолепная столица, занимающая в настоящее время обширную местность по обеим сторонам Сены, первоначально умещалась на маленьком острове среди реки, снабжавшей ее жителей чистой и здоровой водой. Река омывала подножие городских стен, а доступ в город был возможен только по двум деревянным мостам. Лес покрывал северную сторону Сены, но на южной ее стороне та местность, которая носит теперь название университета, постепенно покрылась домами и украсилась дворцом и амфитеатром, банями, водопроводом и Марсовым полем для военных упражнений римской армии. Суровость климата умерялась близостью океана, а благодаря некоторым предосторожностям, которые были указаны опытом, там с успехом возделывали виноград и фиговые деревья. Но когда зимы были особенно холодны, Сена глубоко замерзала, и азиатский уроженец мог бы сравнить плывшие вниз по течению громадные льдины с теми глыбами белого мрамора, которые добывались из каменоломен Фригии. Распущенность и развращенность нравов в Антиохии впоследствии напомнили Юлиану о строгих и простых нравах его возлюбленной Лютенции, где театральные увеселения или вовсе были незнакомы, или внушали презрение. Он с негодованием противопоставлял изнеженности сирийцев храбрость и честную простоту галлов и почтм готов был извинить страсть к спиртным напиткам, которая была единственным пятном на характере кельтов. Если бы Юлиан мог теперь снова посетить столицу Франции, он нашел бы в ней ученых и гениальных людей, способных понимать и поучать воспитанника греков; он, вероятно, извинил бы игривые и привлекательные безрассудства нации, в которой любовь к наслаждениям никогда не ослабляла воинственного духа, и, конечно, порадовался бы успехам того неоцененного искусства, которое смягчает, улучшает и украшает общественную жизнь.

Обращение Константина в христианство. 306–333 гг.

На публичное утверждение христианства можно смотреть как на один из тех важных внутренних переворотов, которые способны возбуждать самое живое любопытство и вместе с тем в высшей степени поучительны. Победы и внутренняя политика Константина уже не оказывают никакого влияния на положение Европы, но значительная часть земного шара до сих пор сохраняет впечатление, произведенное на нее обращением этого монарха в христианскую веру, а церковные учреждения его царствования до сих пор еще связаны неразрывной цепью с мнениями, страстями и интересами теперешнего поколения.

При изучении этого предмета, к которому можно относиться с беспристрастием, но нельзя относиться с равнодушием, немедленно возникает затруднение совершенно неожиданного характера — когда именно состоялось обращение Константина в христианство? Живший при его дворе красноречивый Лактанций, по-видимому, спешит возвестить миру о славном примере монарха Галлии, который с первого момента своего воцарения признал величие истинного и единого Бога и стал поклоняться ему. Ученый Евсевий приписывает веру Константина чудесному знамению, появившемуся на небе в то время, как он замышлял и приготовлял экспедицию в Италию. Историк Зосим с коварством утверждает, что император обагрил свои руки кровью своего старшего сына, прежде чем публично отречься от богов Рима и своих предков. Затруднение, в которое нас ставят эти противоречивые свидетельства, происходит от поведения самого Константина. Согласно с точностью церковного языка, первый из христианских императоров был недостоин этого названия до самой своей смерти, так как только во время своей последней болезни он получил в качестве оглашенного возложение рук и затем был принят в число верующих путем вступительного обряда крещения. Обращение Константина в христианство следует понимать в гораздо более неопределенном и ограниченном смысле, и нужна самая разборчивая точность, чтобы проследить медленные и почти незаметные шаги, которые привели монарха к тому, что он объявил себя покровителем и в конце концов приверженцем церкви. Ему было нелегко искоренить в себе привычки и предрассудки своего воспитания, для того чтобы признать божественную власть Христа и понять, что истина его откровения была несовместима с поклонением богам. Препятствия, с которыми, вероятно, боролся его собственный ум, научили его с осторожностью подвигаться вперед в таком важном деле, как перемена национальной религии, и он обнаруживал свои новые убеждения по мере того, как представлялась возможность поддерживать их с безопасностью и с успехом. В течение всего его царствования поток христианства разливался с умеренной, хотя и ускоренной постепенностью, но в своем главном направлении он иногда задерживался, а иногда отводился в сторону случайными условиями времени и благоразумием или, может быть, прихотью монарха.

Константин дозволял своим министрам выражать волю своего повелителя таким языком, какой всего лучше подходил к их собственным принципам, и он искусно уравновешивал надежды и опасения своих подданных, издавая в течение одного и того же года два эдикта, из которых первым предписывалось соблюдать празднование воскресных дней, а вторым приказывалось регулярно совещаться с ауспициями. В то время как этот важный переворот еще находился в состоянии зародыша, и христиане, и язычники следили за действиями своего государя с одинаковым беспокойством, но с противоположными чувствами. И усердие, и тщеславие заставляли первых преувеличивать признаки его милостивого к ним расположения и доказательства его веры, а вторые — до тех пор, пока их основательные опасения не перешли в отчаяние и жажду мщения, — старались скрывать от всех и даже от самих себя, что боги Рима уже не могут считать императора в числе своих почитателей. Точно такие же страсти и предубеждения заставляли пристрастных писателей того времени ставить публичное обращение Константина в связи или с самыми славными эпохами его царствования, или с самыми позорными.

Какие бы признаки христианского благочестия ни обнаруживались в речах и действиях Константина, он почти до сорокалетнего возраста держался обрядов установленной религии, и то самое поведение, которое во время его пребывания при дворе в Никомедии можно было бы приписать его опасениям, может быть приписано, в то время как он управлял Галлией, лишь его наклонностям или политическим расчетам. Его щедрость обновила и обогатила храмы богов; на медалях, которые чеканились на императорском монетном дворе, находились фигуры и атрибуты Юпитера и Аполлона, Марса и Геркулеса, а его сыновняя привязанность увеличила сонм Олимпийских богов торжественной апофеозой его отца Констанция. Но с особым чувством благочестия Константин относился к гению Солнца — Аполлону греческой и римской мифологии — и любил, чтобы его самого изображали с символами бога света и поэзии. Меткие стрелы этого божества, блеск его глаз, его лавровый венок, бессмертная красота и изящные совершенства как будто указывали на него как на покровителя юного героя. Алтари Аполлона были покрыты приношениями, которые Константин присылал в исполнение данных обетов, а легковерную толпу постарались уверить, что император мог созерцать своими смертными очами видимое величие ее божественного покровителя и что или во время бдения, или в ночном видении имел счастье получить от него благоприятные предсказания продолжительного и победоносного царствования. Вообще Солнцу поклонялись как непобедимому руководителю и покровителю Константина, и язычники могли основательно предполагать, что оскорбленный Бог будет с неумолимой мстительностью преследовать своего неблагодарного любимца за его нечестие.

Пока Константин пользовался лишь ограниченной властью над галльскими провинциями, его христианские подданные охранялись авторитетом и, может быть, законами государя, который благоразумно предоставлял богам заботу оберегать свою собственную честь. Если можно верить словам самого Константина, то он с негодованием взирал на варварские жестокости, совершавшиеся римскими солдатами над теми гражданами, единственное преступление которых заключалось в их религии. На Востоке и на Западе он имел случай наблюдать различные последствия строгости и снисходительности, а тогда как первая была для него особенно отвратительна на примете ре его непримиримого врага Галерия, вторую ему рекомендовали авторитет и советы умирающего отца. Сын Констанция немедленно приостановил или совсем отменил декреты о преследовании; все те, которые уже признавали себя членами христианской церкви, получили от него дозволение свободно совершать свои религиозные церемонии и скоро убедились, что могут полагаться как на милостивое расположение, так и на справедливость своего государя, проникнувшегося тайным и искренним уважением к имени Христа и к Богу христиан.

Миланский эдикт 313 г.

Почти через пять месяцев после завоевания Италии император торжественным и несомненным образом заявил о своих чувствах изданием знаменитого миланского эдикта, снова даровавшего мир Католической Церкви. Во время личного свидания между двумя монархами Константин благодаря влиянию своего гения и могущества убедил своего соправителя Лициния оказать ему содействие; их совокупный авторитет обезоружил ярость Максимина, и после смерти восточного тирана миланский эдикт был признан за общий и основной закон для всего римского мира.

Благоразумие императоров позаботилось о восстановлении всех гражданских и религиозных прав, которые были так несправедливо отняты у христиан. Постановили, что церкви получат обратно без всяких споров, отлагательств и расходов все места богослужения и земли, которые были у них конфискованы, и это строгое распоряжение сопровождалось милостивым обещанием, что те покупатели, которые приобрели упомянутые земли за настоящую цену, будут вознаграждены из императорской казны. Благотворные распоряжения с целью охраны будущего спокойствия верующих проникнуты принципами широкой и равной для всех терпимости, а такое равенство прав должно было считаться юной сектой за выгодное и почетное отличие. Два императора объявляли перед целым миром, что они даруют христианам и всем другим ничем не стесняемое и безусловное право исповедовать ту религию, какая кажется им лучшей, какая им по душе и какую они считают более всего для себя подходящей. Они тщательно объясняют всякое двусмысленное слово, устраняют всякие исключения и требуют от губернаторов провинций строгого подчинения настоящему и ясному смыслу эдикта, имеющего целью установить и обеспечить без всяких ограничений права религиозной свободы. Они снисходят до того, что указывают на веские мотивы, побудившие их допустить эту всеобщую терпимость, — на человеколюбивое желание доставить спокойствие и счастье их народу и на благочестивую надежду, что таким образом действий они умилостивят и расположат к себе Божество, восседающее на небесах. Они с признательностью сознают, что уже получили многие явные доказательства божеской милости, и они надеются, что то же Провидение никогда не перестанет охранять благоденствие монарха и народа. Из этих неясных и неопределенных выражений благочестия можно вывести три предположения, которые хотя и различны одно от другого, но совместимы одно с другим. Может быть, ум Константина колебался между языческой и христианской религиями. Согласно с широкими и снисходительными идеями политеизма, он мог признавать христианского бога за одно из многих божеств, составляющих небесную иерархию. Или, может быть, он придерживался философской и привлекательной идеи, что, несмотря на разно образие имен, обрядов и мнений, все секты и все народы соединяются в поклонении Общему Отцу и Создателю Вселенной.

Но монархи в своем образе действий руководствуются чаще соображениями о временной пользе, чем отвлеченными философскими истинами. Постоянно усиливавшееся расположение Константина к христианам объясняется весьма естественно уважением, которое он питал к их нравственным достоинствам, и убеждением, что с распространением Евангелия люди сделаются более добродетельными и в своей частной, и в общественной жизни. Какой бы свободой ни пользовался неограниченный монарх в своем собственном образе жизни, как бы он ни был снисходителен к своим собственным страстям, он, бесспорно, должен находить свой интерес в том, чтобы все его подданные подчинялись естественным законам и гражданским обязанностям общественной жизни. Но влияние самых мудрых законов слабо и непрочно. Они редко внушают склонность к добродетели и не всегда в состоянии обуздывать пороки. Их авторитет не в силах запретить то, что они осуждают, и они не всегда в состоянии наказывать те действия, которые они воспрещают. Древние законодатели призвали к себе на помощь все силы воспитания и общественного мнения, но все те принципы, которые когда-то поддерживали величие и нравственное достоинство Рима и Спарты, уже давно исчезли в разрушавшейся деспотической империи. Философия еще оказывала некоторое влияние на умы, но дело добродетели находило лишь весьма слабую опору в господстве языческих суеверий. При таких печальных условиях благоразумный правитель должен был с удовольствием взирать на успехи религии, распространявшей в народе такую чистую, благотворную и всеобщую систему нравственности, которая была применима ко всем обязанностям и ко всем условиям действительной жизни, которая выдавалась за выражение воли и разума Верховного Божества и которая опиралась на санкцию вечных наград или наказаний. Из опыта, пережитого греками и римлянами, мир не мог узнать, в какой мере система национальной нравственности могла бы быть преобразована и улучшена божественным откровением, и потому весьма естественно, что Константин с некоторым доверием внимал лестным и поистине разумным уверениям Лактанция. Этот красноречивый апологист, по-видимому, был твердо уверен и почти готов был ручаться, что введение христианства восстановит невинность и счастье первых веков человечества; что поклонение истинному Богу уничтожит войны и раздоры между людьми, которые будут взаимно считать друг друга детьми одного общего отца; что все нечистые желания, все гневные или себялюбивые страсти будут сдерживаться познанием Евангелия и что судьям придется вложить в ножны меч правосудия среди такого народа, который будет руководствоваться в своих действиях чувствами справедливости и благочестия, равенства и умеренности, общего согласия и взаимной любви.

Пассивное повиновение, преклоняющееся без всякого сопротивления под игом власти или даже угнетения, должно было казаться абсолютному монарху самой выдающейся и самой полезной из всех евангельских добродетелей. Первобытные христиане держались того мнения, что гражданская система управления не зависит от согласия народа, а устанавливается декретами Провидения. Хотя царствовавший в то время император и достиг престола коварством и убийствами, он немедленно принимал священный характер наместника Божества. Одному Божеству он был обязан отдавать отчет в злоупотреблениях своей властью, а его подданные были неразрывно связаны своей присягой в верности с таким тираном, который нарушил все законы природы и человеческого общества. Смиренные христиане были посланы в этот мир, точно овцы в стадо волков, а так как им не дозволялось прибегать к силе даже для защиты их религии, то они были бы еще более преступны, если бы вздумали проливать кровь своих ближних в борьбе из-за суетных привилегий или ничтожных благ этой временной жизни. Верные учению апостолов, проповедовавших в царствование Нерона обязанность безусловного повиновения, христиане первых трех столетий сохранили свою совесть чистой от всяких обвинений в тайных заговорах или открытых восстаниях. В то время как они выносили жестокие преследования, они никогда не пытались противиться своим тиранам с оружием в руках или искать от них спасения в каком-нибудь отдаленном и уединенном уголке земного шара. Протестанты Франции, Германии и Британии, отстаивавшие с таким непреклонным мужеством свою гражданскую и религиозную свободу, оскорблялись обидным для них сравнением поведения первых христиан с поведением христиан реформатской церкви. Но скорее следует хвалить, чем порицать, высокий разум и мужество наших предков, умевших понять, что религия не может уничтожать неотъемлемые права человеческой натуры. Может быть, терпеливость первобытной церкви следует приписать столько же ее добродетелям, сколько ее слабости. Секта, состоявшая из невоинственных плебеев, не имевшая ни вождей, ни оружия, ни крепостей, подверглась бы неизбежному истреблению в опрометчивом и бесплодном сопротивлении повелителю римских легионов. Но и тогда, когда христиане старались смягчить гнев Диоклетиана, и тогда, когда они искали милостивого расположения Константина, они могли искренно и с уверенностью утверждать, что они не уклонялись от принципа пассивного повиновения и что в течение трех столетий их поведение всегда было согласно с их принципами. Они могли бы к этому присовокупить, что трон императоров утвердился бы на прочном и неизменном фундаменте, если бы все их подданные, приняв христианское учение, научились терпеть и повиноваться.

Общий эдикт о веротерпимости. 324 г.

Завоевание Италии привело к изданию всеобщего эдикта о терпимости, и лишь только поражение Лициния сделало Константина единственным повелителем римского мира, он немедленно обратился ко всем своим подданным с циркулярными посланиями, в которых увещевал их безотлагательно последовать примеру своего государя и принять божественную истину христианства.

Уверенность, что возвышение Константина находилось в тесной связи с целями Провидения, внушила христианам два убеждения, которые способствовали различными путями исполнению их предсказаний. Их горячая и деятельная преданность истощила в его пользу все ресурсы человеческой предприимчивости, и они с уверенностью ожидали, что их напряженные усилия найдут поддержку в какой-нибудь божественной и сверхъестественной помощи. Враги Константина приписывали эгоистическим мотивам союз, в который он вступил с Католической Церковью и который, по-видимому, содействовал успеху его честолюбивых замыслов. В начале четвертого столетия число христиан было еще очень незначительно в сравнении с цифрой населения империи; но среди безнравственного народа, смотревшего на перемену своих повелителей с равнодушием рабов, мужественная и сплоченная религиозная партия могла оказать существенную помощь вождю, для пользы которого она из убеждения готова была жертвовать и жизнью, и состоянием.

Пример отца научил Константина ценить и награждать услуги христиан, и при раздаче общественных должностей он укреплял свое правительство назначением таких министров и генералов, на преданность которых он мог полагаться с основательным и безграничным доверием. Благодаря влиянию этих высокопоставленных миссионеров число приверженцев нового учения должно было увеличиваться и при дворе, и в армии; германские варвары, наполнявшие ряды легионов, были беззаботного характера, без сопротивления подчинявшегося религии их военачальника, и можно основательно предполагать, что, когда эти легионы перешли через Альпы, значительное число солдат уже посвятило свой меч на служение Христу и Константину. Обычаи всего человеческого рода и интересы религии постепенно ослабили то отвращение к войне и кровопролитию, которое так долго господствовало между христианами, а на соборах, которые собирались под благосклонным покровительством Константина, авторитет епископов был очень кстати употреблен на то, чтобы утвердить обязанности, налагаемые воинской присягой, и чтобы подвергнуть отлучению от церкви солдат, бросавших военную службу во время господствующего внутри церкви спокойствия. В то время как Константин увеличивал внутри своих собственных владений число и усердие своих верных приверженцев, он мог также рассчитывать на поддержку со стороны влиятельной партии в тех провинциях, которые еще не находились под властью или под незаконным захватом его противников. Тайное неудовольствие распространилось между христианскими подданными Максенция и Лициния, а злоба, которую последний не старался скрывать, привела лишь к тому, что еще более расположила христиан в пользу его соперника. Постоянная переписка между епископами самых отдаленных провинций давала им возможность свободно сообщать друг другу свои желания и намерения и безопасно пересылать полезные сведения или благочестивые приношения Константину, который публично объявил, что взялся за оружие для освобождения церкви.

Энтузиазм, одушевлявший войска и, может быть, самого императора, придавал им необычайную бодрость духа и вместе с тем удовлетворял их совесть. Они шли на бой с полной уверенностью, что тот самый Бог, который когда-то открыл израильтянам путь через воды Иордана и низверг стены Иерихона при звуке труб Иисуса Навина, выкажет наглядным образом свое величие и могущество в пользу Константина. По свидетельству церковных писателей, эти ожидания оправдались замечательным чудом, которому все почти единогласно приписывают обращение первого императора в христианство. Действительная или воображаемая причина столь важного события заслуживает и требует внимания потомства, и я постараюсь беспристрастно оценить знаменитое видение Константина; для этого я рассмотрю отдельно знамя, сон и небесное знамение и выделю из этой необыкновенной истории ее исторические, натуральные и чудесные составные части, которые при составлении из них благовидного аргумента были искусно смешаны в одну блестящую и хрупкую массу.

I. Орудие пыток, которым подвергали только рабов и иностранцев, сделалось в глазах римских граждан предметом отвращения, и с понятием о кресте были тесно связаны понятия о преступлении, страданиях и позоре. Не столько человеколюбие, сколько благочестие Константина скоро уничтожило в его владениях то наказание, которое угодно было претерпеть Спасителю человеческого рода, но император должен был научиться презирать предрассудки и своего воспитания, и своего народа, прежде чем воздвигнуть среди Рима свою собственную статую с крестом в правой руке и с надписью, которая приписывала торжество его оружия и освобождение Рима достоинству этого благотворного знамения — настоящего символа силы и мужества. Тот же символ осенил оружие солдат Константина; крест блестел на их шлемах, был вырезан на их щитах, был нашит на их знаменах, а священные эмблемы, украшавшие особу самого императора, отличались только богатым материалом и более изящной работой. Но главное знамя, свидетельствовавшее о торжестве креста, называлось Laborum — непонятным, хотя и знаменитым именем, корень которого тщетно искали почти во всех языках земного шара. Это, как рассказывают, была длинная пика, пересеченная поперечной перекладиной. На шелковой ткани, висевшей с перекладины, были искусно вытканы изображения царствующего монарха и его детей. Верхняя оконечность пики поддерживала золотую корону с таинственной монограммой, представлявшей в одно и то же время и форму креста, и начальные буквы имени Христа. Охрана Лаборума была вверена пятидесяти гвардейцам испытанной храбрости и преданности; их служба доставляла особые отличия и денежные выгоды, а некоторые счастливые случайности упрочили мнение, что, в то время как хранители Лаборума находятся при исполнении своих обязанностей, их жизнь в безопасности от неприятельских стрел.

II. В опасностях и в несчастьях первобытные христиане имели обыкновение подкреплять свои душевные и физические силы знамением креста, которое они употребляли во всех своих церковных обрядах и при всех житейских затруднениях как верное предохранительное средство от всяких духовных и мирских невзгод. Было бы вполне достаточно одного авторитета церкви, чтобы объяснить такое благочестивое обыкновение в Константине, который с одинаковым благоразумием и одинаковой постепенностью усвоил и истины христианства, и его символ. Но свидетельство одного современного писателя, уже в сочиненном прежде того трактате вступавшегося за дело религии, придает благочестию императора более внушительный и возвышенный характер. Он с полной уверенностью утверждает, что в ночь, которая предшествовала последней битве с Максенцием, Константин получил во время сновидения приказание надписать на щитах своих солдат небесное знамение Бога, священную монограмму имени Христа, что он исполнил эту волю небес и что его мужество и повиновение были награждены решительной победой на Мильвийском мосту. Но некоторые соображения дают скептическому уму основание заподозрить прозорливость или правдивость ритора, который из усердия или из личных интересов посвятил свое перо служению господствовавшей партии. Он издал в Никомедии свое сочинение о смерти гонителей церкви, как кажется, почти через три года после победы под стенами Рима; но промежуток в тысячу миль и в тысячу дней представлял широкое поле для выдумок декламаторов, для легковерия торжествующей партии и для безмолвного одобрения самого императора, который мог без негодования внимать чудесному рассказу, увеличивавшему его славу и способствовавшему успеху его замыслов. Лициния, еще скрывавшего в то время свою вражду к христианам, тот же автор снабдил подобным видением в форме молитвы, которая была сообщена ангелом и повторялась всей армией перед ее вступлением в бой с легионами тирана Максимина. Частое повторение чудес раздражает человеческий разум, когда оно не в состоянии поработить его; но если мы рассмотрим, в частности, сновидение Константина, мы найдем, что его можно объяснить или политикой, или энтузиазмом императора. В то время как заботы о завтрашнем дне, долженствовавшем решить судьбу империи, были прерваны непродолжительным и беспокойным сном, внушительный вид Христа и хорошо знакомый символ его религии могли сами собой представиться возбужденному воображению монарха, чтившего имя христианского Бога и, может быть, втайне взывавшего к Нему о помощи. Искусный политик также мог употребить в дело одну из тех военных хитростей, один из тех благочестивых обманов, к которым прибегали с таким искусством и успехом Филипп и Серторий. В сверхъестественное происхождение сновидений верили все древние народы, и значительная часть галльской армии уже была подготовлена к тому, чтобы возложить свои упования на спасительный символ христианской религии. Тайное видение Константина могло быть опровергнуто лишь несчастным исходом войны, а неустрашимый герой, перешедший и Альпы, и Апеннины, мог относиться с беспечностью отчаяния к последствиям поражения под стенами Рима. Сенат и народ, ликовавшие по случаю своего избавления от ненавистного тирана, признавали, что победа Константина превосходила подвиги смертных, но не решались утверждать, что она была одержана благодаря покровительству богов. Триумфальная арка, которая была воздвигнута почти через три года после этого события, возвещает в двусмысленных выражениях, что Константин спас Римскую республику и отомстил за нее благодаря величию своей собственной души и внушению или импульсу, исходившему от Божества. Языческий оратор, ранее других воспользовавшийся удобным предлогом, чтобы восхвалять добродетели завоевателя, полагает, что он один был допущен к тайным и интимным сношениям с Высшим Существом, которое возложило заботу об остальных смертных на подчиненные ему божества; этим путем он дает подданным Константина весьма благовидный предлог, чтобы отказаться от принятия новой религии своего государя.

III. Философ, рассматривающий с хладнокровным недоверием сновидения и предзнаменования, чудеса и диковины светской или даже церковной истории, вероятно, придет к тому заключению, что, если глаза зрителей иногда были вводимы в заблуждение обманом, рассудок читателей был гораздо чаще оскорбляем вымыслами. Каждое происшествие, каждое явление и каждая неожиданная случайность, по-видимому, отклонявшиеся от обычного порядка природы, опрометчиво приписывались непосредственному действию божества, а пораженное удивлением воображение толпы иногда придавало определенную форму и цвет, голос и сознательное направление пролетавшим в воздухе необыкновенным метеорам. Назарий и Евсевий были те два самых знаменитых оратора, которые в тщательно обработанных панегириках старались возвеличить славу Константина. Через девять лет после победы под стенами Рима Назарий описывал армию божественных воинов, как будто бы внезапно снизошедших с небес; он говорил об их красоте, об их мужестве, об их гигантских формах, о потоке света, лившегося с их божественных лат, о терпении, с которым они разговаривали со смертными и позволяли осматривать себя, и, наконец, об их заявлении, что они были посланы и прилетели на помощь великому Константину. В доказательство достоверности этого чуда языческий оратор ссылается на всех галлов, в присутствии которых он тогда говорил, и, по-видимому, надеется, что это недавнее и публичное происшествие заставит верить и в древние видения.

Более правильной и более изящной формой отличается христианская фабула Евсевия, появившаяся через двадцать шесть лет после сновидения, из которого, быть может, она и возникла. Он рассказывает, что во время одного из своих походов Константин увидел собственными глазами в воздухе над полуденным солнцем блестящее знамение креста со следующей надписью: «Этим победи». Это поразительное небесное явление привело в изумление и всю армию, и самого императора, который еще колебался в выборе религии; но его удивление перешло в веру вследствие видения следующей ночи. Перед ним явился Христос и, показывая такое же знамение креста, какое Константин видел на небесах, сказал ему, чтобы он сделал такое знамя и шел с уверенностью в победе против Максенция и всех своих врагов.

Протестанты и философы нашего времени, быть может, найдут, что в деле своего обращения в христианство Константин подкрепил предумышленную ложь явным и сознательным клятвопреступлением. Они, быть может, без колебаний будут утверждать, что в выборе религии Константин руководствовался лишь своими интересами и что, по выражению одного нечестивого поэта, он сделал из алтарей подножие к императорскому трону. Но такой строгий и безусловный приговор не подтверждается ни свойствами человеческой природы, ни характером Константина, ни характером христианской религии. Не раз было замечено, что в века религиозного одушевления самые искусные политики сами отчасти увлекались тем энтузиазмом, который они старались внушать, и что самые благочестивые люди присваивали себе опасную привилегию защищать дело истины при помощи хитростей и обмана. Личные интересы так же часто служат руководством для наших верований, как и для нашего образа действий, и те же самые мирские расчеты, которые могли влиять на публичные деяния и заявления Константина, могли незаметным образом расположить его к принятию религии, столь благоприятной и для его славы, и для его возвышения. Его тщеславие было удовлетворено лестным уверением, что он был избран небесами для того, чтобы царствовать над землей; успех оправдал божественное происхождение его прав на престол, а эти права были основаны на истине христианского откровения. Как действительная добродетель иногда зарождается от незаслуженных похвал, так и благочестие Константина, быть может, лишь вначале было притворным, но потом постепенно созрело в серьезную веру и в пылкую ей преданность под влиянием похвал, привычки и примера.

Внушающая благоговение таинственность христианской веры и христианского богослужения скрывалась от глаз чужестранцев и даже от глаз оглашенных с притворной скромностью, возбуждавшей в них удивление и любопытство. Но строгие правила дисциплины, установленные благоразумием епископов, ослаблялись по внушению того же благоразумия в пользу венценосного последователя, которого так необходимо было привлечь в лоно церкви какими бы то ни было снисходительными уступками, и Константину было дозволено, — по меньшей мере, путем молчаливого разрешения, — пользоваться большей частью привилегий христианина, прежде, нежели он принял на себя какие-либо обязанности этого звания. Вместо того чтобы выходить из собрания верующих, когда голос дьякона приглашал всех посторонних удалиться, он молился вместе с верующими, входил в споры с епископами, говорил проповеди на самые возвышенные и самые запутанные богословские темы, исполнял священные обряды кануна Светлого Воскресения и публично признавал себя не только участником в христианских мис териях, но и в некоторой мере даже их священнослужителем и первосвященником. Гордость Константина, быть может, требовала чрезвычайных отличий, на которые ему давали право оказанные им христианской церкви услуги; неуместная изыскательность могла бы совершенно уничтожить еще не совсем созревшие плоды его обращения в христианство, а если бы врата церкви были плотно заперты перед монархом, покинувшим алтари богов, то повелитель империи остался бы без всякой формы религиозного культа. Во время своего последнего пребывания в Риме он из благочестия отвергнул и оскорбил суеверие своих предков, отказавшись идти во главе военной процессии всаднического сословия и публично принести мольбы Юпитеру Капитолийскому. За много лет до своего крещения и своей смерти Константин объявил во всеуслышание, что никогда никто не увидит ни его особы, ни его изображения внутри стен языческого храма; вместе с тем он приказывал раздавать в провинциях различные медали и портреты, на которых император был изображен в смиренной и умоляющей позе христианского благочестия.

Нелегко объяснить или оправдать то чувство гордости в Константине, которое побуждало его отказываться от привилегий оглашенного; но отлагательство крещения легко объясняется древними церковными принципами и обычаями. Таинство крещения обыкновенно совершалось самими епископами и состоявшим при них духовенством в епархиальной кафедральной церкви в течение пятидесяти дней, которые отделяют торжественное празднование Пасхи от Троицы, и в этот священный промежуток времени церковь принимала в свое лоно значительное число детей и взрослых. Осмотрительные родители нередко откладывали крещение своих детей до той поры, когда они будут в состоянии понимать принимаемые на себя обязательства; строгость древних епископов требовала от новообращенных двух- или трехлетней подготовки, и сами оглашенные — по различным мирским или духовным мотивам — редко спешили усваивать характер людей, вполне посвященных в христианство. Таинство крещения, как полагали, вело к полному и безусловному очищению от грехов; оно мгновенно возвращало человеческой душе ее первобытную чистоту и давало ей право ожидать вечного спасения. Среди последователей христианства было немало таких, кто находил неблагоразумным спешить совершением спасительного обряда, который не мог повторяться, находили неблагоразумным лишать себя неоцененного права, которое уже никогда не могло быть восстановлено. Откладывая свое крещение, они могли удовлетворять свои страсти в мирских наслаждениях, а между тем в их собственных руках всегда было верное и легкое средство получить отпущение всех своих грехов. Высокое евангельское учение произвело гораздо более слабое впечатление на сердце Константина, нежели на его ум. Он стремился к главной цели своего честолюбия темными и кровавыми путями войны и политики, а после победы стал неумеренно злоупотреблять своим могуществом. Вместо того чтобы выказать свое бесспорное превосходство над недостигшим совершенства героизмом и над мирской философией Траяна и Антонинов, Константин в своих зрелых летах не поддержал той репутации, какую приобрел в своей молодости. По мере того как он преуспевал в познании истины, он отклонялся от правил добродетели, и в том самом году своего царствования, когда он созвал собор в Никее, он запятнал себя казнью или, вернее, убийством своего старшего сына. Одного этого сопоставления годов достаточно, чтобы опровергнуть невежественные и злонамеренные намеки Зосима, который утверждает, что будто после смерти Криспа угрызения совести заставили его отца принять от служителей христианской церкви то очищение от греха, которого он тщетно просил у языческих первосвященников. Во время смерти Криспа император уже не мог долее колебаться в выборе религии; в то время он уже не мог не знать, что церковь обладает верным средством очищения, хотя он и предпочитал отложить употребление этого средства до тех пор, пока приближение смерти не устранит соблазнов и опасности новых грехопадений. Епископы, которые были призваны во дворец в Никомедии во время его последней болезни, были вполне удовлетворены рвением, с которым он пожелал принять и принял таинство крещения торжественным заявлением, что остальная его жизнь будет достойна последователя Христа, и его смиренным отказом носить императорскую багряницу после того, как он облекся в белое одеяние новообращенного. Пример и репутация Константина, по-видимому, поддерживали обыкновение отлагать крещение и внушали царствовавшим после него тиранам убеждение, что невинная кровь, которую они будут проливать в течение продолжительного царствования, будет мгновенно смыта с них водами возрождения; так злоупотребление религией опасным образом подкапывало основы нравственности и добродетели.

Признательность церкви превознесла добродетели и извинила слабости великодушного покровителя, вознесшего христианство до господства над римским миром, а греки, празднующие день святого императора, редко произносят имя Константина без придаточного титула «Равноапостольный».

Если бы такое сравнение было намеком на характер этих божественных проповедников, то его следовало бы приписать сумасбродству нечестивой лести.

Но если сравнение ограничивается размером и числом их евангелических побед, то успехи Константина, быть может, могут равняться с успехами самих апостолов. Своими эдиктами о терпимости он устранил мирские невыгоды, до той поры замедлявшие успехи христианства, а деятельные и многочисленные проповедники нового учения получили неограниченное дозволение и великодушное поощрение распространять спасительные истины откровения при помощи всех тех аргументов, какие могут влиять на ум или на благочестие человеческого рода.

Непреодолимое могущество римских императоров обнаружилось в важной и опасной перемене национальной религии. Страх, который внушали их военные силы, заглушил слабый и никем не поддержанный ропот язычников, и было полное основание ожидать, что готовность к повиновению будет результатом сознания своего долга и признательности со стороны как христианского духовенства, так и самих христиан. В римской конституции издавна было установлено основное правило, что все разряды граждан одинаково подчинены законам и что заботы о религии составляют и право, и обязанность высшего гражданского должностного лица. Константина и его преемников нелегко было убедить, что своим обращением в христианство они лишили себя одной части своих императорских прерогатив или что они не имели права предписывать законы такой религии, которую они протежировали и проповедовали. Императоры не переставали пользоваться верховной юрисдикцией над духовенством, и шестнадцатая книга Кодекса Феодосия описывает под различными титулами присвоенное ими влияние на управление Католической Церковью.

Но различие между властями, духовной и светской, с которым никогда не был вынужден знакомиться независимый ум греков и римлян, было введено и упрочено легальным утверждением христианства. Должность главного первосвященника, которая со времен Нумы и до времен Августа всегда исполнялась одним из самых достойных сенаторов, была в конце концов соединена со званием императора. Прежде первый сановник республики исполнял собственноручно священнические обязанности всякий раз, как этого требовало суеверие или политика, и ни в Риме, ни в провинциях не было никакого духовного сословия, которое заявляло бы притязания на более священный характер между людьми или на более тесное общение с богами. Но в христианской церкви, возлагающей служение перед алтарями на непрерывный ряд особо посвященных лиц, монарх, который по своему духовному рангу ниже последнего из дьяконов, восседал подле решетки святилища и смешивался с массой остальных верующих. Император мог считаться отцом своего народа, но он был обязан оказывать сыновнее повиновение и уважение отцам церкви, и гордость епископского сана скоро стала требовать от Константина таких же знаков почтения, какие он оказывал святым и духовникам. Тайная борьба между юрисдикциями, гражданской и церковной, затрудняла действия римского правительства, а благочестивый император не допускал преступной и опасной мысли, чтобы можно было наложить руку на кивот завета. В действительности разделение людей на два разряда, на духовенство и мирян, существовало у многих древних народов, и священнослужители в Индии, Персии, Ассирии, Иудее, Эфиопии, Египте и Галлии приписывали божественное происхождение и приобретенной ими светской власти, и приобретенным ими имуществам. Эти почтенные учреждения постепенно приспособились к местным нравам и формам правления; но порядки первобытной церкви были основаны на сопротивлении гражданской власти или на пренебрежении к ней. Христиане были обязаны избирать своих собственных должностных лиц, собирать и расходовать свои особые доходы и регулировать внутреннее управление своей республики сводом законов, который был утвержден согласием народа и трехсотлетней практикой. Когда Константин принял христианскую веру, он будто заключил вечный союз с отдельным и самостоятельным обществом, а привилегии, которые были дарованы или подтверждены этим императором и его преемниками, были приняты не за свидетельства непрочного милостивого расположения двора, а за признание справедливых и неотъемлемых прав духовного сословия.

Католическая Церковь управлялась духовной и легальной юрисдикцией тысячи восьмисот епископов, из числа которых тысяча имели пребывание в греческих провинциях империи, а восемьсот — в латинских. Пространство и границы их епархии изменялись сообразно с усердием и успехами первых миссионеров, сообразно с желаниями народа и с распространением Евангелия. Епископские церкви были расположены на близком одна от другой расстоянии вдоль берегов Нила, на африканском побережье, в азиатском проконсульстве и в южных провинциях Италии. Епископы Галлии и Испании, Фракии и Понта заведовали обширными территориями и возлагали на своих сельских викариев исполнение второстепенных обязанностей пастырского звания. Христианская епархия могла обнимать целую провинцию или ограничиваться одной деревушкой, но все епископы пользовались одинаковыми правами, нераздельными с их саном: все они получали одинаковую власть и одинаковые привилегии от апостолов, от народа и от законов. В то время как политика Константина отделяла гражданские профессии от военных, и в церкви, и в государстве возникло новое и постоянное сословие церковных должностных лиц, всегда почтенных, а иногда и опасных.







Главная | В избранное | Наш E-MAIL | Добавить материал | Нашёл ошибку | Наверх